Перун(Лесной роман. Совр. орф.) - Иван Наживин 25 стр.


— Ну-ка, ты, прискурантик… — тихо, но значительно позвала она его. — Пойди-ка сюда…

Петро сразу струхнул и покорно пошел за домоправительницей, нервно покручивая свои золотистые усики и стараясь не громыхать сапогами. Марья Семеновна завела его в свою теплую комнатку с чудовищной постелью и массой образов и, сев сама и оставив его стоять, — она умела-таки garder les distances!.. — обратилась к нему:

— Ты это что с Дуняшей-то надумал? А? Бесстыжие твои глаза… Что, если вот возьму да хозяину скажу, а? Похвалят тебя, верзилу? Ты поиграл с девкой, собрал свое лопотьишко да только тебя и видели, а что с девкой будет, а? В пролубь?… Ишь, наел морду-то…

— Да помилуйте, Марья Семеновна… Да хиба я позволю себе… — заговорил Петро, весь в поту от смущения. — Да я с моим полным удовольствием хоть сичас под венец, а не то что…

— Так чего ж ты до сих пор-то думал? — крикнула Марья Семеновна сердито.

Петро опешил: он как-то, в самом деле, ничего не думал — счастлив, и ладно, а там что Господь даст…

— Да я, Марья Семеновна…

— Марья Семеновна, Марья Семеновна… — сердито передразнила она его. — Ты языком-то у меня не верти, а покрывай свой грех сичас же, а то я не знаю, что с тобой и сделаю… Не угодно ли: вокруг ракитова кусточка, по модному… У-у, идол несурьезный!

В крепких, хозяйственных руках Марьи Семеновны дело сразу закипело и было решено сыграть свадьбу еще до филипповок. И вот, когда раз Сергей Иванович, счастливый, прилетел из Древлянска — опять случилось важное дело к ревизору, — на стражу, он увидал, что вся усадьба полна народу — женского сословия, по словам Гаврилы.

— В чем тут у вас дело?

— А Дуняшин девишник справляем, Сергей Иванович… — весело отозвалась Марья Семеновна. — Уж не взыщите, сегодня пошумим немножко…

— С Богом, с Богом…

В жарко натопленной большой избе лесников было полно девушек — и мещерские тут были, и вошеловские, и с Устья, и луговские, все, к которым раньше Дуняша так ревновала Петро. Они расчесывали красивые темно-каштановые волосы ее, чтобы убрать ее голову уже на бабий манер, и пели старинную песню:

Золотая трубонька трубит по росе,

А свет душа Дунюшка плачет по косе:

Как тебя я, косынька, ростила, плела, —

На первый годочек мамаша плела,

На второй годочек подружки плели,

Подружки-голубушки золотцем вили…

Приехала свахынька с чужой стороны,

Стала сваха косыньку рвати-порывать,

Рвати-порывать, на две расплетать.

Положили косыньку поверх головы, —

Так тебе уж, косынька, век весь вековать,

А тебе, свет Дунюшка, в девках не бывать!

Дуня горько и искренно, от всей души, плакала.

Плакали, глядя на нее, и Марья Семеновна, и Марина, и все бабы, плакали и вспоминали свою молодость. И Сергей Иванович слушал издали печальную песню и думал: почему же так печальна эта предсвадебная песня? Как странно!.. Точно хоронят что… И впервые пронеслось душой его чувство, что и его жизнь с Ниной, может быть, не будет сплошным праздником, каким она представлялась ему теперь…

А Петро, прифранченный, напряженный, потный, неловко утешал Дуняшу, как того требовал обычай: «да будет тебе, Дуня… Да что ты?… Да полно…», но Дуняша, плача на голос, отвечала ему песней подруг:

Уж отойди-ка ты, чужой чуженец,

Чужой чуженец, добрый молодец!

Не твою я хлеб-соль кушаю,

Не тебя теперь я слушаю, —

Буду я твою хлеб-соль кушать,

Буду и тебя тогда слушать…

И Марья Семеновна строго блюла, чтобы ни один из старых обычаев не был опущен и про себя отмечала все приметы, и приметы были, большей частью, очень хорошие… К венцу молодых благословил старый барин, Иван Степанович, а потом и Марья Семеновна, а когда свадебный поезд тронулся со стражи, вдруг пошел первый да такой спорый, снег и все были рады: самая верная примета — к богатству, к счастью… На Устье о. Настигай разом «окрутил» Петро с Дуняшей и, когда молодые вернулись на стражу, Марья Семеновна встретила их у порога и своими руками осыпала их и золотым зерном и душистым хмелем. И на веселый пир пришел не только молодой барин, но и старый, — он был, как всегда, тих, забывчив, но иногда как будто на некоторое время возвращался к окружавшей его жизни. Оба выпили за здоровье молодых, а на другой день, когда молодые явились к ним благодарить за честь, оба щедро одарили их, а Марья Семеновна, гордая тем, что все произвела в порядок, приняла у себя молодых с честью, напоила их чаем покуда некуда, но все же, когда они прощались, она не удержалась и пробурчала Петру:

— У-у, ты… прискурантик!

