Бойскауты металлолом не собирают, а летние игры делают, налодках в поход уходят, на машинах в поход уезжают, в горы с преподавателемальпинизма забираются. Затраты тут грошовые — родители первые войдут в общую кассу, а блага общего,общегосударственного мы получим неизмеримые миллионы.
Когда мы ехали в Тарусу в воскресенье смотреть там себе домик —к Шеметову и Штейнбергу, в вагоне сидела семья: отец, мать и троедетей мал-мала меньше.
В этот день по стране проходили выборы;народ выборы отмечал чаркой. Отец семейства с гармоникой черезплечо был остронос и белоглаз. Кашне аккуратненькой тоненькойстрочкой выглядывало из-под лацканов пальто.
Она — сочная, оченьобыкновенная, на трагическом возрастном изломе. И детишки — всев черных валеночках и калошках. Сначала он пел в тамбуре, а потом,когда народа стало поменьше, пришел и сел на скамейку — рядом сженой, напротив детишек.
Пел он те же самые песни, которыепередают по радио, и когда эти песни начинают по радио передавать —я радио выключаю. А здесь, когда он пел с женой — она подхватывала удивительно высоким, однотонным, а потому истеричным голосом, он мотал головой, жмурился, отворачивался от нее, — меня ажслезой прошибло.
А когда он стал играть и петь на два голоса с младшим, четырехлетним, и потом сам замолчал и пел только один малыш — тоненьким голосом в притихшем вагоне, пронизанном солнцем, — то было в этом что-то изумительное и чистое, до слез чистое...
И я подумал (не тогда, а потом, потому что тогда думать не мог, аиспытывал какую-то сентиментальную, слезливую, но очень искреннюю радость) — потом подумал, как же мы испохабили термин —самодеятельность.
Примерно получилось то же самое, как если бысобрать всех соловьев — или не всех, а часть из них, которых удалось бы поймать, —и объединить их в соловьиный оркестр песни ипляски. Может быть, какой-нибудь хормейстер выдрессировал быэтих соловьев так, что Имма Сумак позавидовала бы.
Только я наконцерт таких соловьев не пойду, а если и пойду, то ужасно он мне непонравится. А вот какой-нибудь захудаленький соловьишко весной вкустах запоет, так тут — и счастье и тоска.
И ветер пусть шумит, игде-то в деревне пусть собака на луну воет, и где-то за лесом солдаты пьяные поют, а слышишь ты соловья так, как хочешь слышать, и лишь только потому ты его такслышишь, что он поет так, какне петь не может.
Вчера я снова приобщался к Достоевскому, перечитывая «Идиота».Не знаю, быть может, я становлюсь подобен Эренбургу, которыйутверждал в 1922 г., что «я меняю свои убеждения как галстук —каждое утро», но, перечитывая «Идиота», сопоставив его с «Бесами»и «Карамазовыми» и сравнив всего Достоевского со всем Пушкиным,в моей голове заметалось немало вопросительных знаков.
Последолгих раздумий я пришел к выводу, что в гениальности они —одинаковые люди, но индивидуальности — тут абсолютно разное. Чтополучается?
Пушкин в каждой своей вещи (в самой трагичной — в«Годунове») необыкновенно добр и необидно снисходителен к людям.
Необидно — люди не видят, как он к ним снисходителен, как онпотрафляет их людским слабостям, но не из угодливости к оным, а избольшой любви к сынам человеческим.
А ведь Христос-то был СыномЧеловеческим, и ничто человеческое ему не было чуждо. Ведь он сфарисеями возлежал, и ел, и пил, и блудница ему миром поливалаголову. А гениальный Достоевский суть несостоявшийся политик, аскорее всего — диктатор.
Как всякий диктатор, он исповедовализначала доброту. Но, как всякая фанатичная исповедь — дажесамого чистого и светлого чувства — становится, в силу фанатичности исповеди,обратной стороной доброты, делается деспотической,трижды проклятой; и о всякой доброте забывается, и конечная цельуходит в песок, а остается только достижение конечной цели — достижение, но не цель.
Вот так же и с Достоевским — так мне кажется. Человек гениальный, одержимый, тяжелый...
Говорят: человек копает вглубь. Я люблю сравнения и верю им,но растолкуйте мне, что значит «копать вглубь». Сначала будет перегной, потом кости кладбищ —ведь под всей землей на расстояниидвух метров от асфальта, по которому мы ходим, великое кладбищеживших перед нами.
