Неизвестный Юлиан Семенов - Ольга Семенова 19 стр.


— Тогда выпейте немножечко трофейного коньяка. Он вкусный.

— Спасибо, — ответил Ласкин, по-прежнему влюбленно разглядывая Петрова, — но я не пью.


Петров внимательно посмотрел на него и спросил:

— Скажите-ка, а вы женаты?

— Нет.


Тогда Евгений Петров подтянулся на локтях исказал:

— Товарищи, встаньте! Среди нас — живой ангел.


Помню, как в 1957 году меня привел к Федору Ивановичу Панферову Михалков. Помню, что там в это время сидел П.Г. Москатов,который тогда являлся председателем Ревизионной комиссии ЦКпартии. Мне эта встреча была очень интересной, потому чтоМоскатов работал начальником у моей матери в двадцатых годах,когда она была комсомолкой, депутатом Моссовета.


И мать ходила кнему в 1952 г. по поводу арестованного отца. Москатов выслушал ееи сказал, что он во всем разберется. Он вызывал, действительно,отцовского следователя (а, может быть, не вызывал, а звонил ему потелефону) и сказал матери, что он, Москатов, убедился в том, чтоотец мой виновен.


Так вот, сейчас этот Москатов сидел против меня, а я, уже тригода обуреваемый жаждой писательства и исписавший огромное количество ненапечатанныхповестей и рассказов — очень слабых, ученических, — пришел к Панферову со своей первой серьезной вещью— с циклом рассказов «Будни и праздники» о железной дорогеАбакан—Тайшет.


Писал я эти рассказы под явным всецелым влиянием Бабеля и Хемингуэя идумал показать Федору Ивановичу. Онтогда уже был очень болен, с желтым лицом, иссеченным глубокими, видимыми, осязаемыми черными морщинами.


Волосы пегие курчавые, хранившие в себе какой то задор двадцатых комсомольскихгодов — так, во всяком случае, мне тогда казалось.


Когда мы пришли,С.В. продолжал разговор с Москатовым и Панферовым. Я сидел всторонке, наблюдая их. Москатов говорил много и страстно о XXсъезде, говорил как король из сказки Шварца, — грубовато,по-мужицки просто, с лубочным мужицким юмором.


Потом он стал говорить о том, каким должен быть молодой человек, каким он помнитсебя всю жизнь. Панферов слушал его, закуривая одну папиросуследом за другой, опустив глаза, тяжело посапывая.


А Михалков, неудержавшись, спросил:

— Петр Григорьевич, а у тебя спина не чешется?


Тот удивился: «Почему?»

— Ну, судя по всему, у тебя крылышки должны прорезаться, каку ангелочка.


Панферов на секунду перестал сопеть, быстро взглянул наМоскатова. Москатов побагровел — и засмеялся. И Панферовзасмеялся, и Михалков засмеялся и — по Ильфу и Петрову — всезасмеялись.


Так вот — крылышек у Москатова, конечно, не было, потому чточерез три года после описываемых событий, он был исключен изпартии за жульничество и махинаторство — трагичный и позорныйконец председателя Ревизионной комиссии ЦК!


Когда Москатов ушел, Панферов достал из шкафа водку, вино,коньяк и предложил выпить. Сам он, уже истощенный болезнью, непил, хотя за два-три года перед этим страдал от жесточайших запоев,когда от него убегала Коптяева, и мог к нему входить только одиншофер, чтобы принести хлеба с колбасой или вытереть пол и столы,загаженные сверх меры.


Говорил Панферов мучительно точно, словно в нем в самом, сидело два Панферовых, каждый из которых успевал быстренько поспорить и обсудить ту фразу, которую один — большой — Панферовдолжен был сказать. Память — дрянная штука.


Я сейчас вряд ливспомню то, о чем говорилось. Я помню, как говорилось. Помню я ипьесу, которую Панферов дал Михалкову, пьесу, в которой уже тогда,в 1957 году, была целая картина посвящена беседе секретаря Н-скогообкома с безымянным секретарем ЦК.


Шел там разговор о нефти и —попутно — о людских судьбах. Пьеса была, очевидно, слабая, слабее«прозаического» Панферова.


Хорошо Панферов рассказывал. Не было выпячивания, когда онрассказывал что-то о себе. Он умел о себе говорить с юмором. Япомню, как он рассказывал о себе, мальчишке, в Вольске в 1917 или1920 году — точно год не помню. Он тогда смешно сказал, что у него были пружинистые волосы — такие они были густые ишевелюрные.


На меня он не смотрел. На С.В. смотрел тоже нечасто. Чаще всего он поглядывал на руки, на свои колени, в окно.Когда я ему оставил рассказы, он взял листы бумаги в руки, профессиональным жестом редактора посмотрел на последнююстраницу и сказал:

— Хорошо, завтра-послезавтра прочитаю.


Больше я с Панферовым не виделся. Рассказы мне вернули, Панферову они в общем понравились,но, как мне рассказывал Андрон,который был потом у него с отцом, Панферов, морща лицо, сказал:

— Талантлив, талантлив, но фокусы, а я не люблю, когда фокусы.


Правда, после этого из «Октября», как только там собирали молодых писателей, ко мне звонили и требовали, чтобы я там был, личноот Федора Ивановича, хотя я тогда еще не печатал ни одной вещи.


Аэти свои «Будни и праздники» я, получив от ворот поворот у Панферова, забросил.


Потом, как-то случайно, памятуя старое знакомство с Борисом Сучковым, знакомство трагичное — их арестоваливместе с отцом, одного за другим, сначала Сучкова, потом отца —решил отнести рассказы в «Знамя».


И там Вадим Кожевников сказалмне:

— Такие рассказы я готов печатать через номер — только несите.


Когда Панферов заболел приступом раковой болезни в последнийраз, он долго лежал в Кремлевке, и в общем-то все считали, что невыцарапается он. Организм у него был мужицкий, архикрепчайший.


И вот сейчас, вернувшись к нему, я сразу вспомнил историю, которую он рассказывал:


Ехали они с Коптяевой по Волге на пароходе, и в его люксовойкаюте обслуживала его женщина — повар из ресторана пароходного.


Она часто приносила сама, а не официантка, и манную кашу, ирисовую молочную кашу для Федора Ивановича. И как-то раз оназадержалась в каюте. Панферов начал обедать. Она остановилась удвери и спросила Коптяеву:

— А что у Федора Ивановича болит-то?


Коптяева ответила:

— Да вот видите, как он худеет. Желудок у него болен, желудок...

— И не пьет?

— Да нет, куда уж!


Повариха подперла щеку кулаком, — рассказывает Панферов, —и мечтательно сказала:

Назад Дальше