И с этого дня сразу легла пороша да какая!

Сергей Иванович усаживался уже в кошевку, чтобы ехать к ревизору посоветоваться на счет неправильной, по его мнению, расценки назначенных к рубке делянок, как вдруг из лесу выбежал Петро, потный, точно растерзанный и возбужденный до последней степени.

— Стой, стой! Сергей Иваныч, погодить!

— В чем дело? Что ты точно сумасшедший?

— Вылезьте из саней, сделайте милость: два слова сказать вам надо…

У него тряслись и руки, и губы, и все.

Сергей Иванович отошел с ним в сторону.

— Сергей Иваныч, а я ведмедя обложил… — едва выговорил Петро. — Неподалеку от Вартца, у оврага…

— Да что ты?!

— Вот сичас провалиться… И здоровай! Пудов мабуть на десять будет…

— Ну, молодчина… Хорошо заработаешь… Я сегодня же доложу ревизору…

Это был уже не первый медведь в Ужвинской Даче. Обыкновенно из вежливости Сергей Иванович докладывал об этом ревизору, но тот, — болезненный, слабый, уже в годах, — обыкновенно отказывался и Сергей Иванович брал зверя или один, на берлоге, или в тесном кружке приятелей-охотников. Но на этот раз, когда Сергей Иванович сделал доклад об этом ревизору, чахлому человечку, бывшему петровцу, а потому большому радикалу, тот сказал:

— Смотрите, берегите зверя пуще глаза! К нам собирается большая компания американцев — ну, из тех, что заводы тут хотят ставить… ну, с инженером Бронзовым во главе… И мы должны угостить их хорошей охотой. Большие дела они тут разводить собираются — просто замучил меня Петербург перепиской…

— Слушаю… — довольно кисло отвечал Сергей Иванович, очень ревнивый в деле охоты ко всем.

— А затем вот что… — несколько смутился ревизор. — Вы извините меня: вы знаете, как я ценю вас… Но… но в городе о вас болтают слишком уж много… Говорят, даже губернаторша хотела в дело ввязаться — а она большая приятельница с Елизаветой Федоровной, с великой княгиней, и тоже ханжа совершенно нестерпимая — да отговорили ее из-за схимницы… Я сам на это смотрю вот как… — сказал он, расставив пальцы перед лицом. — Но надо быть… поаккуратнее…

Сергей Иванович уважал своего начальника, знающего, толкового и честного человека, и потому, покраснев слегка, только сказал:

— Принимаю к сведению, Василий Ефимович…

Ревизор улыбнулся своей слабой улыбкой:

— Я очень понимаю вас, голубчик, но… в город надо ездить все же пореже… Ну-с, так какия неправильности находите вы в таксации назначенных на торги участков?

XXVI

КОНЕЦ ОДНОЙ СКАЗКИ

И потекли на Ужвинской страже тихие, серенькие, зимние дни. Марья Семеновна, узнав о бегстве Нины, теперь поняла все и очень боялась, как бы это не узнал Иван Степанович: зачем бесплодно волновать тихо угасавшего старика? Много времени проводила она в своей кладовке: то выстилала полки свежими газетами, то вносила какую-то кадочку, то ставила мышеловки, то пересматривала все свои запасы. И чего-чего тут не было: и рыжики — да какие! — и грузди, и капуста, и брусника моченая, и пахучая антоновка, и окорока, а варенья, варенья всякого, а белых грибов, и маринованных, и сушеных, а наливки какия! И когда видела она все это свое пестрое, вкусно-пахучее богатство, на душе ей становилось легче, покойнее, уютнее… И она садилась пить с Ваней чай с новым вареньем, и они в сотый раз обсуждали, какия именно привезет игрушки добрая тетя Шура, а то Марья Семеновна брала свое вязанье и рассказывала Ване разные сказки, которые он много раз слышал, но которые от этого были не менее интересны, а в особенности, когда они вот так сопровождались этим чуть слышным звуком вяжущих спиц, от которого в теплой комнатке и на душе делалось так уютно. Изредка Марья Семеновна надевала очки, которые подарил ей Иван Степанович и которые она носила, не меняя стекол — вот еще новости, и так сойдет… — и брала «Русские Ведомости» и искала там, нет ли чего нового в Вене, в Берлине, в Швейцарии и всюду, где она побывала с хозяевами тогда, после бунта 905. И, если она что находила, то сообщала новость Ване и авторитетно, как бывалый человек, объясняла ему прочитанную телеграмму… Иногда рассказывала она ему о тогдашних скитаниях их по заграницам, причем к жизни тамошней она относилась критически и считала, что в России все же лучше всего.

