Перун(Лесной роман. Совр. орф.) - Иван Наживин 2 стр.


И вот на холме, с которого еще только вчера вечером в сиянии луны благосклонно взирал Перун на игры и пляски детей своих и на котором теперь уже водружен был Андреем огромный сосновый крест, началась кровавая свалка. Андрей и хотел бы остановить ее, но не мог, и, бессильный, стоял он над толпой у креста, и ждал, когда все это кончится, и было ему скорбно: стало ему вдруг жалко и своей молодой, изуродованной чем-то жизни, и ярым полымем полыхала в сердце его тоска о брошенной им Ганне-полонянке. И вдруг на шум боя выбежала из леса женщина молодая и с криком бросилась к нему. В один миг узнало ее его сердце и поняло все: она бежала за ним со своей грешной любовью. И, сраженный неожиданностью, он отделился от креста и призывно раскрыл ей навстречу руки. И в то же мгновение каленая стрела, пущенная из-за кустов старым волхвом, звеня, впилась в его сердце и он, истекая кровью, упал под ноги сражающимся, а на него, сраженная нечаянным ударом копья, упала оборванная, окровавленная, исстрадавшаяся, но теперь совершенно счастливая Ганна-полонянка…

И так как нововеров было больше, чем сторонников Перуна, они победили и, победив, сперва справили они по Андрею славную тризну с игрой во свирели и лютни, с пением, с примерными боями воинов, с медом хмельным, а затем с великим торжеством погребли в зеленом лоне матери-земли тело его и приказали уцелевшим поклонникам Перуна под страхом смерти немедленно креститься, что те с охотою великою и исполнили, ибо на деле увидели превосходство новой веры над старою. И общими усилиями селяков старый волхв был сожжен на огне великом живьем во славу Бога истинного…

И за павшим Андреем со стороны Киева шли еще и еще проповедники нового бога, а с ними и дружинники князя киевского, которые, ежели селяки где упрямились признать бога истинного, легонько эдак поторапливали их по загривкам познать истинную веру и приять царство небесное. И так «монастыреве на горах сташя и черноризцы явишася» и князь стольный киевский любил их даже «до излиха» и всячески помогал им…

И вскоре был основан монастырь на крутом берегу Ужвы-реки, на том самом месте, где некогда, встречая солнце, стоял Перун и где пал Андрей, и назвали люди монастырь тот непыратый: Спас-на-Крови.

И стали в тех монастырях черноризцы книги непонятные списывать одну с другой для просвещения людей, и иконы писали красками яркими и раздавали их селякам на место прежних идолов поганых, преходящего творения рук человеческих, и шли в тех монастырьках великие споры о том, можно ли есть кровь рыбью, и можно ли есть белку давленую, и что надо сделать с человеком тем, который перед обедней постучит себе о зубы яйцом куриным, и можно ли попу обедню петь, ежели он у себя в кармане платок женский обнаружит, и следует ли носить бороду человеку крещеному. И особенно любили почему-то черноризцы размышлять на тему: что есть жена? И, отвечая себе, они мудро говорили, что жена есть «сеть утворена прельшающи человека во властях светлым лицом убо и высокими очима налидающи, ногами играющи, делы убивающи, многы бо уязвиша низложи, тем же в доброти женстей мнози прельщаются и от того любы яко огнь возгорается. Жена есть святым обложница, покоище змеино, дияволь увет, без увета болезнь, поднечающая сковорода, спасаемым соблазн, безисцельная злоба, купница бесовская…» И уверяли всех чернецы смиренно, что тот, кто «не име жены и кроме мира пребывая, заповеди Господни исправити может, а с женою и с чады живуще не может спастися», и находились люди, которые поэтому бросали жен и детей без пристанища, и шли в монастырь, и опять и опять рассуждали дружно о путях спасения, и увеличивали казну свою, и заводили холопов многих и приобретали вотчины необозримые… И мудро постановляли: «в говенье детяти молоду коровьяго молока не ясти: два говенья матерь ссет, а во третье не дати ему ясти; в говенье не достоит сидети нога на ногу взложивше; чеснок достоит ясти в Благочещеньев день и сорок мученик; аще кто помочится на восток, да поклонится 300. Поп, аще хощет литургисати, да не яст луку преже за един день…» и т. п.

