Люби меня, как я тебя - Крупин Владимир Николаевич 14 стр.


– Так нельзя, – сказала она наконец, тяжело дыша истягивая халатик под горлом. – Саша, нельзя. Понимаете, мне ничего нельзя.Я не могу вам объяснить, не мучайте. Мне нельзя выходить замуж, нельзя...

– Обет дала? В монастырь уходишь?

– Мы не будем на эту тему. Будем пить чай. – Онаотстранила меня. – Идем, Саша, идем. Ой, зачем же ты все так бросил?

Переводя дыхание, успокаивая сердце, я прислушивался к себе.Единственное, что мне хотелось, – это чтоб только все продолжалось: еегубы, руки, шея, волосы, в которых тонули маленькие уши, а на ушах мерцалиголубенькие капли сережек, – все было настолько совершенным, именно таким,какого я ждал всю жизнь, что даже было странно оторваться от нее хоть наминуту. Единственное, чего я хотел, – это быть с Сашей. Голова шумела, якак-то не воспринял всерьез ее слова о том, что ей нельзя замуж. Разве ж онимогут так внезапно, им надо помучить человека, потянуть сроки... Ничего,потерпим.

В ванной я умылся, удивясь тому, что лицо горело, а рукибыли холодными. Посмотрел на свои, почти безумные, глаза. Это ж сколько ночей впоездах. Тут вообще можно было одичать.

На кухне, среди висящей по стенам и из-под потолка зелени,на стуле, покрытом чем-то вязаным, у стола с салфетками, явно вышитыми самими,а не купленными, принимая из рук Саши нарядную чашку на блюдце, расписанномзолотыми жар-птицами, я снова возликовал. Саше так шло быть в халатике,наливать чай, подвигать мне разные сладости. Когда она начала резать торт, тонемного закатала рукава, обнажив такие нежные запястья, что снова что-то сталос головой.

– Саш, – сказал я, – я с ума схожу. Я отсюданикуда. Давай мне собачий коврик, я лягу у порога.

– Сейчас мама придет. И мне скоро в продленку. Я пошлана продленку, конечно, из-за заработка. А полюбила их, теперь уже и так хожу.Зарплаты все равно не платят.

– Бастуете? – спросил я, вспомнив основнуюпрофессию свою. – Как социолог спрашиваю.

– Как социологу отвечаю: нет. Но бастующих понимаю.Детей жалко. И учителей жалко. Я – ладно. Нет зарплаты – Аня прокормит хотькак-то, хоть как-то на хлеб и пенсия мамина. А если у кого этого нет, тогда...

Я обнял ее и привлек к себе. Она вырвалась.

– Тебе пора. Пора, Саша. Ты, конечно, можешь подождатьмаму и Аню, но лучше приходи сразу в школу. Придешь?

– Пойдем вместе. Познакомлюсь с ними, и пойдем.

– Тут... – Саша, видно было, думала, как лучшесказать. – Видишь ли, у Ани... она изо всех нас самая здоровая, но унее... маленькое родовое пятно на лице, вот здесь, – Саша показала, –у глаза. И она стесняется. Она потому и надомница, чтоб меньше выходить наулицу.

– А это... это разве не лечится?

– Это...

– Очень дорого? Скопим. – Я вспомнилВалеру. – Банк какой-нибудь подломим. Похож я на взломщика?

– Копия. Все-таки, Саша, приходи в школу.

– Но уж мороженое ты не запретишь принести. В пятницу ябуду твой Пятница.

– Ну хорошо, – согласилась она, – они такмало видят сладкого.

И уже у дверей мы еще так долго и мучительно целовались, чтоя вывалился на площадку со стоном, исторгнутым краткой разлукой. Потом былашкола, продленка, дети, полюбившие меня. А уж как я-то их полюбил!

А потом? А потом суп с котом. Саша в гостиницу не пошла,даже внутрь не зашла, подождала, пока я пойду рассчитаюсь. Дальше? Дальше я еепроводил до дому. В окнах горел свет, мы вместе не пошли. Измучили друг другапрощанием в подъезде. Губы мои горели и болели. Ее, думаю, тоже, и еще сильнее,чем мои.

А дальше полная проза – поезд, в котором даже и не раздевался,хотя ехал в купе. Впервые за эти метания из Петербурга в Москву и обратно, иснова обратно, я заметил, что езжу не один, ездят еще какие-то люди, о чем-то,в основном о политике, говорят, что пытаются заговорить со мною. Но я ничего несоображал ни в политике, ни в экономике, ни в социологии.

По телефону Саша запретила мне приезжать хотя бы неделю.«Отоспись». Я это воспринял как «наберись сил» и неделю никуда не ездил. Дом,работа, телефон, дом и снова по кругу. А уж и поговорили мы с Сашей! Проводаплавились от моих признаний. Будто все скопленное море эпитетов, сравнений,комплиментов выплескивалось из берегов и снова наполнялось.

Эдик, заходя иногда ко мне и заставая меня у аппарата,довольно хмыкал. «Дозревает?» – как-то довольно двусмысленно спросил он. Яобиделся, но он объяснил, что спросил в том смысле, что дозревает ли до ролижены. Мне стыдно было перед ним, но даже его высокие беседы, окрашенные горечьюиронии, мне уже не могли заменить разговоры с Сашей. Я знал о ней все. Ярассказал ей о себе все. И вроде уже нечего было сказать, но тянуло сновазвонить. Я очень негодовал на министерство просвещения за то, что не провелителефонов во все те классы, в которые ходит она.

Единственная тема, которая была под запретом, – именнотемы женитьбы. Когда? Саша замолкала и ничего не говорила в ответ на мойвсегдашний вопрос: когда?

