Я поздоровался, но она была увлечена Ковчегом, вернее тем, что она считала Ковчегом — веществом в контейнере. Пришлось подойти ближе, да я был и не против.
— Доброе утречко, Елена Ивановна, — я говорил тихо и официально, чтоб ни Бергман, ни Антонов не подумали лишнего. — Есть сподвижки?
— Доброе, — сухо ответила ученая, даже не подняв голову. — Пока ничего.
Я оторопел, ее холодность поразила меня так больно, как я не ожидал. Конечно, я хотел только поиметь ее — для начала. Возможно, я сделал бы ее царицей на Спермоферме, но думать об этом было рано.
— Что-то не так? — я положил руку на ее талию, и слегка прижал.
Она резко вскинула голову, чуть не задев мой подбородок. Ледяным взглядом уставилась на меня, а затем развернулась к выходу.
— Иди за мной.
Я послушно проследовал в подсобку, ответив недоумевающей мимикой на вопросительные физиономии Бергман и Антонова.
— Гриша, мы должны стереть произошедшее из наших мозгов, — помещение было настолько заставлено коробками, что Кареглазка вынуждена была прижаться ко мне. Я был совершенно не против, да и для нее это было удобно, можно было говорить самым тихим шепотом.
— К тому же, ничего такого и не было, — продолжала она, одурманивая ароматом духов и своим дыханием в мое ухо. — Просто прекрати вот этот «интим», пошлые шутки с улыбочками — и хватит меня лапать, в конце-то концов! — я неловко убрал руку с ее бедра.
— Гриша, ты не глупый парень, и понимаешь, что это тупик. Тебя убьют. Казнят, если будешь выпендриваться, — она сделала паузу. — Пойми это. Я могу отшить тебя грубо, рассказать мужу. И никто о тебе даже не вспомнит.
— Мы можем сбежать, — предложил я. — Здесь, естественно, нам нельзя быть вместе. Нужно скрываться. Но я продумываю план побега.
Она фыркнула, и закрыла мой рот ладошкой, наверное, чтоб самой не слышать чушь, и чтоб эту чушь случайно никто не подслушал.
— Что за вздор?! Прекрати, вообще! Я тоже виновата, конечно, и если бы могла повернуть время вспять… Давай закроем эту тему, и все.
Она вышла — а меня словно окатили ведром ледяной воды. Когда я вернулся в лабораторию, на меня уже никто не обратил внимания.
— Елена Ивановна! — позвал Антонов мою чужую жену. — Посмотрите! Я не совсем понимаю, что с этими показателями — аппаратура барахлит, верно?
Неужели они уже проанализировали вещество в ампуле? Не моя Кареглазка склонилась над компьютерным монитором, и попервой лишилась дара речи.
— Зоя, зови Александра Борисовича! — наконец сказала она. — Два плода… это самка, ОНА БЕРЕМЕННА, и у нее двойня!
Ковчег… а тут еще это. Как я понимал — такого никогда не было. Захваченная в школе тварь была беременной. А ведь краклы не могли приносить потомство.
****
Дионис со Стиксом так долго стояли над кроватью, что Гермес устал притворяться спящей красавицей. Перед приходом визитеров Зенон усыпил пациентку, но в этот раз лекарство не взяло Афродиту. И она подслушала их разговор.
— Он не готов к ритуалу, — заметил медбрат. — Буревестник рискует. И нас подставляет. Это ведь против правил!
— Она! ОНА! — поправил громилу Дионис, и снова раздался звук пощечины.
— В том-то и дело, — гнул свое Зенон. — Он… она не стабильна.
— Для этого и нужна инкарнация, — отрезал Стикс. — Чтоб обуздать безумие. Все, довольно пререканий, я согласен со священным Захарией. Будет так, как мы решили.
Послышались удаляющиеся шаги, но Зенон скоро должен был вернуться. После произошедшего он изредка мог уйти на 5 минут — не больше. Гермес сел на кровати, выпучив глаза. Так вот, что они задумали. Забвение. Усмирение. Стирание. Снисхождение проводилось редко. Говорили, что человек становится сосудом для другой души, земным воплощением Бога. Зомби-аватар…
После того, как Синдикат отобрал у него мужское тело, его хотят лишить еще и разума, собственного сознания. Хотелось рыдать, вырвать им всем позвоночники — но возвратился Зенон, и силой уложил в кровать. Еще один укол, и нахлынувший дурман сменился пугающим сном… в котором отцовский голос говорил ему, как поступить. ОТЕЦ, Я ДОСТОЙНЫЙ!