И так распространялось просвещение это и вера христианская из монастырьков тех. И люди положительные, уставя брады своя, говорили степенно: кабы вера эта была плохая, князь с боярами не приняли бы ее. Но были, конечно, и вольнодумцы, которых это просвещение не удовлетворяло. И многие селяки-вятичи считали встречу с монахом недобрым знаком — как и со свиньей, — и возвращались немедленно после такой встречи домой. И жаловались черноризцы, что церкви их стоят пусты, а на игрищах всегда полно людей, так, что один толкает другого. И простые люди думали, что венчание в церкви нового бога нужно только боярам и людям именитым, а сами брали себе жен с плясанием и гудением и этим плясанием и гудением только и ограничивались. Волхвы, загнанные в дебри лесные, смучали простых селяков всякими побасками нелепыми и иногда дерзость их была во истину изумительна: так в 1071 г. «приде волхв прельщен бесом, пришел бо Киеву глаголаше сице, поведая людям яко на пятое лето Днепру потещи вспять и землям преступати на ина места, яко стати Гречьски земли на Руской, а Русьскей на Гречьской, и прочим землям изменитися; его же невегласи послушаху, а верние же насмехаются, глаголюше ему: бес тобою играет на пагубу тебе.» И вернии оказались, конечно, правы: злой кудесник погиб в одну ночь от беса.

Многие же селяки-вятичи и другие уходили от монахов и дружинников в леса темные и образовывали разбойничьи шайки. И епископы христианские сказали Владимиру Красну Солнышку: пошто не казнишь их? И отвечал добрый князь: боюся греха. И разъяснили епископы бога доброго: ты поставлен от Бога на казнь злым и добрым на милование. И послушался их Владимир Красно Солнышко и стал казнить селяков непокорных богу новому, и тем укрепил веру христианскую в земле русской от края и до края…

Монастырь Спаса-на-Крови скоро прославился и, прославившись, разбогател. И надели черноризцы мантии широкие и, кушая золотистых осетров и уху янтарную из стерляди востроносой, говорили людям о гибельности мира и спасении души… Но — не умерли и не умирают древние славянские боги Земли Русской: так же роскошно сияет над землей Сварог таинственный, отец всех богов, и восходит каждое утро, все радуя, Дажь-Бог или Хорс сверкающий, и гремит и блистает своей тяжкой палицей Перун-жизнедавец, и шумит ветрами своими Стрибог, и пасет в раздольных долинах небесных свои сияющие стада Волос, и ворожит светлая Мокошь, и озорной Леший носится по лесам, и шумит в реке добродушный Водяной, и мавки-русалки играют с жемчугом лунным, и таится в хлебах дед Полевик, и хозяйничает на дворе тихий заботник Домовой: нет, нет, не все, что было, прошло да быльем поросло!..

I

«КОЛОКОЛА»

Андрей Ипполитович, только год назад окончивший университет, филолог и артист в душе, с какою-то толстой, хорошо изданной книгой, вошел в старенькую, серенькую беседку, висевшую над широкой, сонной, сплошь заросшей всякими водорослями и белыми лилиями Старицей, и сел у раскрытого окошка с цветными стеклами, чтобы почитать. Но не читалось ему: слишком хорошо было это раннее вешнее утро, слишком пьянил сладкий дух черемухи, и косые золотые лучи солнца, которые прорезывали там и сям высокие, стрельчатые аллеи старого парка, наполняли душу светлой, безграничной радостью. Андрей был очень чуток к красотам природы и ко всякой красоте, он страстно любил все искусства и, скрывая это, как тяжкий грех, и сам писал недурные стихи…

Он снова раскрыл книгу и попробовал читать. Эти были трагедии Эсхила. Не самые трагедии были нужны ему — он их знал уже давно. Ему хотелось открыть в них ту тайну очарования, которая, как мед, истекает из них вот уже тысячелетия: он и сам трудился над большой философской поэмой, в которой он хотел излить все, что он нашел в жизни за свои двадцать четыре года. Но чтение опять не пошло и он, глядя на красивую трагическую маску на обложке книги, задумался и его красивое лицо с золотистыми усиками и бородкой, как у Ван-Дейка, и голубыми глазами, из тех, которые редко смеются, стало торжественно и мягко. И тихий ветерок, влетевший в раскрытое окно, мягко шевелил его длинными золотистыми волосами — он любил ласку солнца и всегда ходил в деревне без шляпы…

