— Ну да, ты ж им тетка, — она соглашается легко и скепсиса с недружелюбным взглядом не замечает, вместо этого хлопает меня по руке и втолковывает, как маленькому ребенку. — Ну ты же с Кириллом встречаешься, значит тетка! У вас с ним все серьезно, да? Ты с племянниками его согласилась сидеть, значит, серьезно! Поженитесь скоро, да? Слушай, — меня пихают, и я отодвигаюсь, поморщившись, — а где их родители? Правда, что мать у них пропала, а отец… — мамаша придвигается, наклоняется еще ближе и шепчет таинственным шепотом, округлив глаза, — а отец, говорят, террорист и бандит?
Я моргаю.
И еще раз.
И не знаю, расхохотаться, все ж послать — простите, деонтология и воспитание, — или еще похлопать глазками, переваривая информацию.
На сие бредни у меня нет адекватной реакции.
И ответа тоже нет.
Точнее есть, но хамить, наверное, все же не стоит. Лавров не оценит.
— Так чего с родителями? — мамаша склоняет голову.
И, пожалуй, я понимаю кого она мне напоминает.
Сорока.
Вот только сорока охотится за блестяшками, а эта за сплетнями. И на сорок злиться бесполезно, и объяснять что-то тоже. Не поймут, сороки глупы.
— Ничего, — я вежливо улыбаюсь, ибо меня отпускает, — а… прощу прощения, как вас зовут? Впрочем, думаю, можно закончить нашу увлекательную беседу без имен. Так вот, личную жизнь я ни с кем не обсуждаю, но так и быть сообщу вам, что родители Яны и Яна уехали по делам, они скоро вернутся, не переживайте. Остальное же, простите, не ваше дело.
Наверное, меня отпускает не до конца, и злость еще клокочет, вырывается, поскольку сорока смотрит все более расширяющими глазами, а мой голос пропитан злобной любезностью.
Все сплетничают, и я не буду бить себя в грудь и уверять, что никогда и ни за что не сплетничаю. Обсуждаю и кости перемываю, но не с посторонними людьми и далеко не все, а вот такие сплетни меня выбешивают, заводят с пол-оборота.
— Всего хорошего, — я киваю и встаю.
Вовремя встаю, ибо с детской площадки доносятся крики.
Сердитые.
Возмущенные.
И кричит яростно уже до боли знакомый голос:
— Сам ты сирота! Нас никто не бросал! Мама вернется! И папа у нас не бандит! Они нас не бросили!!! Дурак!
Ян бьет лопаткой по голове белобрысого парнишку, кидается с кулаками, и Яна его подбадривает, пытается добавить ведерком.
И к монстрам я срываюсь, замечая боковым зрением, что сорока тоже подрывается и всплескивает руками.
— Владик!!! Ваши дети чудовища! — рявкает мне на ходу. — Бандиты! Ты чего творишь, сволочь малолетняя?!
Она пытается схватить Яна, но я успеваю раньше.
— Руки убрали! — рявкаю, не узнавая себя.
И сорока отшатывается, заслоняет свое драгоценное чадо, которое вопит, высовывая голову:
— И никому вы не нужны! Сироты, сироты, сироты… Дядя вас в детдом отправит, бе-е-е! Вы ему жить мешаете!
— Влад! — мамаша отдергивает свое чадо, но без особого возмущения.
Возмущение ее целиком и полностью направлено на меня.
— Ты посмотри, что твои поганцы устроили! Безродительщина, беспредел! Да на вас в опеку заявить надо, строит тут из себя фифу, поглядите на нее! За детьми научись смотреть сначала!
— Даша, он первый начал! — Яна требовательно дергает меня за футболку.
— Что?! — сорока, отрываясь от осмотра ненаглядной кровиночки, взвивается. — Это мой Владик первый начал?! Да как ты смеешь, паршивка?! Да мой Владик никогда б первый не начал. Все, все видели, кто первый драться полез!
— Он сказал, что мы сироты и нас никто не любит, — Яна выпячивает нижнюю губу, а Ян начинает активнее вырываться и пыхтеть. — Даша, он говорит, что Кирилл нас едва терпит, и мы ему скоро совсем надоедим.
— Это правда! Мама, скажи, ты сама так говорила! — Владик обиженно кривится. — Вас родители бросили! Сироты! И дядя ваш от вас скоро откажется!
