— Матушка, прости меня, окаянного… — задохнувшись во вдруг поднявшемся рыдании, проговорил Шураль. — Прости ради Христа… И не затем о прощении прошу я, чтобы ты никому не говорила о грехе моем, — нет, вяжите меня, везите в острог, я пострадать хочу… Ну, только ты первая сними с меня грех кровавый…
Судорожно сжав сухие руки, схимница свинцовыми глазами, из которых падали на черную мантию крупные слезы, долго смотрела на икону Богоматери над папертью — семь мечей было воткнуто в сердце ее… — и, наконец, обернулась к Шуралю и низким, прерывающимся голосом тихо проговорила:
— Бог простит… А я… я… тебя прощаю…
Рыданья снова бурно подняли грудь Шураля и он ударил головой в ноги Льву Аполлоновичу.
— Ваше высокородие… ради Христа…
— Встань! — повелительно сказал Лев Аполлонович, весь бледный, чувствуя себя во власти какой-то огромной силы. — Встань!
И, когда Шураль, повинуясь, звеня веригами, поднялся, Лев Аполлонович, твердо глядя ему сияющими глазами в глаза, проговорил:
— Не только я прощаю тебя в грехе твоем, но… сам прошу у тебя… у всех… прощения…
И он твердо протянул своему бывшему матросу руку.
Тот быстро спрятал руки за спину.
— Не смею, ваше высокородие… — с дрожащей челюстью едва выговорил он.
— Я прошу о прощении! — новым, высоким, странно звенящим голосом крикнул, не опуская руки, Лев Аполлонович. — Понял? Как же ты… можешь?
Шураль несмело, плача, протянул корявую, натруженную руку Льву Аполлоновичу и тот, восторженно испуганный каким-то ярким светом, вдруг залившим всю его душу, притянул его к себе и крепко обнял, и отвернулся, и судорожно всхлипнул… И странно: что-то теплое и светлое пробежало по затаившейся толпе богомольцев. Лица людей согрелись, просветлели, очеловечились… Шураль хотел-было так, как он обдумал это еще в землянке, сказать, чтобы его вязали и отправили, куда следует, но он вдруг с несомненностью почувствовал, что сказать теперь этого нельзя. И он нерешительно спросил:
— Как же прикажете мне… поступить теперь?
— Поступай так, как ты сам находишь лучше… — отвечал старый моряк. — Тебе виднее…
— Мать Афросинья… — тихонько позвал Шураль скорбно задумавшуюся схимницу.
— Что? А, да… — очнулась она. — И я скажу: поступай так, как велит тебе совесть…
Шураль, потупившись, задумался.
— Так я пойду, заявлюсь… — вдруг решительно тряхнул он головой и лицо его неудержимо просияло.
Шураль снова земно поклонился сперва им обоим, а потом потрясенной толпе и, не подымая глаз, точно боясь расплескать что, поднялся.
— Не надо ли тебе денег на дорогу? — справившись с собой, проговорил тихо Лев Аполлонович.
— Нет, покорно благодарю, ваше высокородие… — дрогнул голосом Шураль. — Ничего не надобно… Так лутче… Бог там сам укажет место всему… По крайности, душе спокой я нашел…
Шураль еще раз низко поклонился на все четыре стороны и мягким спорым шагом направился по дороге в город.
Народ точно проснулся и возбужденно и радостно загалдел. Некоторые отошли от толпы в сторону, думали что-то, молчали и глаза их напряженно сияли…
— Здравствуйте, барин! — поклонился Льву Аполлоновичу белобрысый парень. — Меня Марья Стегневна к вам было послала, — вот как хорошо потрапилось, что я вас здеся встретил…
— А-а… — ласково отвечал Лев Аполлонович, признав Митюху, работника Бронзовых. — В чем дело?
— Так что хозяин наш Петр Иваныч приказал вам долго жить…
— Как?! — встрепенулся Лев Аполлонович. — Когда?!
— В ночь. Ударом… С вечера такой веселый был, чай с Марьей Стегневной пил, все, как следоваит, а в ночь и преставился… — сказал Митюха. — Сичас я на полустанок гонял, телеграм Лексею Петровичу подал, а оттедова сюда вот хозяйка велела заехать насчет псалтыря, а потом к вам наказывала побывать, чтобы на панифидку вас звать…
— Конечно, конечно… Кланяйся Марье Стегнеевне и скажи, что буду…
Он простился с Митюхой и, взволнованный вестью о смерти Петра Ивановича, сел в свою старенькую коляску и спустился к перевозу.