— Правда, порядок там во всем, а чистота такая, что иной раз и глазам не веришь… — степенно говорила она. — Ну, а на счет пищи вот очень слабо, а в особенности у немцев: жидкая пища, несурьезная, а супы ежели взять, так и вовсе смотреть не на что: наш «Рэкс» и нюхать не стал бы. Ну, не понравилось мне тоже очень, что которые детей до двенадцатого году не хрестят. А так к церкви усердны очень — как воскресенье, так все у обедни, в книжку смотрят и поют. Народ вообще ничего, обстоятельный хороший…

А Иван Степанович все сидел в одиночестве в своей тепло натопленной, уютной комнатке. В печке урчать, прихлопывая заслонкой, березовые дрова, кошка, пригревшись на диване, дремотно мурлыкает и кротко, благостно смотрит большеокий лик Спасителя, согретый лампадой, а старик неторопливо проглядывает свои записки и вся его жизнь, потеряв свои острые углы и резкие изломы, смягченная, осиянная, преобразившаяся, проходит перед ним, и все ему в ней равно дорого и мило, и не в чем как будто раскаиваться, не о чем сожалеть, ибо все на своем месте, как хорошо выбранное слово в красивом стихе…

Иногда, в ядреный, солнечный день лесники запрягали для него Буланчика и тихо возили его часок-другой лесными дорогами, и он замечал, что белки в этом году очень много, что вот тут перешли дорогу лоси, что в Осиновом логу держится выводок волков… И случалось, увидит вдруг Иван Степанович солнечный луч, тепло зардевшийся на золотом стволе сосны где-нибудь в лесной чаще, и заплачет — так покажется ему это умилительно! А то пойнтерков своих выпустить велит и стоит в шубке на крыльце, любуется, как они, воздушные, прекрасные, носятся по двору в то время, как «Рэкс», стоя рядом со своим старым хозяином, смотрит неодобрительно и печально на суету этих вертлявых, легкомысленных собак. Воробей Васька хлопотливо летает вокруг дома, вертится по карнизам и все подчеркивает, что вот он жив, жив, жив…

И вот раз утром, когда в тихом, морозном воздухе с ясного, бледно-голубого неба порхали редкие веселые звездочки-снежинки и особенно четко и ярко алела по белым опушкам рябина, в звонком лесу отдаленно запел колокольчик. Ваня, торопливо одевшись, выбежал на крыльцо: папа из города едет, папа едет!.. Действительно, земская пара завернула на усадьбу, но в тарантасе сидел не папа, а какая-то дама, закутанная в шаль — путь с полустанка был не близкий. Еще несколько минут, тарантас остановился у крыльца и Ваня завизжал и запрыгал от радости: тетя Шура, его любимая тетя приехала!..

— Не могла вытерпеть… — говорила тетя Шура, целуясь и улыбаясь своей доброй улыбкой. — Устроила кое-как ребятишек с няней и к вам… Она у меня славная… Ну, а у вас как?..

И тотчас же лицо Марьи Семеновны приняло умиленное выражение и глаза налились слезами.

— Готовятся все… И до чего тихи, до чего тихи стали, прямо на удивленье…

И тетя Шура заплакала потихоньку…

Осторожно, без шума разделась она в передней, передала сразу племяннику игрушки, чтобы он шел играть и не шумел, — прежде всего чувствовалось, что нельзя в доме шуметь… — погрелась у печки и потихоньку постучалась к отцу. Тихо — только слышно, как весело урчат в печке, похлопывая заслонкой, березовые дрова… Она постучала еще, — ответа нет…

Шура тихонько отворила дверь — Иван Степанович, как-то странно опустившись, сидел в своем кресле, за рабочим столом, точно над работой какой глубоко задумался… И весело урчал огонь в печи, и уютно мурлыкала кошка, и солнечный свет трогательно смешивался с тихим сиянием лампады и золотил белую, пушистую голову старика…

— Папик! — испуганно уронила Шура.

Старик не шевельнулся.

Обе в тревоге бросились к нему, уже зная, но не желая еще знать, что пред ними. Но сомнения не было: Иван Степанович был мертв.

