крался с ними какими-то кладовками, подвалами, чердаками, где пахло кошками и тлеющим
деревом, бежал мимо поднятых в удивлении людских плеч, мимо всех этих полированных
ореховых шкафов, мимо вешалки, подцепившей несколько пальто, таился на ажурных и
строгих лестницах, когда где-то далеко внизу хлопала дверь, и во время этой сумасшедшей
гонки придерживал добычу рукой, и от этого двигался согнувшись и боком.
Очень скоро он выяснил, что часы на машину не обменять, но она ему была уже не
нужна, он задыхался даже от еле слышного запаха бензина, любой маленький, почти
настольный «фордик» вырастал на глазах, превращаясь в обезумевший хлебный фургон, а
сзади, по пятам ходил теперь вечно собственный страх – немое чудовище, щупающее забавы
ради его крохотное розовое сердечко. Он не знал, что делать с часами; желая найти надежный
тайник, он незаметно превращался в маленького маньяка, который уже все подряд хотел
приспособить под часы – булыжные мостовые, дома с колоннами, главную площадь города с
венчиком разбегающихся тупичков, аэроплан, царапнувший крылом солнце, выпуклые
недосягаемые купола церквей. Но ничто не годилось, булыжник выковыривался, дома
перестраивались, главную площадь копали под гранитный огромный памятник, церкви
разрушали, а 17 июня разбился большой грузовой самолет; нет, ничто не годилось. Он не мог
их даже выбросить, все время неподалеку прогуливались милиционеры в белых
гимнастерках, а когда они уходили ненадолго, их с готовностью сменяли глаза Мясникова –
голубые в ясную погоду и серые – в дождь. Ночью он клал часы под подушку и всю ночь
терпел один и тот же сон, будто кто-то положил ему в ухо маленькую заведенную бомбу, и,
когда мачеха подходила подоткнуть ему одеяло, он просыпался и истошно орал.
Так он и ходил с ними (найдя тайник и наполнив его часами, он через полчаса
разуверивался в нем, опрометью возвращался и безжалостно опустошал), сторонясь детских
игр, во время которых надо было раздеваться до пояса, сторонясь взрослых, с излишним
вниманием смотрящих на странного нелюдимого мальчика, ходившего с рукой на животе,
боком и немного согнувшись, сторонясь собственных отображений в зеркалах.
Но вот настало время, когда, казалось, можно было бы перевести дух (как-то очень
быстро, друг за другом умерли мачеха и отец – главные свидетели обвинения, и их с духовым
оркестром отвезли на новое кладбище, подпиравшее изрезанный край города), а ничего не
изменилось, может быть от того, что тайное ношение часов превратилось в привычку,
мучительную и тяжелую, может быть от того, что часы стали частью его медленно растущего
тела. Он ненавидел их, он никогда не протирал и не заводил их, он ни разу не открыл
крышку, чтобы взглянуть на циферблат, наверное, с копьями римских цифр, и, ненавидя,
продолжал носить их и расти с ними, а когда превратился уже совсем во взрослого Георгия
Николаевича, бежевого и толстоватого, вроде бы даже смирился, немо терпя свою скользкую
муку. А когда он покупал себе новый, костюм, то обязательно смотрел, есть ли потайной
кармашек, куда поместятся часы, и если кармашек находился, то Георгий Николаевич костюм
покупал и ходил в нем боком и слегка согнувшись, придерживая кармашек рукой.
Однажды, каким-то глупым днем, который придавливался сверху плоским, как
крышка, небом, у Георгия Николаевича возникло страшное подозрение, и он бросил все дела,
сел в трамвай, нетерпеливо переминался с ноги на ногу, торопился очень и на кладбище, где
был похоронен отец, уже по-настоящему вбежал, задыхаясь и уворачиваясь от синих и
красных кругов перед глазами.
На могиле отца было по-прежнему, пахло тихой зеленью, валялась забытая кем-то