Солнечный янтарь августовского послеполудня на пустынном огороде сохранил навеки живыми ощущения ребенка, тихого, как растение: впервые испытанное чувство своей отдельности от остального мира, свою малость, свое одиночество в нем и то предельное напряжение души в усилии понять, что же это все значит… Это напряжение, помнит Ася, причиняло ей боль.
…И вот опять… Ее замужество снова — и с новой силой — выставило ее одну перед миром. И весь мир ждет: как она поступит?
Затевая поездку в отчий дом вместе с Гелькой, Ася ничуть не сомневалась, что там, в доме, где две с половиной комнаты и пятеро, не считая их с мужем, обитателей, ей ничто не угрожает: просто там не было места.
Ася сразу же сказала маме, что им не нужна комната, которую для них приготовили: крохотная боковушка, где и помещалась только одна кровать. Они будут спать на сеновале вместе с младшими братишкой и сестренкой. Услышав это, папа только крякнул-хмыкнул и сокрушенно, хоть и почти незаметно, покрутил головой.
…Недаром он крутил головой и хмыкал. Где и были для молодых все условия, по мнению папы, так это на пароходе. Они ехали из города на преддипломные каникулы вместе с папой, возвращавшимся из командировки, и с сестренкой, которую он брал с собой. У них были две каюты второго класса. Одна — для молодоженов… Тесное, раскаленное солнцем убежище на двоих. Мягкие диваны расположены как в купе поезда: один над другим. Большое — во всю ширину каюты — окно притеняли жалюзи, собранные из лакированных деревянных реек. Пробиваясь меж ними, солнце высвечивало весь объем каюты золотистыми прозрачными полосами. Затворив за собою дверь, Ася и Гелька попали словно внутрь волшебного фонаря. И сами стали полосатыми в светлую и темную линеечку. Взглядывая друг на друга, долго не могли успокоиться от смеха…
…И ночью были полоски света. От сильного фонаря на палубе как раз напротив их окна. За тонкой переборкой у соседей кто-то играл на гитаре, и мужской пьяноватый голос повторял и повторял без конца припев романса о тройке с бубенцами: «До-ро-гой длин-ною… да ночью тем-ною… да с песней той, что вдаль летит, звеня… Да с той старин-ною… с той семиструн-ною, что по ночам так мучила меня…»
…Они измучили друг друга… Ася все-таки уговорила, уцеловала Гельку, убедила его теми смешными, ласковыми словами и нежностями, какими успокаивают расстроенных детей. Смысл ее речей был все тот же: ведь рядом — папа… Будь она, Ася, на его месте, испытывала бы страшное чувство потери. Ну как же — какой-то парень с его любимой, его старшей дочкой. А сестренка?! Ей уже девять лет. Девочка и начитанная, да и живет в деревне, где все на виду. Наверняка знает, зачем люди женятся… Почему ее старшая сестра едет в одной каюте не с ней, сестренкой, как бы должно быть, а с каким-то незнакомым парнем?.. Ну и что, что муж?! Все равно — незнакомый ей!
Как на квартире у бабушки она оберегала целомудренные чувства девушек-квартиранток, так здесь, на пароходе, не хотела смущать своих родных, не желала, чтобы утром они по ее виду поняли, что их догадки о них с Гелькой сбылись.
И Гелька снова послушался. Под утро, уже светало, он забрался на свой верхний диванчик.
Господи, Господи… Он хотел гармонии. Хотел, чтоб его Ася была с ним свободна, ясна, доверчива. Он не сердился на нее. Не обижался. Не сомневался в ней. Не ревновал. Не подозревал. Он любил. И не хотел идти против ее желаний, против нее.
Он понимал Асю, потому что сам был чист. Наверное, никогда мужчина и женщина, если они любят друг друга, не бывают так человечески родственны и похожи, как в пору перед последней этой чертой. Их разделяет только их плоть.
Но Гелию было страшно и за себя самого: вдруг он что-то не так сделает. Вдруг не сумеет. Она оскорбится. Возненавидит его. Уйдет… То была темная, эгоистическая сторона его страхов перед ее «Не! На! До!».
Боже милосердный! Помоги всем любящим! Вразуми их!
Гелий, разумеется, был наслышан. Бывалые люди просвещали: женщина, если ей не угодишь, станет твоим врагом. Они знаешь какие… Если что не по них, всей любви конец.
Боже милостивый и справедливый, вразуми влюбленных юношей не допускать в сердца свои научения не знавших любви…
Утром, встретившись с сестренкой и папой на палубе, Ася могла смотреть на них ясным, незамутненным взором.