Мать Софья Премудрая переправила Льва Аполлоновича на тот берег и, получив от него двугривенный, все низко кланялась ему и благодарила. А он, снова сев в коляску, все повторял себе слова Шураля: Бог сам свое место всему укажет… Да, да… — подумал он радостно. — Весь секрет в том, чтобы ни о чем не заботиться, а только свое дело исполнять… А в чем мое дело, теперь я знаю наверное: в жалости, в сострадании, в любви, в милосердии…
И снова все его существо залил радостный и пугающий свет и он должен был собрать все свои силы, чтобы не заплакать от умиления. И всегда торжественное известие о смерти — в котором всегда кроется напоминание о смерти своей, — придавало и этому свету, и этому умилению углубленное и торжественное значение.
«Как все сразу стало ясно, просто и легко!» — думал он. — Вот он сейчас приедет домой и позовет их обоих, и скажет им мягко и ласково, что он им и не судья и не враг и что они могут поступать, как находят лучше… И в голове его сами собой складывались эти новые, мягкие, ласкающие слова и из взволнованной души все просились горячие слезы безграничной радости. Как все просто, как хорошо, как легко — только свести к нулю себя! И нет, второй раз так, как поступил он тогда на «Пантере», он уже не поступит и крейсера не взорвет! Не дисциплина, не порядок, не честь, не слава, не государство, — сострадание, вот в чем суть жизни! Со-страдание — повторил он вполголоса внимательно, — страдание с кем-нибудь вместе… Какое прекрасное и какое неверное слово! Как только является со-страдание, так разом превращается оно в этот ослепляющий свет радости…
Коляска остановилась у крыльца. Горбунья Варвара, степенно уложив ручки на животике и как-то особенно значительно поджимая высохшие губы, тихо доложила:
— А барыня уехадчи в город, барин…
— Когда? — не понял сразу Лев Аполлонович. — Зачем?
— Сичас же вслед за вами уехали… — пояснила Варвара. — Иван, сторож, тарантас им запрег… Говорили, что дня на три, на четыре в город…
Лев Аполлонович прошел в кабинет и сразу на темно-зеленом сукне стола увидал белый квадратик конверта. Письмо было от жены. Он разорвал душистый конверт, вынул бумагу и прочел:
«Лев Аполлонович, я больше не могу жить с вами. Я уезжаю совсем, Не ищите меня — это бесполезно и ни к чему не поведет. Благодарю вас за все доброе, что вы для меня сделали. Но — прощайте навсегда…
Ксения».
Над головой у себя Лев Аполлонович слышал быстрые, взволнованные, из угла в угол, шаги Андрее. Лев Аполлоновича тотчас же тихо поднялся к нему. При виде его Андрей очень смутился, но тотчас же справился с собой и подошел к нему решительными шагами.
— Папа… — тепло дрогнул его голос. — Я знаю… ты знаешь все… И я не знаю: виноват я пред тобой или нет? В том, что чувство это овладело мной, я не виноват… ведь это зависит не от нас… Но я боролся и я… я… не… перешагнул черты… И Ксения Федоровна уехала совсем — вот ее прощальное письмо ко мне…
— Андрей, я верю тебе, голубчик, и так… — отстраняя письмо, ласково и печально сказал Лев Аполлонович. — Не надо…
— А я прошу тебя, прочти…
— Если ты хочешь… — сказал Лев Аполлонович и прочел:
«Прощай, я уезжаю… И не ищите меня: это совершенно бесполезно. Мне отвратительна деревня, мне противны эти все книги твои, — хочу не читать про жизнь, а жить, и жить всеми силами души и тела. Пусть он благородный человек, но я не хочу — не хочу, не хочу, не хочу! — сгорать на костре даже самого благородного человека на свете. То, что я пишу тебе, может быть, бестолково, но — все равно! Всякие слова опротивели мне. Я больше не могу. И пожалуйста, не воображай, что я еду топиться: нет, жить, жить, жить буду я… Прощай и — раз навсегда! Все кончено. — Ксения.».
Он опустил письмо и ласково и печально посмотрел на Андрее. И вдруг лицо Андрее задергалось и он, закрыв его руками, заплакал.