И сладко дремал в сиянии утра старинный парк, и спала тихая, почти черная вода Старицы с неподвижными, точно заколдованными камышами и водорослями, и в мозгу Андрее ярко развертывались прекрасные образы его философской поэмы «Колокола». Его мало интересовала суетливая современность; он был по преимуществу созерцателем; внутренняя жизнь его шла какими-то и для него совершенно неожиданными, таинственными путями и чем неожиданнее были эти изломы жизни в его душе, тем ярче и глубже ощущал он пьянящую сладость бытия…

Сюжет его поэмы был из не совсем обычных. Это была тема, над которой он усердно работал прежде всего для самого себя. С одной стороны его с детства как-то тяготили люди, он не любил их за творимую ими тесноту жизни, за их шум и кровавую суетливость, а с другой стороны — возможно ли счастье без людей? И он, отвечая себе на этот вопрос, медленно, вдумчиво, любовно воздвигал стройное, нарядно-звучащее здание своей светлой поэмы «Колокола».

В 2687 г., после страшной и опустошительной войны между Европейскими и Американскими Соединенными Штатами с одной стороны и великими республиками Азии, на сторону которых стал почти весь черный континент, — с другой, жизнь людей, оправившись после страшных потрясений, забила с особенною яркостью и силой. Ломались старые, уже изжитые формы общежития и создавались новые, в искусствах и науках расцвели такие достижения, что головы людей восторженно кружились от радостного сознания мощи человеческого интеллекта и от жажды новых радостных возможностей; людские страсти били особенно горячими ключами и вся жизнь казалась людям волшебной и пестрой сказкой, торжественным и веселым праздником. И как раз в это время надвинулась на землю из бездн вселенной гигантская комета. Одни астрономы говорили, что она спалит всю жизнь земли в огневых вихрях несказанной ярости, другие утверждали, что комета сорвет с земли ее атмосферный покров и люди в муках погибнут от недостатка воздуха, третьи уверяли, что никакой опасности комета для земли не представляет: это будет так что-то вроде световой ванны. Предсказания астрономов пугали людей несколько, но споры их смешили своей противоречивостью и в конце концов они не верили ученым и жизнь текла, как широкая, полноводная река, величавая и прекрасная…

А комета охватывала по ночам уже полнеба…

И жил в это время на земле один юноша, философ и поэт, который, томясь людской суетой, ушел высоко в горы и жил там среди прекрасных вершин, слагая звучные строфы о жизни земли, которая лежала у его ног в голубом тумане, далекая, манящая и прекрасная. И вдруг в один яркий день отшельник-поэт заметил, что вся земля внизу оделась в какую-то мутную пелену, тяжелую и зловещую. И странно: замолкли вдруг все колокола земли, которые он так любил слушать со своих высот… И постепенно зловеще-мутные газы рассеялись, уползая вдаль тяжелыми гигантскими змеями, и пред юношей открылась ужасающая картина черной, совершенно сожженной земли. Томимый тяжелыми предчувствиями, он спустился со своих гор и увидел, что комета каким-то ядом отравила все живое на земле. Всюду, в селениях и городах, по лесам и на морях валялись и плавали тысячи, миллионы трупов животных и людей, захваченных внезапной смертью за своими повседневными занятиями. С ужасом нашел он своего старого отца, который, склонившись над древними текстами, казалось, был погружен в глубокую думу, но на самом деле был мертв; он видел тысячи прекрасных девушек, которые валялись повсюду и с невыразимой кротостью смотрели в небо остекленевшими глазами; он видел астрономов, умерших под своими могучими телескопами, видел тысячи милых детей, как цветы скошенных хвостом страшной кометы. Юноша-поэт раньше и сам в тайных грезах своих видел освобожденную от суетливых людей землю, зеленую и солнечную, на которой он, поэт, живет один, вольный и счастливый. Но теперь, когда все это действительно случилось, он прямо окаменел от ужаса и волосы на голове его становились дыбом. Эта опустошенная, тихая, как кладбище, земля с почерневшими лугами и лесами была так ужасна, что его ум мутился и душа его мучилась нестерпимо и не тем, что вот умерли миллионы живых существ, — смерть удел всего земного, — а тем, что вот он остался один во вселенной…