Она думала: каюта — это последнее испытание. И так ошиблась! Не кто-нибудь, какой-то там посторонний свидетель, случайный соглядатай, — сам папа вмешался в сокровенные их с Гелькой дела. На первом же обеде дома он, выпив одну-другую рюмочку, поведал всем, кто слышит, притчу. Иду, мол, это я сегодня утром мимо пруда, а там, на берегу, гусак за гусыней ухаживает. А она — ну никак! Шипит на него, шею вытянула — змеище, да и только! Я ему и говорю: «На воде надо было, дурак! На воде!»
Ася так и замерла, не смея поверить, что это было сказано. Не смея глянуть на братца и сестрицу, сидевших против нее, весьма смышленых по части всяческих папиных иносказаний и притч. Хорошо хоть Гелька сидел рядом и ей не приходилось смотреть на него… Вдруг бы они встретились глазами, пока папа рассказывал, как поучал гусака. Ох, папа! Ради красного словца не пожалеет дочь родную. А ведь сам — довольнешенек, что она не сдается: в голосе удовлетворение и левый глаз — ну, о-очень хитрый!
За столом никто ни словом, ни звуком не поддержал папин вызов. Может, не вникли. Может, помилосердствовали над бедными молодыми.
Так что напрасны были Асины усилия оберечь своих близких от всяческих подозрений на свой счет: мол, ничего особенного — просто приехали погостить с другом. Ну а что он случайно оказался еще и ее мужем… Мало ли что! Здесь мы просто друзья.
И вот папа — папа! — вмешался, и так грубо?
Папа, сама нежность и деликатность, взял да и сдернул покровы. Наверняка Гелька слышал и понял.
Ася не осмелилась спросить мужа, заметил ли он папин выпад. Вдруг не заметил, а она разъяснит…
Родная семья загнала Асю в угол. Свидетели и соглядатаи окружили вплотную, ждут: ну что там у них? Было? Не было? А почему? А когда?
Не было свободы. Не было ни воли, ни простору. А Гелька чернел и обугливался на глазах.
Эти ночи на сеновале… Одуряющий запах свежего сена… Между собой и мужем Ася укладывала сестренку и брата. Те устраивались с превеликим удовольствием! Им нравилась роль ночной стражи.
Ася поступала назло всем, кто чего-то ждал от нее. А заодно и назло себе. Она чувствовала: развязка близка. Она одна против всех. А если все — против, это уже приговор. Союзник у нее остался один — Гелька. Семья отдавала ее Гельке, просто-таки толкала к нему. Однажды ночью Ася, проснувшись, осторожно протянула руку над головами брата и сестры и положила ее на прохладный, нежный лоб мужа. Он сразу обеими руками прижал ее руку крепко-крепко… Сначала так — ко лбу. Потом к щеке — щека слегка кололась. Потом к горячим мягким губам. Потом Ася почувствовала теплую влагу возле его губ, на щеке. Слезы… И яростно взрывом сердца решила: все… Сегодня… Хватит ждать каких-то неведомых условий, иной страны, другой планеты, людей незнакомых. Она найдет местечко на родной земле… В лесу… На поляне… Под кустом… Там никого… Там травы и цветы.
Она нежно и сильно нажала ладонью на его губы, будто сказала твердо: да! И тихо вернула руку обратно. Они уснули крепко.
А проснулись от тоненького голоска младшей, трехлетней Асиной сестренки — она не бралась в расчет как свидетель и соглядатай: слишком молода — и то, что это утро обозначил ее голосок, было добрым знаком.
— Вставаинте, лентяи! — кричала она, стоя перед сенным сараем среди двора, задрав розовую мордашку в сияющем ореоле светлых кудряшек. — Вставаинте! Время — часов!
Ася расхохоталась от счастья:
— Гелька, ты только посмотри на нее! — И закричала сестренке: — Лентяи встают! Встают лентяи!
Потом затормошила лежащих рядом сестру и брата. Братец посмотрел на старшую веселым и очень светлым, знающим взором. Ася поняла, что ночное рукопожатие через его голову он не проспал. Ну и пусть его радуется!
…Ася ничего не сказала Гелию о своем решении. Просто позвала гулять.