— Но, Андрюша… — испытывая странную слабость и чувствуя опять в себе этот разгорающийся свет, сказал Лев Аполлонович. — Я не стану вам на дороге… Вы оба совершенно свободны…
Андрей поднял к нему свое исковерканное страданием лицо.
— Именно поэтому-то, может быть… именно в этом-то и узел всего… — едва выговорил он. — Но… но… я не… принимаю…
В комнате наступила глубокая тишина, — только тихие рыдания Андрее нарушали ее… Внизу горбунья жутко выжидала чего-то. Наташа не хотела верить своему счастью и не могла не верить: ее нет, ее нет, ее нет! И — разве принцы в сказках не любили простых девушек?!
XXV
ГЛАВА ПРИНЦИПИАЛЬНАЯ
Поздно ночью Сергей Иванович привез Нину в Древлянск и, так как никаких бумаг у нее не было да и вообще первое время хотелось избежать всякой огласки и шума, то сразу же встал вопрос: куда же ему с ней деваться? И сразу же сам собой получился ответ: да, разумеется, к Юрию Аркадьевичу Утоли-моя-печали… Было поздно, около часу, было совестно тревожить старика, но что же делать? Не оставлять же ее, иззябшую и уже перепуганную, на улице… Они подъехали к дому учителя — на их счастье в окне светилась еще лампа. Сергей Иванович легонько постучал в окно и тотчас же в форточку послышался добрый голос старика:
— Ну, кого там Бог принес?
Он совсем не был удивлен позднему гостю: к нему шли и ехали со всех сторон и во все часы дня и ночи. Но, когда из смущенных объяснений Сергее Ивановича он узнал, в чем дело, он значительно вытянул губы и покачал головой:
— Нда… Это надо обмозговать… — пробормотал он, но тотчас же спохватился: — Во всяком случае въезжайте на двор… или нет, лучше вот как: спутница ваша переночует у меня — у меня как раз комната сына свободна, тепло и уютно, — а вы уж поезжайте ночевать на постоялый, что ли… Так будет поскладнее, голубчик…
Сергей Иванович быстро устроил смущенную и взволнованную Нину в комнате Константина Юрьевича.
— Ну, а теперь подите-ка сюда, батенька… — позвал его к себе старик. — По-стариковски вижу я, что надо нам крепко совет держать, а для того, чтобы держать его толком, вам уж придется выложить мне все. Так-то… И потому садитесь и, что можно, рассказывайте…
Рассказывать, собственно, было нечего: все было, как на ладони.
— Тэк-с, тэк-с… Номерок довольно сурьезный, я вам доложу… — говорил старик задумчиво. — Но ясно одно: если вы не хотите скандала, если вы не хотите, может быть, даже потери места, то, конечно, о немедленной женитьбе и речи быть не может. Нужно, чтобы она пожила на свободе некоторое время, пока ее выход из монастыря попризабудется, а там можно и жениться будет. Но жениться, так сказать, на монахине — дело немыслимое…
Сергей Иванович — хотя сердце его и требовало решений героических, а там хоть трава не расти, — понял, что старик прав.
— Согласны? Затем пункт второй: где же пока пристроить вашу невесту? Вы говорите, что Ахмаровы ближайшие родственники ей? Знаю их и думаю, что с ними нам каши не сварить: люди помешаны на своем высоком роде и нос держат высоко. Взять меня? Рад бы всей душой, но мое положение педагога обязывает меня к большой осторожности: начальству это может не понравиться. И потому, может быть, следует нам утречком постучаться к нашим толстовцам, к Павлу Григорьевичу. Он живет хоть и серо, и неуютно, и с большой натугой, но человек он совсем свободный и ни с чем и ни с кем не считается… А там видно будет…
Так и порешили. И Сергей Иванович, горячо пожав руку старика, поплелся на постоялый двор Морозихи на Дворянской, где он всегда оставлял свою лошадь при редких приездах в город. Там, в жарко натопленной и закопченой комнате для приезжающих он продремал до утра и к восьми, по уговору, был у Юрия Аркадьевича. Нина давно уже встала, тихо как мышка, прибралась в своей комнатке и теперь сидела, взволнованная, у окна в ожидании решения своей судьбы. Горячо и стыдливо она обняла своего возлюбленного и, вся вспыхнув, торопливо отстранилась от него, когда за дверью послышался предупреждающий кашель старика. И поговорив немножко и нескладно. — все были смущены, — Сергей Иванович с Юрием Аркадьевичем направились к Павлу Григорьевичу, который жил совсем недалеко.