И Ян все же вырывается, выкручивается из моих рук и под оханье сороки опрокидывает Влада на землю.
— Не смей, не смей так говорить!!! — Ян беспорядочно молотит его, вцепляется мертвой хваткой. — Нас никто не бросит! Нас любят! Мы не сироты!
— Мама!!! — Влад визжит.
И расцепить этот клубок невозможно.
Мне расцарапывают руку и заезжают по ноге, когда я пытаюсь их разнять. Сорока мельтешит, причитает и скорее мешает, чем помогает.
Другие же дети с родителями смотрят, столпившись полукругом.
А Яна лезет, вопя, что надо помогать, и я уже готова заорать благим матом в лучших традициях Эля, когда рядом звенит сталью голос Лаврова:
— Разошлись все.
Ему удается отодрать Яна от противника за секунду, удержать брыкающее и орущее тело и скомандовать мне:
— Быстро домой.
С прибежавшей сорокой разговаривает Кирилл Александрович.
В коридоре, и от его ледяного вежливого тона хочется поежиться даже мне.
Но не сороке.
Она выступает, ругается.
И я закрываю дверь кухни, кидая строгий взгляд на Яна, который порывается спрыгнуть со стола и в коридор выбежать отстаивать правду.
— Он первый начал, — суслик бурчит, когда я прикладываю к его левому глазу замороженное мясо, и дергается с шипением. — Холодно.
— Потерпишь.
— Ты нам веришь? — он все-таки отводит мою руку и упрямо смотрит мне в глаза.
— Верю, — я вздыхаю и лед к начавшему заплывать глазу снова прикладываю, — но драка не лучший выход. Надо… уметь мирно урегулировать конфликт, и вообще на дураков внимание не обращают.
— Нет, — Яна несогласно фыркает и, пододвинув стул, забирается на стол, усаживаясь рядом, — мы что, должны были промолчать?!
Я прислушиваюсь к крикам сороки, и педагогические навыки — это не мое, потому что… суслики правы и на их месте я бы поступила точно также.
И мирное урегулирование конфликтов может идти в задницу.
— Нет, — признаю неохотно и лезу за ватными дисками и перекисью.
У Яна еще рассечена бровь и сбиты костяшки.
— То есть мы правы? — Яна настырничает.
— Правы, — я бормочу, заставляя суслика повернуться еще больше к свету и рассматривая его боевое ранение.
Зашивать, кажется, не надо, но Кирилл Александрович пусть лучше смотрит сам. Кто из нас специалист с дипломом?
— Тогда ты скажешь Кириллу, чтоб он не ругался? — они спрашивают почти хором.
И я замираю, скашиваю глаза, чтобы увидеть два напряженных взгляда.
Суслики — чужие дети, я не имею к ним никакого отношения и уж тем более мне не следует говорить что-то Красавчику об воспитании, вставать на их сторону, защищать.
Это не мое дело и меня не касается, как и тогда, в машине, но в серых глазах слишком много надежды и чего-то еще, отчего я не могу сказать им нет.
— Я ему скажу.
Обещаю со вздохом, и моему обещанию вторит уставший голос Кирилла Александровича за спиной:
— Что ты мне скажешь, Штерн?
Я оборачиваюсь, Лавров маячит на пороге кухни. И выглядит он вымотанным и хмурым. Трет подбородок и, окинув нас всех цепким взглядом, подходит, оттесняет меня, забирая из моих рук перекись.
— Что Влад первый начал, — я кошусь на сусликов, а те активно кивают, и Кирилл Александрович прикрикивает, чтоб башкой не мотали, мешая, — и у него кошмарная мамаша. Она… неприятная, просто противная. И суслики были правы, поэтому не надо их ругать и наказывать. И пороть, как просила сорока, тоже не смейте. Я… я вам не дам!
Изумления на квадратный метр слишком много. И я не знаю у кого его больше от моей запальчивости: у меня или Лаврова?
Он замирает с распакованным пластырем в руках, оглядывается на меня через плечо и усмехается:
— Знаешь, Дарья Владимировна, ты не перестаешь меня удивлять.
В его голосе калейдоскоп эмоций, и пока я пытаюсь их разобрать, Кирилл Александрович отворачивается и пластырь Яну наклеивает.
— Так, дебоширы, переодеваться шагом марш, — Лавров ссаживает сусликов на пол, дожидается, когда они скроются, и разворачивается ко мне.
