Слыша его голос, я чумею от радости, не знаю, что сказать, а онсмеется и говорит: «Ну приезжай, приезжай, я жду тебя». И вот мы сним разговариваем о чем-то — самое смешное, я не помню о чем. Явижу его до чудовищного реально и точно.
А потом меня вновьвытаскивает его секретарь, и потом я слышу какие-то голоса и смех, исекретарь говорит: «К папе* пришли Рима Кармен и Генрих Боровик спереводчиком». Я ужасно радуюсь, что приехали Генрих и Рима.
Секретарь меня никак не пускает к Хемингуэю, что-то рассказывает онем, необыкновенно увлекательное и важное, я его слушаю, но вглубине души досадую на себя, потому что понимаю, что как ниинтересен помощник Хемингуэя — его секретарь, как ни здорово онговорит, — молчаливый Хемингуэй (я видел его молчаливым,хмыкающим, говорящим как-то междометиеобразно, вроде бы ничегоне значащую чепуху — «да», «нет», «молодец», «садись!», «ну да»,«нет-нет», «конечно»)...
Я перебиваю секретаря и говорю ему: «А гдеже папа?». Секретарь отвечает: «А он увез Генриха и Риму в чайхану— там готовят прекрасный арабский кебаб на сковородочках».
Я чувствую жгучую обиду, что Генрих и Рима бросили меня, иХемингуэй забыл меня и уехал с ними, а я остался с прекраснодушным, интеллектуальным, всезнающим секретарем его,который говорит такие интересные вещи, а мне и слушать — то его нехочется — мне хочется побыть рядом с Хемингуэем, пускай он имолчит, пускай говорит междометиями, только бы посмотреть на него,запомнить его.
«Папой» Хемингуэя называли друзья и близкие.И вот со жгучей, ощутимо — тяжелой мечтой я просыпаюсь.
Вчера звонит ко мне Аркаша Нагайцев, зам. главного «Московского комсомольца» — парень, работавший слесарем, потом председателем колхоза, а потом забранный через парторганы горкомом вгазету. Ему 27 лет, лысоват, франтоват, по-мужски добр и по-добромуумен.
Звонит по телефону и кричит:
— Юлиан, выручай!
Яему говорю:
— Старик, с задранной ногой лежу.
Он отвечает:
— Нога не мозг. Нужны отклики на речь Хрущева. Получилизадание ЦК откликнуться широко и точно. «Комсомолка», наверное,будет к «черной сотне» обращаться, а это — компрометировать дело.Надо умно прокомментировать.
Я ему:
— Спасибо, старик. От твоих комплиментов у меня нога перестаетболеть!
— Да нет, ты ведь ни правый, ни левый. Ты идешь в фарватере сосвоей темой, со своими героями. Выступи!
Я написал маленький отклик на четыре странички. Завтра он пойдет в«Московском комсомольце», как подписная передовица, где яписал о том, что я верую в Бога, но для меня Бог воплощен в двухсотмиллионномлике моих сограждан.
В общем, получилось так, как яи задумал, — без елея, без размахивания кадилом, без воплей «ура!ура!».
Потом я «Московский комсомолец» подложу в Дневник — этостоит.
Только я продиктовал отклик в «Московский комсомолец», звонитНелли Моисеенко из «Комсомольской правды» и говорит:
— Юлиан, умоляю — выручи! Дай отклик!
Я ей отвечаю:
— Что же — я только откликаться и буду? Не солидно вродебудет.
Она говорит:
— Да ничего! Пожар у нас!
Я ей говорю:
— Вы — ЦК, начальство. Звоните в «Московский комсомолец»,заберите у них материал. Вам все можно. Второй раз откликаться несолидно.
Вздохнула Нелли глубоким вздохом и положила трубку.
Сейчас я очень боюсь, что в нашем искусстве, в литературе, — аменя волнует в первую голову литература, — в ущерб нашему большому общему делу,театры и издательства захлестнет волнаштамповок, которыми мы обжирались до 1953 г., штамповок, в которых главными героями будут розово-сопливенькие ударнички и ударницы,прекраснодумные профорги, величественно простодушные, эпизодическиесекретари райкомов и т.д.