****
После разговора с Кареглазкой день наполнился дерьмом, и как я не пытался изменить настрой медитациями, это никак не удавалось. Наоборот, внутренний голос только громче хрипел где-то возле гипоталамуса: «Дружок, да ты лошара — и не надейся на другое».
Елена Ивановна металась между изучением Ковчега и беременностью межниковской твари. И одновременно с этим была заметно раздражена, что отражалось, по большей мере, на всех, кроме меня. Меня она тупо игнорировала. Хотя, я могу и ошибаться, ведь я также старался сохранять дистанцию: 1) из-за обиды 2) из-за надежды, что она остынет и передумает. Возможно, она также как и я, была подавлена нашим утренним разговором, но вряд ли — она же его инициировала.
Я, как робот, мыл и убирал, стерилизовал ультрафиолетом и фламбировал — как зачарованный, подолгу застывая с огненным факелом для дезинфекции лабораторных столов; а часть спирта вперемешку с боярышником и эхинацеей похихоньку заливал в себя. Вскоре, я настроился забыть о Кареглазке. Это было нелегко, так как после вчерашней ночи она совершенно не выходила из головы. В то же время, в романтических отношениях я уже проходил подобное. В печальном итоге мои детские помыслы о всеобщей справедливости и честности взрослых оказались всего лишь глупыми фантазиями. А женщины, поначалу показавшиеся девственному уму чистыми ангелами — медленно, но уверенно, раскрыли истинные обличья.
Бесконечно тасуя эти мысли в голове из одного полушария в другое, на обеде я оказался на плаце, где пытался наблюдать за воробьиной охотой Цербера. Потом там появились горлицы, и я решил их поймать. Еще недавно я практиковал такое, чтоб прокормить себя и Таню. Теперь хотелось это повторить, выплеснуть злость на что-то — пусть даже совсем безневинное. Хотя о чем это я? Даю зуб, что голубки тоже имеют скелеты в шкафах — например, гнезда, полные костей их птенцов. Невинных нет, есть только разное понимание вины.
Чтоб поймать птиц, я подсыпал зернышек под корыто, которое приподнял палкой с привязанной веревкой. И да, мне удалось поймать три или четыре голубя. Я пошел к корыту, а глупая псина бегала вокруг, радуясь моей удаче. Но, как только я приподнял корыто, горлицы стали вылетать, а я запутался в веревке, которой Цербер меня обмотал. Я упал, проклиная собаку, а птицы кружились надо мной и срали с высоты.
Я же сказал — не день, а сплошное говно. И я решил не возвращаться в Логос. К вечеру я устал бороться с депрессией, и вернулся к истокам. Тем более, что пока я думал о людях, женщинах и животных всякие гадости, в краешке мозга созрел план, как побороться за себя. Да, возможно, что эта затея была нашептана настойкой пустырника — боярышник закончился.
****
Признаюсь, это было дерзко. Горин имел одно увлечение, вызывающее у меня пренебрежительное презрение. Он любил цветы, и выращивал их в Крепости в огромных количествах. Сам участвовал в их посадке, прополке, поливе и прочей хрени, с ними связанной. Короче, сходил с ума над ними, как юный Голлум над своей прелестью. Вместе с театром и актерским искусством, цветы были его главными ценностями в жизни, а все остальное — придаток.
В центре Илиона, рядом с плацем, произрастали самые ценные для полковника представители цветочного мира — герберы и розы «осирии». Он долго не мог их вырастить, но в этом году с помощью тепличного покрытия и трансваальские ромашки, и шипованое чудо немецкой селекции одарили Андреича, и теперь он каждый день рано с утра задумчиво усаживался на скамейку и наслаждался видом цветочков. Меня они также заинтересовали, но в другом смысле.
Как только стемнело, я дождался исчезновения с плаца последнего из зевак, и словно Зорро пробрался к оранжерее. Проникнул я, незатейливо по вертикали разрезав пленку. В темноте красота цветов была не так очевидна, но я понимал, что такими розами можно завоевать любое женское сердце. Молочно-малиновые бутоны напоминали возбужденные вагины, их сочно-зеленые листья были роскошней парчи, а герберы… я не цветовод, но мне они показались идеальными. Тем более, что сам Горин, специалист в этом деле, одобрил бы мой выбор.