Шура, рыдая, опустилась перед ним на колени, а Марья Семеновна, истово перекрестившись на образ Спасителя, залюбовалась сквозь слезы на трогательно-кроткое лицо Ивана Степановича, — точно золотым летним вечером слушал он тихий звон старого леса… Потом, то и дело прорываясь рыданиями, она торопливо пошла за лесниками и Дуняшей: надо было прибрать старого хозяина. И в голове ее уже, несмотря на горе, восстанавливался строгий чин похорон: перво-наперво на окне надо будет поставить чашку с чистой водой, чтобы перед отлетом из родного дома душа покойного могла омыться, надо сейчас же послать к Спасу-на-Крови на счет монахини читать псалтирь, надо приготовить и кутью, и поминки для всех…

А Шура, полная тихой, но глубокой скорби, — она вспоминала, как особенно нежен был с ней отец в ее последний приезд сюда, — стояла около него и сквозь слезы машинально смотрела на ту страницу записок, над которой он умер. Там неуверенным, старческим почерком, как видно, совсем еще недавно, в конце главы было приписано:

«Да, мы слишком, слишком большое значение придаем всем этим писаниям нашим. Сегодня, шутя, я сказал Марье Семеновне, что не стоит так уж заботиться, если курица снесет хозяйке одним яйцом меньше; на это она вполне резонно возразила мне, что не стоит так же заботиться и о том, если какой писатель напишет одной книжкой меньше… Вот воистину золотые слова!»

И, полная трепетного желания уловить до конца последнюю мысль любимого отца, Шура осторожно перевернула несколько страниц назад и глаза ее упали на совсем свежую, сделанную, вероятно, еще сегодня помарку: раньше глава эта называлась «Литературная и общественная деятельность за последние годы», — теперь это заглавие было перечеркнуто, а сверху неуверенным, старческим почерком было написано: «Сказка про большого петуха»…

XXVII

МЕДВЕЖЬЯ ОХОТА

Стояли тихие, солнечные, морозные дни. Неподвижный воздух крепко жег лицо и веселил душу. Ужвинские леса превратились в прекрасные, белые чертоги: башни, арки, купола, минареты, огромные белые залы, колонны и нет конца, нет конца этому прекрасному белому городу… Деревни до коньков потонули в снегу и по утрам золотисто-розовыми столбиками поднимался из изб кудрявый, пахучий дымок. Ночью по синему снегу крутились свирепые волчьи свадьбы и глаза зверей горели зеленым огнем и рвали они один другого на смерть…

Неподалеку от Вартца, под коблом, в теплой яме, отрезанная от всего мира непроходимыми снегами, лежала медведица с двумя крошечными медвежатами и, посасывая могучую лапу, тихонько урчала: ур-ур-ур-ур… ур-ур-ур-ур.. — Люди думают, что медведи сосут лапу для того, чтобы жиром своим обманывать зимний голод, но это совершенно неверно: лапа для медведя это то же, что для человека весело шумящий самовар морозным вечером. Бесконечное ур-ур-ур-ур… это только выражение, завершение чувства уюта и наслаждения тишиной жизни. И сладко грезились медведице овсы вошеловские, где провела она не один приятный час, и лесной пчельник артюшинского Вавилы, и любовные встречи с другом своим, там, на далеких Лисьих Горах…

И вдруг — она вся насторожилась….

Да, несомненно: вокруг что-то новое… Она посунулась к оконцу. Черный, блестящий нос ее глубоко втянул морозный воздух. Да, люди… Слышно осторожное шурканье лыж, низкие, потушенные голоса, морозный скрип снега, — и здесь, и там, и сзади. Она затаилась. Но было тревожно…

Гаврила осторожно заводил по глубокому снегу облаву, набранную по окрестным деревням. Над закутанными во всякие лохмотья фигурами мужиков и баб стояли столбики пара. Сергей Иванович и возбужденный Петро расставляли по номерам чужеземных гостей: чудесные, невиданные шубы, шапки с ушами, ружья, которым нет цены, крепкий запах сигар… На лучшем номере, на пяте, поставлен был главный директор американской компании, высокий, сильный янки с бритым лицом и стальными глазами. На соседних номерах стояли его компанионы, такие же крепко сбитые, чистые, стальные. Сзади каждого из них поставлен был лесник — они собраны были со всей Ужвинской дачи для услуг важным гостям. На одном из номеров стоял Алексей Петрович, который охоты, как и всякой вообще зряшной потери времени, не любил. За ним поставили исхудавшего и печального Андрее и последний номер должен был занять сам Сергей Иванович….

Назад Дальше