Если это произойдет, то мы оченьсерьезно — архисерьезно — потеряем в глазах читающей и думающей молодежи.
Сопливыми штамповочными схемами, которые имелинаглость в былые годы называться литературой, сейчас в молодомпоколении можно вызвать не жажду подражательства, а жгучую,презрительную нелюбовь к этим затасканным, засаленным,нереальным, высиженным в колбах фигуркам.
Стоит ли с таким шумом и с такой помпой подвергать критикеповесть Васи Аксенова «Апельсины из Марокко», когда в редакцию«Юности» и так идут десятки и сотни писем с серьезными замечаниямиумных читателей по поводу литературной слабости этойвещи?! Стоит ли раздувать из этой неудачи писателя какую-то сенсационную кампанию?!
Это идет, по-моему, от не совсем точной продуманности. Во всяком случае, я глубоко убежден, что результатытакой кампании всегда будут, в силу даже, во все века одинаковой,противоречивости школьной и институтской молодежи, противоречивости ради противоречивости.
Это вызовет обратный результат. Атак — ну было, ну напечатали, ну и прошло. Обязательно у нас хотятвенок надеть — венок, который через месяц становится одиозныммученическим венком. Нужно ли это? Глубоко убежден: нет, не нужно!
Ровенских Борис Иванович сразу, вернувшись с совещания, сказал, что в коллективе театраимени Пушкина мою пьесу «Дети отцов»ставить не будут. Не будут, так как это сейчас не нужно. Тема культаличности сейчас перестала волновать народ, как пытался говоритьРовенcких.
По-моему, вот это хамелеонство — не просто в человеке, а в художнике — и есть самый что ни на есть страшныйреквизит временсталинского культа личности, когда из человека пытались сделатьлакея «чего изволите-с?», причем лакея не из-за оплаты, а лакеяпросто так — из-за лакейства.
А как я узнал, в ЦК партии и сейчас отношение к моей пьесе увсех в высшей мере положительное, но часть товарищей считают, чтоона еще в чем-то недотянута языково. Абсолютно правильно! Я писалее как незаказанный социальный заказ, когда еще никто об этом неписал, в полемике с Львом Романовичем Шейниным, с его пьесой«Игра без правил», где уже в 1945 г. были всепонимающие чекисты,глубоко ненавидевшие культ личности Сталина и преступника Берия.
Очень мне это тогда показалось неверным и нечестным. Поэтомунаписал свою пьесу, свою историю — историю 1952—1953 гг.
Сказал про свою историю и сразу споткнулся, потому что вспомнил 1953 год и вспомнил, как меня вызвали в КГБ после того, какПрокуратура опротестовала решение Особого совещания по делу отца.
Помню свою беседу со следователем — полковником Мельниковым. Помню, как после долгой беседы, когда я принес ему бумажку, вкоторой было сказано, что отец награжден автомобилем не НиколаемИвановичем Бухариным, а Серго Орджоникидзе в 1934 году, —Мельников очень этому обрадовался, потому что «бухаринская машина» была одним из главных пунктов обвинения.
Потом, когда мы сним кончили говорить, я передал ему яблоки для отца. Мельниковзаволновался: «Да мне-то ведь нельзя, нельзя яблоки брать — не положено по инструкции».
(Как выяснилось, человек он в органах новый,пришел недавно, раньше был партийным работником.) Но потом — о,сила инерции! — он огляделся по сторонам (скажем честно —опасливо огляделся), сунул в карман несколько яблок, которые япринес: «Ладно, передам».
Помню я, как месяца четыре перед этим, дней через десять послеопубликования сообщения МВД о реабилитации «врачей — убийц» —а в день реабилитации врачей я послал письмо Лаврентию Павловичу — меня,в который раз уже, вызвали, но вызвали не в приемную,как вызывали раньше, а вызвали прямо в тюрьму, в Пугачевскуюбашню в Бутырках. Я был твердо убежден, что это привезли из Владимирского изолятора отца.
У меня отобрали паспорт, отобрали два человека — один в старшинской форме, другой в штатском.А рядом стояла мать и, когда онаувидела это, сделалась не то что бледной, а желтой и руки к грудиподнесла. Тогда я ее впервые увидел старухой, а ей тогда было сорокпять лет...