Но человек ко всему привыкает — в этом спасение его и ужас его. Привык и он понемногу к своему тяжелому одиночеству и, грустный, день за днем жил на опустошенной земле, на которой праздничным утром не звонили уже в голубой вышине колокола. Травы и деревья оживали понемногу, щебетали в перелесках каким-то чудом уцелевшие и очень еще редкие птички, и плясали в золотых лучах солнца тихими вечерами свою пляску веселые мошки, и необыкновенно пышной красой сияла пустынная земля в то время, как горели и играли в небе вечерние облака, на которые теперь уже не было кому, кроме него, любоваться. И слагались в душе его печальные гимны. Но странно: живой родник поэзии, так горячо бивший некогда в его душе, стал точно слабеть, священный огонек едва теплился, готовый вот-вот угаснуть. И он понял, почему: главный предмет человеческой поэзии это человеческая душа, зеркало мира, с ее страстями и нежными переливами чувств, но человека на земле уже не было и не о ком было слагать звучные поэмы и не для кого…

И грустный, прощаясь со своими последними воспоминаниями о человечестве, ходил он — и год, и два, и три… — из края в край по безбрежной земле и нестерпимо тосковал о человеке, который некогда так теснил его, так тяготил, и о встрече с которым он только и мечтал теперь. И тем более казалась ему такая встреча вероятной, что все чаще и чаще стали ему встречаться в его скитаниях животные — такие доверчивые теперь и кроткие, — которые быстро размножались от немногих уцелевших, видимо, на больших высотах особей. И с мукой тяжкой, с палящей жаждой неустанно мечтал он о женщине, златокудрой, как солнце, и стройной, как молодая березка, с милыми, нежными, зовущими глазами…

И вот вдруг раз, когда он тихим золотым вечером, печальный, подходил к белеющему среди гор тихому городку, вот вдруг навстречу ему понеслись бурно-радостные звоны колоколов… Обезумев от радости, задыхаясь, он бросился к городу. В своем воображении он уже видел людей, видел ту, златокудрую и нежную, по которой так мучительно томилась его душа длинными темными ночами, видел, как по заросшей дикими травами и цветами площади она спешит ему навстречу, радостная и смущенная, и — бежал, бежал, бледный от волнения, задыхаясь, на звуки колоколов, которых он столько времени не слыхал…

А колокола все гудели — бурно, радостно, торжественно, точно приветствуя возрождение человеческой жизни на земле со всеми ее человеческими скорбями и радостями. Он уже бежит, спотыкаясь от волнения и радости, заросшими улицами и площадями, он шарит жадно глазами по окнам, переулкам и площадям, он летит… Вот он уже под порталом белого собора, вот он несется уже по каменным ступеням на гудящую колокольню. Еще только несколько ступеней… одна ступень… один шаг… Он с силой отбрасывает тяжелую дверь — то, резвясь, наполняет всю землю ликующим шумом омертвевших-было колоколов целая семья… медвежат!..

— Все один, все один!.. — раздался над ним мелодичный, немножко насмешливый голос. — Упиваетесь мечтами?

Он так и затрепетал весь: пред ним златокудрая, стройная, нежная, почти такая, какою он видел в грезах своих желанную, ожидающую его в пустыне, под ликующие звуки колоколов, стояла в мягком сиянии утра Ксения Федоровна, жена его приемного отца. Она с улыбкой осмотрела его помятую, вышитую по воротнику косоворотку и влажные сапоги, к которым пристали былинки и лепестки цветов, — по обыкновению пробродил, вероятно, все утро…

— Ну, не смотрите же так на меня! — проговорила она с улыбкой. — Разве вы хотите сесть меня? И скажите: почему вы всегда смотрите исподлобья и почти никогда не улыбаетесь?

— Не замечал… Не знаю… — как всегда, смутившись, отвечал он.

— Всегда исподлобья… Иногда мне даже страшно делается…

И она засмеялась своим серебристым смехом.

Назад Дальше