— Вы отчего же с прежнего-то места ушли? И кто переехать помогал — надёжный ли человек?
— Человек очень надёжный, из здешних, — начала с конца Макаровна. — Ночью и доехали, спящего сюда перенесли, приковали: сперва к кровати, после — кровать к полу прибили. Так вот и сохранили, до греха не довели. Ничего… Бог миловал: нас не видели, и сам он никого не видал.
Даму вновь передёрнуло — то ли от страха, то ли от отвращения.
— А отчего уехали: стал он там беспокойный, припадки участились, усилились. Вот и измучился, бедняга. Вроде голос тот, знакомый мерещиться ему стал. Голос он тот слышал, и я слышала — и он всё говорил: «Тот самый», спать-есть перестал, туда рвался. Ох, и изводился он, и я с ним извелась…
— Да как же такое возможно? — воскликнула дама. — Да ведь, сама знаешь, Макаровна, никак того не может быть! Послышалось ему, не иначе!
— Вот и я говорю, что послышалось. Но только оставаться там не было никакой возможности: ведь если голос он тот слышал, то как бы и цепи не порвал… Не может ведь страдалец наш над собою властвовать.
— Ох, Макаровна!… — воскликнула дама, судорожно прижимая руки к груди.
Однако Макаровна вдруг насторожилась, прижала палец к губам и, мягко выскользнув из кресла, заглянула в соседнюю комнату. Гостья перестала дышать, прислушиваясь. В соседней комнате что-то зашуршало, звякнули цепи.
— Проснулся? — громким шёпотом спросила дама.
Макаровна скрылась было в комнате, но тут же появилась снова. Она выглядела всё также спокойно.
— Проснулся. Ты иди, доченька, поздоровайся. А то нехорошо будет: он уж знает, что ты здесь.
Дама этому не удивилась: ей давно было известно, что тот, кто находился в соседней комнате, не нуждался, чтобы ему что-то сообщали. Об её приходе он узнавал сам — по запаху, звукам, каким-то ему одному ведомым признакам, точно животное. Поэтому она и старалась навещать Макаровну раным-рано — так хотя бы была надежда, что её визит пройдёт незаметным. Если бы было возможно, она приходила бы глубокой ночью, лишь бы не встречаться с тем, кто звенел сейчас цепью, просыпаясь.
— Подойди-подойди, моя хорошая, — Макаровна поманила её своей маленькой сухонькой ладошкой. — Не бойся ничего.
Дама призвала на помощь всё своё самообладание; за долгие годы она так и не смогла ко всему этому привыкнуть. Она встала и на дрожащих ногах двинулась к двери, ведущей в соседнюю комнату.
Это оказалась не комната, а скорее, каморка, без единого окна. Всю обстановку составляла массивная кровать, накрепко привинченная к полу, да небольшой столик на колёсиках — на него Макаровна поставила массивный шандал с двумя свечами.
На кровати сидел человек, чьи ноги обвивала цепь; его правая рука также была прикована цепью к кровати. Его измождённое лицо со впалыми щеками покрывали морщины; глаза были большие, тёмные, почти чёрные — они горели лихорадочным огнём и резко контрастировали с густыми, давно не стриженными светло-русыми волосами. Черты лица этого человека были правильны и гармоничны — прямой нос, высокий лоб, сильный подбородок — но пробивающаяся пегая неопрятная щетина старила его, а пугающе-неподвижный взгляд в одну точку придавал отталкивающее выражение.
Не меняя позы и не поднимая глаз, он проговорил глухим голосом:
— Ну, здравствуй, сестричка. Здорова ли?
Макаровна ободряюще кивнула гостье. Та глубоко вздохнула и заставила себя ответить:
— Здравствуй, Илюша. Я вот… проведать вас пришла. Соскучилась.
Человек продолжал сидеть неподвижно, по-прежнему глядя прямо перед собой; его руки лежали на коленях и только исхудавшие пальцы беспрестанно двигались, точно ощупывали что-то.
— Спасибо тебе, — помолчав, сказал он. — Я как проснулся, раньше, чем услышал тебя, понял: что-то хорошее нынче будет.
От этих слов, произнесённых по-прежнему глухим, бесцветным голосом, у гостьи выступили слёзы на глазах. Она непроизвольно шагнула вперёд, точно намереваясь обнять собеседника — но не стала, лишь опустилась на колени и заглянула ему в глаза с безумной надеждой.