Хотя он же, наверняка, и убил бы меня. Но ему не нужно знать. По моим сведениям, полковник сейчас заседал в Одеоне — армейском клубе, и смотрел запоем какие-то оцифрованные спектакли, буквально сегодня привезенные лазутчиками.
Три цветка мне показалось мало, как и пять. Семь? Девять? Да что мелочиться — красота без размаха — не совсем и красота. В итоге, я срезал все 12 бутонов осирий, которые были, щедро окружив их шикарными солнечными герберами.
Пожадничал. Оказалось, что я не рассчитал с фольгой для букета, поэтому пришлось повозиться и подумать, как впихнуть невпихуемое. Наконец, я сообразил для укрепления конструкции обмотать ее малиновой тканью — и, вуаля! У меня в руках был огромный, прекрасный букет.
Цербер, увидев цветы, тоже оценил, и даже завыл, счастливо виляя хвостом, так что даже пришлось влепить ему по морде плашмя ладонью. Все-таки, собака, это слишком большая ответственность, когда мир покатился в тартарары…
По Крепости я передвигался осторожно, засунув букет в целлофановый пакет, и находясь в стороне от освещенных дорожек — ближе к кустарникам. У меня были не такие большие шансы встретить кого-либо… хотя нет, это произнесли спирты. По базе постоянно кто-то шоркался: шел с работы, на работу, дежурить, стрелять в тире и прочее. Если я хочу избежать расстрела, то нужно быть осторожнее.
****
Паровоз остановился, и Гермес почувствовал неладное. Он до бессилия подтянулся на турнике — 4, 5 подход? Он потерял счет. На хрупких нежных ладошках вздулись огромные болезненные мозоли. Неотъемлемый вред. Хоть не запретили заниматься, после всего, что произошло. Жалел ли он об этом? Точно — нет. Понимали ли это его тюремщики? Определенно, да.
Дверь отворилась, и в вагон вошел Зенон с двумя странными типами. Что-то смутно знакомое… точно! Это были жрецы — юродивые, малочисленная обособленная каста внутри Синдиката. Гермес мало знал о них, лишь то, что каждый ранее был смертельно болен либо безнадежно безумен. И всех их излечил обряд.
После инкарнации Гермес тоже присоединился бы к их сонму, но его не прельщало стать роботом. Хотя нет, ошибочка — он теперь был женщиной, а наследие Ахамот не позволяло женщине стать жрецом. Зомби-невеста Сурового Бога, вот его единственная миссия в Синдикате.
В руках у бритоголовых старинный коричневый кувшин, запечатанный свежим сургучом, и деревянный короб с ароматными высушенными растениями. Зенон держит сосуд с элефиром — это мистическое зелье, сваренное по особому рецепту из горчицы, мирры, тростника, корицы и таинственного масла, добываемого в каком-то подземном источнике. Старейшины утверждали, что иносказательно рецепт элефира был указан еще в библейской книге Исхода.
Верзила протягивает чашу с элефиром Гермесу. Но это лучше не пить. Он запрыгивает на Зенона, и пытается душить его — расширителем для вагины. Медбрат сопит и хрипит, его огромное тело делает несколько оборотов по вагону, пока наконец жрецы не отдирают умалишенную, и не заливают напиток в глотку насильно. Пойло на запах как потные носки, на вкус — не лучше мочи. Словно кулисы, веки опустились, но спектакль только начался.
Он — в кровавом бассейне, и кровь покрывает его с головой. Он не может вынырнуть, он захлебывается, как вдруг оказалось, что это не кровь, а мелкие желтые муравьи. Они больно жалят, они быстрые, и они повсюду: в сердце, в печени, в костном мозге. Их миллионы и миллиарды.
Он просыпается — слава Богу — и он на каменистом пляже, усеянном лепестками роз, которые излучают горчичный аромат. В небе огромная черная дыра, струящаяся пурпурным светом и пытающаяся сожрать полную луну. Что-то не так — Гермес смотрит на себя, и понимает, что уже он сам — огромный муравей, а цветочные лепестки забили рот, желудок, легкие… кишечник распирает, чтобы взорваться сгустками темной, загноившейся крови.