Мягкое утро охватило теплом, овеяло самым легким ветерком, приголубило солнцем своих несчастных счастливых детей, раскинуло над ними лазурь, а когда они свернули в лощину, бросило им под ноги узкую тропу среди цветущих трав. И — выслало им навстречу белых бабочек. Свиту…
Сначала их вроде и не было. Может, и были, но как обычно: порхают себе там-сям. Однако чем дальше от совхозного поселка, тем их становилось больше. И, наконец, Ася и Гелий оказались как бы в центре легкокрылой белоснежной стаи, и нельзя было разглядеть, где она начинается, где кончается. В сильный снегопад так бывает: хлопья снега летят отовсюду.
Белые бабочки, капустницы, вредители садов и огородов, носились туда и сюда над зеленой лощиной, но ясно прослеживалось общее направление их лёта: в ту же сторону, куда шли двое. Ася невольно следила за бабочками, даже забыв выискивать приют для своего семейства: захватывал их вьющийся беззвучный полет. Белянки, кокетливые вертуньи, словно играли в пятнашки, словно тренировались в обводках, уклонах, нырках. Они словно бы выписывали таинственные иероглифы… Нет, скорей это напоминало петлистую вязь арабского письма, только сложнее, путанее, ведь бабочки выписывали свои завитушки не на плоскости, а во всем воздушном пространстве. Нарядный, прихотливый, капризный полет одной пересекался сразу десятком путей других летуний.
«Если б путь каждой из них, — думала Ася, — оставлял белый, как сами они, след, то мы с Гелькой оказались бы в белоснежном кружевном коконе… Или бы за нами вилось покрывало, подобное кружевной пене, такая фата…» И тут вдруг до нее дошло: это же брачный лёт белянок! Долго же она не замечала… И вот увидела: грациозно и невесомо бабочки, трепеща крылышками, оседлывали одна другую и так уносились, став уже не простым, а махровым, крупным цветком. И этих цветов становилось все больше… Распадались они так же легко, как и соединялись, и беспечно продолжали свой танец: кувырки, падения, нырки, раскачивания на невидимой нити… Так, видимо, они рассказывали друг другу, как хорош этот июньский день для их эфемерной, легчайшей любви…
Ася была смущена, словно ей дали понять, что тайная цель затеянной ею прогулки кому-то хорошо известна. «Да что же это такое?! Сначала папа со своими гусями, теперь бабочки! Мистика какая-то… Но зачем же так грубо? Прямо? — возмутилась Ася, возражая кому-то. — Это даже не метафора, а… наглая наглядность! И при Гельке! И потом… Я ведь и сама. Я и так уж все решила…»
Она осторожно покосилась на мужа: видит ли и он? Понимает ли, что творится с белянками? Нет, он по-прежнему мрачно взирал себе под ноги. «О боже… Он, наверное, и не догадывается, зачем я веду его по этой лощине…» Спохватившись, Ася снова принялась разглядывать и оценивать окрестности, выискивая норку поукромнее. И с досадой поняла, что, следя за бабочками, прошла, пропустила самые тенистые и удобные места. Лощина, чем ближе к лесу, тем становилась мельче и уже. Почти перестали встречаться деревья, и трава туг была не такой густой и пышной, сквозь нее проглядывала жесткая серая земля. Подзол. Но почему-то Асе было невозможно повернуть назад, возвратиться к густой траве и тенистым закоулкам под деревьями… Но, может быть, она и повернула бы, но тут за ее спиной сказал Гелька:
— И куда же мы все-таки идем? И чего ты ищешь? — И такая тоска запредельная хлынула на Асю с его голосом, что, схватив его за руку, она бросилась к первому же реденькому кусту под склоном лощины, таким уже невысоким, таким пологим, что, возможно, этот куст был виден с дороги, идущей по полю к лесу…
— Иди же сюда… Иди… — Ася судорожно обняла Гельку за шею, прижала к себе, так, вместе с ним опускаясь на тощую траву, колкую землю.
Не было поцелуев, нежностей, ласк. Было обыкновенное насилие, в котором участвовали оба. Ася терпела, стиснув зубы и зажмурившись не столько от ужаса, сколько от солнца, бьющего ей прямо в глаза: тени от куста как раз не хватало, чтобы прикрыть ей лицо. Такое мягкое с утра, солнце стало беспощадным, проникая сквозь стиснутые веки, наполняя голову красным пульсирующим месивом. Гелий проникал в нее тупой, разрывающей внутренности болью. Она терпела, моля его мысленно: «О, скорей же! Скорей!» — до тех пор, пока, как ей показалось, тупая бессмысленная неодушевленная боль не подошла к самому сердцу. Еще миг — и она умрет, — почувствовала она всем своим несчастным телом, а думать она не могла: в голове были не мозги, а одно красное, жгущее солнце, разгневанный Ра…
— Хватит! Перестань же! — Ася не знала, сказала она эти слова, прокричала или прошептала. Или только подумала так. Но Гелька с мучительным стоном отъединился от нее и, уткнув лицо в колкую траву, зашептал:
— Прости меня! Прости меня! Прости, Аська… Аська… Милая моя. Что я натворил… Что теперь будет…
— Это ты меня прости… Помешала тебе. Испугалась я… Ты понял, да, ты почувствовал, как мне было больно?