— Тебе лучше, Илья? Быть может… лучше всё-таки стало?! Макаровна вот говорит, зелье подействовало, ты спать начал крепко…
Макаровна, что застыла безмолвным наблюдателем в дверях каморки, замотала было головой и хотела что-то сказать, но Илья нехорошо усмехнулся и отстранил гостью.
— Не приближайся, не стоит. И мне не лучше. Я бы сказал — наоборот.
Он наконец поднял голову — сестра увидела, как в глазах его блеснул какой-то дикий огонёк.
— Илья… Илюша… Но ты ведь только что…
Однако его рука — та, что не была прикована — взметнулась, подобно атакующей змее, и ухватила даму за запястье. Женщина вскрикнула и попыталась высвободиться, но Илья сдавил её руку с такой силой, что кровь прилила к её лицу.
— А теперь скажи, сестра, — он говорил мерно и монотонно. — Кто там жил, рядом с нами? Ты ведь знаешь? Или можешь узнать. Я слышал этот голос — и я никогда не перепутал бы его ни с каким другим. Нет, я не ошибся. Вы с Макаровной знаете, что я никогда не ошибаюсь.
— Илюшенька, — в голосе дамы зазвенели слёзы. — Илюша, родной, уверяю тебя, этого не может быть. Успокойся! Я попытаюсь разузнать, но ты слышал кого-то другого… — она вскрикнула от боли, потому что брат сдавил её руку посильнее.
— В следующий раз, когда ты придёшь сюда — ты расскажешь мне, кто живёт в том особняке, — отчеканивая каждое слово, проговорил Илья. — Я не могу ошибаться.
— Да нет же, ваш флигель стоял слишком далеко, ты просто и не мог ничего услышать! Успокойся, верно, тебе показалось…
Гостья не договорила; неподвижное лицо собеседника вдруг исказилось дикой, животной яростью; с ужасающей силой он рванулся — и вырвал цепь, что приковывала его руку, вместе с куском стены. Дама успела-таки отскочить: при виде беснующегося человека она схватилась за голову и закричала от ужаса.
Ноги Ильи были обмотаны цепями — встать он не мог; всё его тело сводили судороги, а руки так и норовили крушить и ломать всё, что попадалось. Он дотянулся до столика на колёсах — стол тотчас полетел в стену, будто был невесомым. Человек хрипел, стараясь разорвать цепи, сковывающие его ноги, и, казалось, это вот-вот ему удастся: мышцы на его руках вздулись буграми.
— Найди её! Найди! Я не могу… Голос… Я не ошибся! Ты скажешь мне, где, или… Придушу! Сердце вырву! — он рычал, будто зверь, и в этом голосе уже не было ничего человеческого.
Всё это время Макаровна стояла совершенно спокойно, даже пригорюнившись, и глядела на своего подопечного с состраданием. Однако в какой-то момент она, приблизилась к беснующемуся человеку и с небывалой для её возраста силою сжала в ладонях его голову, заставив посмотреть себе в глаза. Когда их взгляды встретились: его — дикий, воспалённый и её — мягкий, жалостливый, Илья вдруг замигал, начал трясти головой, потом задрожали его руки… Мало помалу всё его тело охватила дрожь, он сжался, будто от холода или страха, охватил колени руками, уткнулся в них лицом.
— Я в-всё рав-вно не ош-шибаюсь, вы же з-знаете, что я н-не могу ош-шибаться… — бормотал он, но уже тихо. — Будет, п-перестань…
— Что ты, что ты, милый, я ж не сержусь, не браню тебя, — ласково говорила Макаровна, приглаживая его растрепавшиеся волосы. — Во-от, выпей-ка.
Она поднесла к его губам скляночку тёмного стекла, и он неохотно отпил, поглядывая на Макаровну с каким-то непонятным страхом. Макаровна утёрла ему рот; губы её подопечного и кожа вокруг них были сплошь усеяны мелкими, но глубокими шрамами. Они давным-давно зажили, но оставались вполне заметными на бледном лице. И, если приглядеться, можно было видеть, что такие же шрамики покрывали его шею, виски, ключицы…
Пока Илья пил, Макаровна зорко приглядывалась к нему. Теперь же он притих окончательно, забрался на койку, поджав ноги, и вновь уставился в одну точку.