В неуютной, неопрятной, нестерпимо унылой столовой, полной невоспитанной, горластой детворы, вкруг нечищеного самовара тотчас же началось совещание, в котором приняла участие и жена Павла Григорьевича, Вера Александровна, худосочная, неопрятная женщина с жиденькими волосенками и дурно пахнущим ртом. Основные положения супругов — они были удивительно единогласны, — были очень ясны: с одной стороны нужно, конечно, помочь ближнему, — раз, важно вырвать молодую душу из монастырского застенка — два, но с другой стороны Сергей Иванович, поселяя Нину Георгиевну у них, имеет в виду, главным образом, сочетаться с ней в близком будущем законным браком….
— То есть, другими словами, оказывая ей приют у себя, мы тем самым будем сознательно способствовать законному браку, то есть, укреплению тех суеверий, которые так угнетают человечество… — подняв на гостей свои унылые, унылые глаза, резюмировал Павел Григорьевич.
— Да… — кивнула головой Вера Александровна.
— И потому с очень большим сожалением, верьте, но мы должны в вашей просьбе вам отказать, — заключил Павел Григорьевич. — Ибо, поступить иначе значило бы прежде всего нарушить свои принципы, которыми мы так дорожим…
— Но вы сами-то венчаны, ведь? — спросил Сергей Иванович, с любопытством глядя на них обоих.
— Да. Но это было сделано тогда, когда мы оба блуждали во тьме, как и все… — отвечал Павел Григорьевич.
— Идем, Сергей Иванович, время-то не ждет… — сказал старик, поднимаясь с тихим вздохом.
— Извините, что побеспокоили… Ффу! — пыхнул он, когда оба снова вышли на улицу. — Ну, я вам доложу… Чисто вот я из бани, с горячего полкá, право… Ну, вот что… — вдруг легкомысленно решил он. — Пусть Нина Георгиевна остается у меня, вот весь и разговор: у меня есть свободная комната — скажу, что сдал, ничего не подозревая, только и всего… В глазах архиерее я, все равно, человек пропащий: «Русские Ведомости» читаю, на стене портрет Толстого висит да опят же на днях и схватка опять с ним — вот, прости, Господи, балда! — из-за подновления фресок была… Так что тут, все одно, хуже уж быть не может… Ну, а если начальство гимназическое очень уж привязываться будет, — наплевать, голову не снимут же, Господи помилуй… Ничего, как-нибудь обойдется дело… Так, значит, на первое время приютом вы обеспечены, а там что Бог даст… Идите и скажите это Нине Георгиевне, а мне на урок в гимназию поспевать надо…
Сергей Иванович едва удержался, чтобы тут же на улице не обнять милого старика. И долго и крепко жал он ему руку…
— Ну, ну, ну… — протестовал тот сконфуженно. — Надо же войти в положение, Господи, помилуй… Ну, я буду к двенадцати…
И он потрусил-было в гимназию, но сейчас же обернулся:
— Погодите-ка, как это он сказал? Содействовать несчастному положению человечества или как? Не удерживает моя старая голова этого и шабаш!.. Ну, прощайте, до двенадцати…
Мать Евфросиния не только не предприняла никаких мер для возврата Нины в монастырь, но, наоборот, все свое влияние и все связи употребила на то, чтобы сделать ей путь в новую жизнь полегче и поглаже. И только в одном она осталась тверда: чтобы между сумасшедшим поступком девушки и свадьбой был промежуток, по крайней мере, в полгода. Ахмаровы и говорить даже не захотели об этом деле и Нина осталась пока что у Юрия Аркадьевича, почти никуда не показывалась, а Сергей Иванович то и дело стал теперь являться с докладами к ревизору лесному, который жил в Древлянске. А от ревизора всегда можно было заглянуть и к Юрию Аркадьевичу на часок.
Весь точно оживившийся, окрыленный, он не замечал ни городской болтовни, ни того, что делается дома, а между тем на тихой усадьбе лесничего тоже назревали всякие события.
С наступлением осенней непогоды и холодов Дуняше стало уже трудно видеться со своим возлюбленным и очень скоро случилось неизбежное: Марья Семеновна изловила-таки свою помощницу и воспитанницу на недозволенном. И на другой же день после обеда, когда Петро, будто по делу какому, крутился около кухни, она вышла на крыльцо.