— Да… Нет… Не знаю… Но я не сделал того, что нужно…
— Как?! — Ася стояла теперь на коленях рядом с поверженным Гелькой и смотрела завороженно на блещущие капли алой крови: словно ртутные шарики или роса они держались в плоских фестончатых воронках листьев манжетника и, подрожав, скатывались по стеблю, а серая земля впитывала их жадно, без следа. — Как не сделал? Видишь — кровь.
— Да? — Гелька поднял голову и проследил за взглядом Аси, застав уже последнюю искру, угасавшую под листом. — Тебе было больно? — с раскаянием и надеждой спросил он.
— Было… — скучно, вяло протянула Ася. — Ты не волнуйся — сразу и прошло…
Им не хотелось ни обниматься, ни целоваться. Каждый был закрыт в своем так, что не слышал другого. Они пошли назад, даже не оглянувшись, не пытаясь запомнить место, где стали мужчиной и женщиной.
Без сожаления, даже не испытывая чувства потери, Ася думала, что, видно, эти наслаждения не для нее. Для нее ничто не может быть слаще ласк и поцелуев. Теперь она это знает. Сама. Без Пушкина и других великих мужчин-фантазеров. Других изменений в себе она не находила… Боялась, что изменится… Нет. Даже мама ничего в ней не заметит. Даже всматриваясь ей в глаза. Правда, Гелька что-то такое сказал, что-то у него не вышло… Вот и бабочки исчезли, заметила, она, но безучастно, обыденно… Без сожаления. Она незаметно вздохнула, оглянулась на Гельку… И, словно в ночном страшном сне в аварию, попала в несчастье, смуту, потерянность его лица.
— Что с тобой, Гелюшка! — выдохнула она, схватив его руки. А он напряг свои руки, удерживая ее, не давая ей приблизиться к себе…
— Ася… — Голос его был слаб, как у тяжелобольного, — давай здесь… Простимся… Чтобы не при твоих…
— Это как — простимся? Зачем? — Асе страшно стало, похолодел затылок…
— Ты теперь будешь меня презирать… Женщины такого не прощают. Лучше мне сразу… Уйти…
— А-а-а… — догадалась Ася, всматриваясь в страдающее, горькое лицо милого своего мужа. На нее вдруг снизошла древняя женская мудрость, данная женщине природой, дабы могла она помочь мужчине сохранить в себе человека и не дать сильному полу раньше срока превратиться в скучное и опасное стадо… Внезапно открылось ей, кто она сама для него, кто для нее муж и то, что надо сказать ему теперь… И пока она осознавала в себе все это, длилось ее тоненькое догадливое: «А-а-а-а…» — по нисходящей, в то время как сама она все приближала свою голову к Гелькиной груди, преодолевая его сопротивление, и когда прислонилась к нему, невольно он прижал к себе ее плечи. А она сказала:
— Гелюшка, головешечка, ты ошибся: я ведь Ася… Твоя Ася, а не чужая женщина. А то, что было сейчас, это так… Уж как-нибудь… Просто такая плата за любовь. Такая дань…
МЕТРО. БАГУЛЬНИК
Она ступила на бегущую из-под ног ленту эскалатора, как в живой поток с неподвижного берега, и ее понесло, как в потоке. А Иван остался с приветственно поднятой рукой. Когда, утвердившись на ступеньке, она оглянулась, его уже не было видно из-за людей, сразу плотной массой сомкнувшихся за нею. Показалось, что над головами, высоко, еще мелькнула его ладонь. Белым голубем. Крылом его. Может, он так и будет теперь стоять там со своей поднятой рукой? Как памятник. В вестибюле станции метро «ВДНХ», у самого начала эскалатора, стоит Иван. И те, что поднимаются, видят сначала его ладонь, обращенную к ним в щедром жесте, потом всю руку, потом и голову в черном меховом картузе с блестящими мелкими завитками и благородное лицо с благожелательной, утешающей улыбкой. С той самой, которую она оставила на нем, уплывая вниз, снова погружаясь с головой в темную свою реку…