Дама истерически рыдала; Макаровна решительно ухватила её за плечо и вывела из каморки в переднюю комнату. Там она усадила гостью в кресло и подала ей чашку чаю, предварительно капнув в неё что-то из своих многочисленных скляночек.
— Ну, успокоилась, моя хорошая? И ничего страшного не произошло, так, побуйствовали немного. Это бывает, побуянит себе, и успокоится, — говорила она, поглаживая гостью по плечу.
Дама отставила чашку, повернулась к Макаровне и уткнулась лицом ей в грудь.
— Анисья Макаровна, не иначе сам Бог тебя послал! Ох, что же я без тебя бы делала?..
— Всё по Божьей воле, доченька, — отвечала старушка.
— Макаровна! Ты всё Бога поминаешь, молиться велишь — а я не могу. Меня ненависть гложет много лет. Илья — вот так… у него припадки страшные, а я… У меня всё внутри. Ненавижу их, ненавижу! — И дама снова заплакала.
— Ну-ну, всё образуется, — говорила Макаровна. — Ты молись, доченька, воли ненависти не давай.
Дама побыла в этом доме ещё недолго — утро уже было позднее — и засобиралась домой. Невзирая на протесты Макаровны, она вручила ей ещё немало денег — под тем предлогом, что надо было починить поломанную Ильёй стену, привести в порядок комнату, купить новый стол, а ещё Анисье Макаровне на её чудо-снадобья, небось, тоже денежка нужна.
— Нет, снадобья-то я сама составлю, сама и травы беру, — нараспев поведала Макаровна. — А вот за некоторые подмесы и правда платить надобно. Ну, спаси Бог! Тебе-то самой али ничего не пригодится? Ты говорила, то, последнее лекарство не помогло? Другое смешаю.
Дама подумала, сжала губы, отрицательно покачала головой.
— Нет, не нужно пока, не ко времени. Может, после. Ну, прощай, Анисья Макаровна: меня небось, дома ждут.
Но когда гостья уже направлялась к выходу, её вдруг настиг жалобный, плачущий голос из-за приоткрытой двери:
— Сестричка, милая! Узнай, кто там живёт!.. Не могу, сгораю весь, каждый миг помню. Я голос слышал, точно такой, как тогда… Я всё равно сбегу, найду — а иначе смерть мне.
Глава 9
После возвращения в Петербург жизнь Анны, казалось, стала ещё более тусклой и невыразительной, чем летнее пребывание в Бадене. Там, по крайней мере, произошло два события: рождение близнецов и встреча с тем таинственным незнакомцем, что спас её в горах. Анна вспоминала его снова и снова, проживала их встречу про себя тысячи раз. Отчего же она никак не могла о нём забыть? Вероятно, потому, что это был первый и единственный мужчина, кроме папеньки, в объятиях которого она чувствовала себя так хорошо и уютно…
Анна думала про себя: а что, если тот человек — она всё-таки твёрдо решила считать его человеком — встретится ей ещё раз? Ведь не могли же их дороги совершенно случайно пересечься там, ненастной ночью, в нехоженой местности? «Я узнаю его, я непременно его узнаю, — думалось ей. — Пусть я не видела его лица, но навсегда запомнила этот голос…»
***
Левашёв всё устроил, как ему хотелось: детей окрестили ещё в Бадене, записав родителями Анну и Владимира. К близнецам Анна пока не испытывала каких-то особых чувств: те, разумеется, были совершенно очаровательны, однако слишком малы и нуждались пока только в обществе кормилицы и няни. Елена же оказалась ревностной матерью, и, будь на то её воля, она бы не оставляла детей ни на мгновение. Особенно она приходила в восторг от маленького сына и постоянно желала держать его на руках, укачивать и ласкать. Однако в присутствии кормилицы-немки, нарочно нанятой ими в Бадене, и няньки, тоже из местных, делать это постоянно было нежелательно. Ведь даже для них матерью была Анна, а Елена — только тёткой. Обе женщины оказались не из болтливых, лишних вопросов не задавали. Но Левашёв строго следил, чтобы посторонние люди не заподозрили, что тут есть какой-то секрет.
Всего же посвящённых в тайну рождения близнецов, кроме семьи Левашёвых и Катерины Фёдоровны, было трое: горничные Люба и Марфа и лакей Владимира Денис. От них скрыть было бы всё равно невозможно — и, как знала Анна, всех троих Владимир одновременно припугивал и жаловал постоянными вознаграждениями. Впрочем, Марфуша и Люба всё равно держали бы язык за зубами — они были всей душою преданы сёстрам Калитиным.