Улыбка на его лице поистине дьявольская, и интересуется он на редкость вкрадчиво:
— Мне не сметь, Дарья Владимировна? И детей не пороть? И ты не дашь, да?
— Н-не дам, — голос подводит, но отступать поздно.
И некуда.
Позади стол, а впереди Лавров, который неспеша приближается, ласково вопрошая:
— Ты совсем страх потеряла, Штерн?
— Угу, с недосыпа, — подтверждаю, не задумываясь и под его тяжелым взглядом прикусываю язык.
Страх, кажется, я правда потеряла, поскольку ответ мой больше тянет на язвительный.
Хотя нет, не тянет, он таким и является.
И на досуге можно подумать куда делся пиетет к Лаврову, вместе со здравым смыслом.
— Извиню, — Кирилл Александрович соглашается не менее язвительно и охотно, останавливается совсем близко, и приходится задрать голову, чтобы не уткнуться носом ему в грудь.
Оказывается, за полгода я так и не рассмотрела Красавчика. И шрам над губой слева я замечаю только сейчас, и возмутительно длинные ресницы я тоже не видела.
— Почему сорока? — спрашивает он почему-то тихо.
Неожиданно.
И я моргаю не менее растерянно, чем при общении с сорокой, и зависать, зачарована глядя в синеву глаз, перестаю.
— Чего?
— Ничего, — Кирилл Александрович усмехается, — чисто из интереса, Штерн, откуда привычка давать людям прозвища?
— С детства.
— Ну-ну.
Лавров хмыкает и, переставая сверлить меня взглядом, отходит к окну, чтобы распахнуть форточку и, подтянувшись на руках, сесть на подоконник.
Пачка сигарет извлекается из кармана, и щелкает колесо зажигалки.
— Я не собирался их наказывать, Дарья Владимировна, — бубнит неразборчиво.
И я сама делаю шаг к нему.
— Честно?
— Честно, — Лавров невесело улыбается. — Я считаю, что они правы.
Неожиданно.
— Чего смотришь, Штерн? — Кирилл Александрович хмыкает, дергает плечом, и дым на миг скрывает меня от цепкого внимательного взгляда. — Я хреновый воспитатель, дядя и нянька. Сама говорила.
— Я не так говорила, — мое возражение тонет под его хмыканьем, которое злит и придает смелости задать не дающий покоя вопрос. — Почему вам сусликов тогда оставили?
И где, правда, их родители?
— Штерн… — Кирилл Александрович тяжело вздыхает и любезно напоминает, выпуская очередное облако дыма, — тебе пора домой.
Глава 13
Есть дни, которые не задаются с самого утра.
С самого раннего утра, которое начинается в шесть и ознаменовывается поисками моих джинс.
Любимых.
С дранными коленками.
— Лёнь, ну я точно клала их на стул, — застегивая на ходу часы, я залетаю в гостиную, что с кухней соединена.
— Так куда тогда, по-твоему, они могли деться? — не отрываясь от планшета и попивая кофе, бормочет мой чуткий парень. — Ты ведь не думаешь, что их взял я, Дань.
— Не думаю, — я скриплю зубами, но смотреть на меня все равно не спешат. — Но где они тогда?
— Мне-то откуда знать, ты вообще уверена, что кинула их на стул? — Лёнька морщится. — Слушай, не морочь голову глупостями. Ты сама вечно свои вещи бросаешь где ни попадя, Зинаида Андреевна вечно жалуется. Кстати, может она их и прибрала.
На меня таки поднимают голову и смотрят почти с претензией.
Прекрасно.
Приехали.
Как я могла не сообразить?!
— Зинаида Андреевна, где мои джинсы? — мой вопрос не задается, а орется.
И на террасу с кадками и горшками цветов я врываюсь почти фурией, а Фрекен Бок местного пошива поднимает голову и опускает руку с пульверизатором.
— Дарья, крик не красит человека, — ее тонкие губы разъезжаются в сухой улыбке, а застывшие глаза строго смотрят на меня поверх очков. — Говори спокойно.
Конечно.
Главное — спокойствие, только спокойствие и еще раз спокойствие.
Нам, истеричкам, постоянно об этом надо мягко и с налетом укоризны напоминать. И да, я точно истеричка и неуравновешенная личность. За неделю жизни в этом доме я это осознала, поняла и приняла.