Он — в роскошном храме, прикованный и распростертый на прямоугольном жертвенном алтаре, а хмурый бритоголовый жрец бормочет чушь и пронзает его гениталии кривым ножом с широким лезвием. Из раны появляется младенец — корявый и беспомощный, черный как смоль. Гермес видит лицо младенца — это он сам. Пытается разглядеть, почему ему холодно, и понимает, что ребенок — не совсем и ребенок — это рыба, мерзкая и скользкая. Гермес пытается кричать, но жрец бросает монструозного ребенка наружу, в туман к гиенам, которые с хихиканьем рвут малыша на части. Он сам — одна из гиен… или нет? У всех тварей его лицо — не то, которое сейчас, и не то, которое было еще до операций. Это лицо женщины, выглядящей словно богиня из индуистского пантеона…
Совершенно неожиданно Гермес-Афродита выныривает из кошмара — что-то сыпется с потолка, а по соседству грохочут выстрелы. Но, кто посмел напасть на поезд Божьего промысла?
****
Я приоделся — вчера на складе выдали обновки, и теперь я владел достаточно неплохим шматьем. Классические голубые ливайсы, белый джемпер, куртка бомбер, как у Тома Круза в Топ Ган, только салатовая, и все те же боты с саламандрами. Естественно, я обмылся, подстриг волосы в носу и полился парфюмом с запахом грейпфрута. Кажется, я неотразим.
Мой обходной путь лежал по самой нетронутой тропе — возле прачечной, мимо бювета, и к офицерским домикам — метров 800. По прямой туда метров 300 на запад, но так было нельзя.
На тропинке нарисовались двое военных. Патруль? Я не совсем разобрался в устройстве жизни Илиона, поэтому все возможно. Цербер залаял, и солдаты устремились ко мне. Я уставился на пакет, который при просвечивании фонарем однозначно выдаст цветы. Стремно.
И я выбросил пакет в заросли. Вовремя — вояки были рядом.
— Новенький? Менаев, кажется? — спросил старшина с длинным носом и дерзким взглядом. — Куда это ты идешь?
Его напарник, курчавый, как Пушкин, держал меня на мушке. Гребаный Бабай!
— Ребят, я спешу в Одеон, — сообщил я, переминая пальцы. — Честно, не успеваю. Илья Андреевич меня пришибет.
Солдаты переглянулись.
— А что в Одеоне? — заинтересованно спросил Пушкин. — Жора, вечно мы в пролете, когда что-то интересное! — заметил он носатому старшине.
— Так вы не в курсе? — обрадовался я. — Боссу привезли диски со спектаклями. Так что, сегодня у нас театральный вечер.
Я скромно улыбнулся носатому, и тот ответил улыбкой. Затем я посмотрел на его напарника, и Жора тоже — у Пушкина была такая кислая мина, что мы синхронно захохотали.
— Лады, иди, — разрешил старшина. — Не пропусти спектакль!
— А где же сочувствие и милосердие? — спросил я.
— Не, я тебя задерживать не буду, — Жора развернулся, чтоб идти дальше.
И мы засмеялись, непонятно, почему. Главное, что поняли друг друга — мы не любители театра. Вдруг в кустах зашуршало, и оттуда показался Цербер, пропавший минуту назад.
— Твой? — спросил старшина.
— Мой. Морока одна, — улыбнулся я, но недолго — в собачьей пасти был пакет с цветами.
— А это у него что? — заинтересовался Жора, передумав уходить.
— Не знаю. Таскает разную хрень, — как можно равнодушнее сказал я. — Цербер, фу! Брось!
Но старшина уже был рядом с псиной, и попытался взять пакет — страшилище зарычало.
— Эй! Cкажи, пусть отдаст! А то рассержусь, — он тянул пакет в одну сторону, а собака — в другую.
Целлофан затрещал, разваливаясь и освобождая громоздкое содержимое. Букет вывалился на щебенку, шурша фольгой. Мы остолбенели, и даже Цербер ошарашено присел, виновато щурясь под лучом фонаря.
— А это что?!
Я зажал губы, сморщив лоб и пялясь на верхушки сосен.
— Это твое?
— Сомневаюсь, честно говоря. Если бы все, что принесла псина, было моим — я бы утонул во всяком дерьмище.
— Не твое? — переспросил старшина, озадаченно поглядывая то на меня, то на собаку, то на цветы.
Подсознательно он чувствовал, что здесь дурно пахнет. Цветы… все знали, что это зона особого внимания Андреича — и их трогать нельзя ни под каким предлогом. Единственное, что мешало принять правильное решение — он не имел понятия, какие именно это цветы. Жора пытался включить мозги, а зря — как я успел понять в этой жизни, многие не сильно умные люди умудряются нормально существовать и принимать правильные решения только благодаря развитой интуиции. Умные же, наоборот, лишены этой радости — их интуиция подавлена разумом и логикой.