Когда же наконец всем семейством добрались домой, в Петербург, стало ясно, что и няня Эрна, и кормилица стали уже совершенно своими и необходимыми, тем более, и граф не скупился и жалование платил более чем щедрое. Обе иностранки пока остались в семье Левашёвых. Анна, не желая скандалов, по мере сил играла роль матери: принимала поздравления от друзей и приятелей в связи с рождением близнецов, а в обществе знакомых дам старательно делала вид, что её весьма интересует их опыт по части здоровья и воспитания малышей. А вот Елене всё это давалось тяжелей. Анна нутром чуяла: их с Элен отношения делаются всё более натянутыми. При том, что Анна не знала за собой никакой вины, она частенько замечала, что чувствует себя виноватой.
Сестра с мачехой продолжали жить в особняке Левашёвых, при этом граф щепетильно следил, чтобы Елена ничем не выдала излишней близости с ним. При гостях он держал себя с нею подчёркнуто ровно и почтительно, называл «Еленой Алексеевной», тогда как Анна именовалась «душенькой», «птичкой» и Анютой.
При всём отвращении к лицемерию мужа, Анна иногда поражалась его самообладанию и актёрским способностям. Он с таким упоением и искренностью разыгрывал любящего супруга, что самый требовательный театральный зритель не заподозрил бы ни малейшей фальши. А стоило закрыть за последним гостем дверь, или им с Владимиром сесть в карету, украшенную фамильным гербом Левашёвых — точно искусный гримёр тотчас заменял на лице графа одну маску другой. Если он и говорил с Анной, то равнодушно и безлично, и вовсе не смотрел на неё. И отнюдь не стеснялся в присутствии Анны и Катерины Фёдоровны обращаться с Еленой, будто с супругой. Элен при этом давно уже не вспыхивала и не смущалась, а Катерина Фёдоровна открыто торжествовала. Анне же казалось, что вся их жизнь похожа на какой-то дурной, нелепый, затянувшийся спектакль, в котором по чьей-то злой воле ей суждено играть роль до самой смерти.
И ещё — с той ужасной ночи, когда Елена родила близнецов, а Анна заблудилась в горах, её преследовал иррациональный страх перед мачехой. Катерина Фёдоровна больше открыто не проявляла ненависти — но Анна кожей чувствовала: мачеха не успокоилась и не смирилась с жалкой ролью собственной родной дочери в доме графа. Но опять-таки — разве Анна в этом виновата? Разве Елена не сама сделала свой выбор?
* * *
Как-то рано утром, после завтрака Владимир отбыл по каким-то делам — он теперь всё время пропадал в конторах, различных присутственных местах и ведомствах, ибо стоять во главе множества предприятий Калитина-старшего и распоряжаться огромными деньгами оказалось графу весьма по душе. Он не верил в честность работников и не доверял управляющим, полагая, что любой человек будет действовать исключительно к собственной выгоде, если только появится такая возможность.
С его уходом все в доме почувствовали себя свободнее: Елена взяла детей и отправилась с ними погулять в небольшом внутреннем дворике с палисадником, Катерина Фёдоровна уехала навестить какую-то родственницу. Анна же осталась в будуаре. Ей ничего не оставалось, как сидеть у окна, и глядеть вниз, на сестру с малютками — выходить совершенно не хотелось, да и компании не было.
За стеной, в покоях мужа, она услышала голос его лакея Дениса — Левашёв послал его за привезти какие-то бумаги. Следом раздался смех Любы, затем шорох, неразборчивый шёпот — и снова заливистый смех.
«Вот негодница!» — невольно улыбаясь, подумала Анна. Приоткрыв дверь, она позвала:
— Любаша!
Девушка поспешно вбежала в будуар, на ходу поправляя волосы; щёки её рдели, как маков цвет.
— Чего изволите, барышня?
— Ты что это там с Денисом шепчешься? Открой окошко и достань моё вышивание — то самое, с чёрными розами… Любаша, а ты замуж хочешь? — спросила вдруг Анна, сама себе удивляясь.
Люба поглядела на неё с лёгким недоумением, улыбнулась, пожала плечами.
— Ну а что же, если человек хороший встретится — почему и нет? Только ещё больше я у вас остаться желаю, так что, если и будет муж, так который тоже вашей семье служить станет.