Действительно, кто я еще, если завожусь непонятно с чего, ору на пустом месте, требую какие-то глупости и не понимаю своего счастья от наличия в моей жизни Зинаиды Андреевны, которая всегда сохраняет нордическое спокойствие и разговаривает подчеркнуто вежливым менторским тоном.
— Зинаида Андреевна, вы мои джинсы не брали? — повторяю спокойно.
Как просили.
— Ту кошмарную половую тряпку, которую ты все еще не удосужилась выкинуть?
— Ее самую, — я улыбаюсь.
Мило, но, кажется, получается иезуитски.
В духе Лаврова.
— Я отдала их в химчистку, — невозмутимо сообщает Фрекен Бок и непробиваемым броненосцем плывет к папоротникам. — Ты ведь совершенно не умеешь носить вещи аккуратно, Дарья.
Су… суперская домработница.
Всем советую, адрес дам и объявления расклею в надежде, что такое сокровище кто-нибудь заберет.
— Лёнь, мы ж договаривались, что мои вещи она не трогает! — я влетаю обратно в гостиную, где Лёньчик уже отставляет пустую чашку.
Точнее демитассе, называть ее чашкой — нельзя, и уж тем более расстрельно обзывать демитассе кружкой.
Зинаида Андреевна чутко за этим следит, и поправлять меня терпеливо и хладнокровно она не устает.
— Дань, заканчивай, — Лёнька снисходительно усмехается и, чуть сдвигая узел галстука, подходит ко мне. — Ты чего как маленькая, а? Мои вещи не трогать, свое стираю сама, утюжу сама, прибираю сама, кружку помою сама, кровать заправлю сама. Сама-сама-сама. Радуйся. Многие мечтают перевалить домашнюю рутину на кого-то другого, а ты еще и возмущаешься.
Меня чмокают в щеку и уходят.
И, глядя перед собой в пустоту, я слушаю, как хлопает входная дверь.
Не с той ноги день начинается, видимо, не только у меня, поскольку Лавров вместо приветствия отвечает хмурым взглядом и заверением, что утро добрым не бывает.
И, подтверждая собственные слова, он не может застегнуть запонки.
— Помочь?
Вместо ответа Кирилл Александрович сверкает глазами, и я уже жалею, что предложила, когда он протягивает руку и запонки.
— Ненавижу этот официоз, — неохотно скрипит он и сверлит взглядом, пока я споро вдеваю, как кривится Лёнька, статусное явление.
На нем я, кстати, запонки застегивать и научилась.
И разбираться в них тоже, поэтому смело могу похвалить Красавчика за вкус и разборчивость. Запонки у него шикарные.
— А зачем вам сегодня официоз? — я отпускаю правую его руку и командую. — Вторую конечность.
— Я сегодня на конференции выступаю.
— Поздравляю, — закрутив вторую, я улыбаюсь.
И поспешно отступаю, поскольку с парфюмом некоторые, кажется, переборщили, и я его воспринимаю слишком остро, как-то неправильно.
— Спасибо, — Лавров скептически хмыкает, смотрит пристально.
Нервирует.
— Да всегда пожалуйста, — и я хмыкаю в ответ, и взгляд не выдержав отвожу первой. — Пойду… кофе сварю.
Кофе я варю по старинке в турке, настояв, что так вкусней, а Кирилл Александрович, насмешливо согласившись, ждет и курит, забираясь на подоконник и что-нибудь рассказывая.
Вот только не сегодня.
Сегодня эта почти двухнедельная почти традиция нарушается, когда, снимая турку первый раз, я слышу, как в коридоре тихо закрывается дверь.
Кирилл Александрович уходит по-английски, и от этого внезапно становится обидно.
И готовый кофе я выливаю в раковину.
Одной пить не хочется.
Суслики молчаливы.
Спокойны.
И послушны.
И я в третий раз, как заполошная мамаша, проверяю температуру и спрашиваю ничего ли у них не болит, не хотят ли они погулять или разнести квартиру, играя в войнушку или индейцев.
Сегодня я даже не против побыть вождем краснокожих, а потом получить очередную выволочку от Кирилла Александровича.
Вот только суслики не хотят.
Ни погрома, ни гуляний, ни-че-го.
И у них ничего не болит, и лбы они послушно подставляют и даже не фыркают, что есть градусники и примитивно мерить губами — это дилетантство.