Вся земля ограничена твердью и под этой твердью — кости мертвецов. Ну, докопается он за этими костями ещеглубже и дальше, и потом будет и земля, и земля, и земля. И ужегде-то это опять движение во имя цели...
Мне кажется, «легкий» Пушкин все это гениально понял и советовал: коль нахлынут на тебя тяжкие думы, ты либо открой бутылкушампанского, либо перечитай «Женитьбу Фигаро» Бомарше.
Чернеечерного не начернишь, белее белого не увидишь — Пушкин все этопонимал.
Достоевский хотел это отвергнуть, и вот тут по-моему, онсовершил серьезную ошибку. Потому что, подтверждая свою идею, онрисовал в каждой своей вещи одну и ту же схему. В каждой вещи!
Блаженненький и не от мира сего — положительное начало; энергичный и решительный —либо негодяй и социалист, вродеВерхо-винского, либо дурак — князь. Непонятный, в чем-тоблагородный, в чем-то омерзительный Ставрогин — личностьзагадочная в некотором роде. И две антиподно истеричныеженщины...
Когда жизненность Христа, доподлинную историчность этой фигуры подтверждают Матфей, Марк, Лука своими писаниями, то это —индивидуальные однотолкования одного исторического факта. Достоевский же замахивается посильнееМарка и Матфея: он хочет ут-вердить свою идею разноподтверждениями одного факта.
И если Марку, Луке, Матфею веришь, то Достоевскому на третьей его книге верить перестаешь.
Бог триедин, человек одноедин. Если быДостоевский написал только две вещи — «Бесы» и «Карамазовы» —он мог бы быть причислен к лику святых. Но он написал еще двенадцать томов произведений — однотипных по структуре и по характерам людей.
А вообще чикаться нечего — гений он и все!
Не помню, записывал я на обрывках своих или не записывалисторию, которую незадолго до смерти рассказывал Пастернак. Па-стернак ее рассказывал с мучительной, стыдливой улыбкой, краснея.
Он рассказывал историю о том, как однажды он оказался предателем.
Это было в 1937 году. К нему позвонил Сталин. А, как известно,Сталин очень хорошо относился к Пастернаку. Он позвонил ему часав три, поднял его с кровати и спросил:
— Послушайте, Пастернак, что вы мне можете сказать о Мандельштаме?
Что он мог сказать ему о Мандельштаме?! Целыми ночами вМоскве хлопали двери — шли аресты. А днем дети отказывались ототцов, мужья от жен, отцы от сыновей. Что он мог ему сказать?!
— Онничего не мог ему сказать. И поэтому он стал говорить:
— Да видите ли, Иосиф Виссарионович, как бы это точнее… Чтоже мне вам бы сказать... Вот значит так...
Сталин хмыкнул в трубку и своим глухим хрипловатым голосомсказал:
— Мы так о своих друзьях не говорим. До свидания, Пастернак. — И повесил трубку.
Через два дня Пастернак узнал, что в эту ночь Мандельштам быларестован...
Один международник рассказывал мне любопытную деталь. Какизвестно, Тухачевский, Якир, Уборевич и другие товарищи былиарестованы и уничтожены по фальшивке гестапо, которая была черезБенеша подброшена нам.
Сейчас выясняется иная концепция;правильнее сказать, не выясняется, а уже выяснилась, но она — этаконцепция — конечно, в течение ближайших двадцати лет у нас высказана не будет.
А концепция эта такова, что в 1936 г. по указаниюСталина (это достоверно неизвестно — лично ли по его указанию, илиже это делал Ягода, или же Ежов) были через Францию переброшеныкомпрометирующие данные так, чтобы они могли попасть в гестапо.
Вгестапо на эти компрометирующие данные не обратили внимания всилу их очевидной сфабрикованности, и только случайнопознакомившись с этими документами, Гейдрих понял, что оникладезь, и организовал всю эту операцию по уничтожению высшихвоеначальников Советского Союза через Бенеша.
Март, 1963 год
ТЮЗ. Шел худсовет по поводу молодых. Выскочил из кабинетасекретарь комитета ВЛКСМ, зарыдал: «Не выйдет у них, уж теперьничего не выйдет! Сволочи! Сами отцов и детей выдумывают — выдумают на свою голову!»