И письма неслись от нас друг к другу. Неслись? Если бынеслись! Они ползли. Демократическая почта драла дорого, а доставляла долго.Нам бы времена Алексея Михайловича, когда почта из Москвы до Архангельскадоходила за сутки, а нынче от Москвы до Питера неделя и больше. Телефон,конечно, подставлял ножку письмам, все можно сразу сказать и скоро, но вписьмах была сила перечитывания. Вначале судорожно выхватываешь места, где олюбви, где то, что помнит, ждет... ах, зачем эти слова о сестре, о школе. А,вот! «... Еще думала, что ты как все, я же в женском коллективе, в бабьемцарстве учительниц и родительниц, а о ком они говорят? Угадай. Да, шарадапроста – о мужчинах. И с одной стороны, „уж замуж невтерпеж“, с другой – „неходите, девки, замуж: все ребята подлецы“. И так редко, чтоб хорошо говорилио... вас, да, Сашечка, о вашем брате. Я затаенно молчу, но все время тебясоотношу с рассказами женщин. И всегда: так бы Саша не поступил, Саша не такой,нет, Саша бы так не сделал. Да, Саш? Не сделал бы?»

– Чего, – кричал я по телефону, – чего бы яне сделал?

– Ой, я уж забыла, – говорила она. – Я ужетебе еще написала. А ты сколько написал?

– Я не умею писать! – кричал я. – Чего мнеуметь, у меня одно – ты всех прекраснее, ты единственная, ты из меня сделаешьчеловека.

О телефон, телефон! Любить его или ненавидеть, я не знаю. Новедь именно он приносил ее голос, дыхание, голос ее говорил о ее жизни. Еслиона назначала позвонить в пять, я начинал с трех. «Я же не могла их бросить.Петя дерется. Дети же ангелы только под присмотром. Оставь их одних, и что?» –«Скажи Петьке, что дядя Саша приедет и его выпорет». – «Не надо, онхороший». – «Ты же сказала: дерется». – «Имя такое – Петька». –«У меня дед по отцу Петька, Петр Фомич. Ой, я же отцу про тебя все рассказал...слышишь?» – «Да». – «Он приказывает: никакого транспорта – бери на руки инеси через всю страну. Хозяйки в доме не хватает». – «А мама твоя?» –«Свекровка-то твоя? О, она будет гениальная свекровь». – «Свекровь? Что жтогда все народные песни о злой-презлой свекрови?» – «С этим наследиемпокончено. Она говорит: внука, внука, скорее внука!»

Эдуард Федорович все-таки считал необходимым иногда вноситьв романтику моих чувств охлаждающую струю реализма.

– С одной стороны, русские женщины отодвинули чертубальзаковского возраста, сказав давно и навсегда: бабе сорок пять, баба ягодкаопять. А француженкам как определил Бальзак тридцать лет, так они и не смеютослушаться... М-да. Но со всех остальных сторон... – Эдикзакуривал. – Я грешный человек, что естественно, ибо я жил постоянно средито партийных боссов и членов их семей, то среди демократических мафиози,втершихся во власть. Нагляделся. Ложится женщина в постель: ах, извини, сейчас!Оказывается, она забыла взять с собой сотовый телефон. И другая, раз уж отелефоне, обожала в патетические минуты звонить мужу. Или: глядеть на прямуютрансляцию из Думы, где восседает ее муж, и успокаиваться – вот он, за стеклом.О-хо-хо да охо, без нагана плохо.

– Эдуард Федорович, вы как будто специально хотитеотравить мои мысли о женитьбе.

– Я их поощряю, но самому мне в жизни не повезло.Велика ли радость – спать с женой губителя России. Месть за Россию, что ли?Смешно. Ведь я успел захватить еще ту идеологию. Еще ту. Тогда, я помню, был вЦК референт, его звали «горячая задница». У него была обязанность за полчаса доприхода начальника садиться в кресло и нагревать его. В полдевятого садился,без одной минуты девять вставал, ибо в эту минуту начальник садился на своеместо. Проанализируем. Кресло было не для референта, но его задница была длякресла. Спросишь, почему не грелка? Не те объемы, не та конфигурация. Итак,коммунистов мы посрамили этой задницей. Но демократы мерзостнее стократно, этоне люди, это машины, причем зря они думают, что они мыслящие, – онимашины. Они не понимают, что не живут, они обременяют землю. Я любил раньшесмотреть их проводы куда-то. Самолет взлетает, и без них в России легче дышать.Ну-с... – Эдик вставал. – Вот она, Россия, о чем ни начни, выводитсяразговор на важные проблемы. Запиши в диссертации. Любовь любовью, а советуюуспеть защититься побыстрее.

Мгновенно я набирал ее телефон, оставаясь один.

– Как же я твоему зеркалу завидую, оно видит тебя.

– Там видеть нечего.

– Ты что! Ты посмотри на эти вишневые губы, на этотлоб, уши, на подбородочек твой, на шею! А глаза! Как их назвать, как выразить –летние зеленые глаза.

– Я давала детям тему «Твое имя», они так хорошонаписали, писали о святых – покровителях небесных. У нас с тобою очень хорошиенебесные заступники. У тебя вообще – Невский.

– То-то жизнь привела в город на Неве. Но его же небыло, когда был Александр. Поедем на Чудское озеро?

– Хорошо бы. Ой, думаю, что это я хотела сказать...Вот! Такое издевательство видела – казино «Достоевский», на нем афиша: «БратьяКарамазовы – бесы. Игрок – идиот». Это же кощунство!

– Эдик сказал бы: норма демократии – издевательство надвсем святым.

– Как он?

Назад Дальше