...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове ) - Афанасьев Анатолий Владимирович 28 стр.


— Наш он, ребята, свои, не гляди, что из офицерья, — авторитетно разъясняет Голиков. — За ним хоть в омут — не боязно. Редкого человека нам бог послал своей малостью.

Михайлов недоволен речами товарища.

— Ты бы, Паша, прикусил язык-то.

Голиков щурится, как сослепу.

— А ты, Васька, учил бы кого дурнее себя, понял?

— Голикова не замай, тезка, — поддает жару Бочаров. — Он у Сухины на особом почете. Ему велено над всеми надзор блюсти.

Ссора не завязывается, потому что Михайлов трезв, почти не пьет и не желает скандала. Уж обо всем переговорено, надо терпеливо вечера ждать. У Михайлова на душе неуютно. Он понимает, что если они все к ночи перепьются, то толку не будет. Ему хочется пойти к Сухинову и предупредить. Только это невозможно. Не дадут ему сейчас уйти. И он сидит насупленный, злой, уставясь темным взглядом в столешницу.

Громче всех задирается и верещит никчемный Козаков. Он как из дупла выпал.

— Теперя, даст бог, прищемим хвост кое-кому, верно, Паша? С виду Леха невзрачный да шебутной, а сердце у него — огнь беспощадный. На Козакова, Паша, как на скалу обопрись и не вздрогни.

Колотун его бьет, он не молчит ни минуты, во все разговоры встревает.

— Чего ждать! — вопит. — Идем сейчас, сразу. Я первый ринусь. Эх, не жаль удалой головушки! Кого жизни лишить немедля, укажи, Паша! За тебя горло любому перегрызу. Зубов мало осталось, ногтями раздеру на куски. Самого Фришку растерзаю.

Запели песню, дремучую, протяжную. В ней тоски море, а о счастье ни полсловушка.

— Пропадай, кудрява головушка! — орет Козаков. — Протяни руку, Паша, дай поцеловать! Про меня песня, про раба божьего Алексея.

— Ты чего расходился, Лешенька? — увещевает Бочаров. — Ты остынь маленько. Вечером напляшешься. А сию минуту пошел бы поспал.

Козаков невменяем и буен.

— Сухина — тьфу! Отродье барское. Идем сами всем гуртом. Подымайся, братва! Я знаю, где у них склад. Там вина бочки, окорока! Гуляй, каторжные!

Не в пору понес мужик. На лицах, как в пещерах, темень безответная. Голиков не поленился, встал, прихватил Леху за ворот, доволок до двери, дал пинка. Козаков побрел за околицу, за поселок, там у него в кустах под дерном надежно схоронена половина штофа. Он ее вылакал жадно из горлышка, потом сидел в задумчивости — прислушивался, как вино вылизывает горькую обиду со дна души. «Ладно, — бормотал Козаков. — Ладушки! Вы Лешку пинком в зад, а он вас колуном по темечку. Токо дай ему размахнуться как следует!»

Козаков тешил себя, успокаивал, но, конечно, знал, что никогда уже и ни на кого он не размахнется и волюшки ему более не видать. Да и не нужна ему была волюшка, он забыл, что это такое. Он сросся с каторгой, с рудником и стал как растение, будто и родившееся на этой почве и тут обреченное завянуть. Но иной раз в его ущербном сознании вспыхивало не то чтобы воспоминание об иных днях и не то чтобы самолюбие, а что-то вроде желания огрызнуться и объявить кому-то, что он еще дышит и не затоптан в землю окончательно. Горючие слезы катились по его лицу. «Бедная моя головушка! — приговаривал Козаков. — Никто тебя не пожалеет! И зачем я на свет уродился? Зачем меня мамка такого родила?!» Мысль о матери, которую он не помнил, исторгла из его хилой груди рыдания, перешедшие в протяжный вой. Он лег плашмя на землю и пополз от дерева к дереву. Наконец затих и незаметно для себя задремал, уткнувшись носом в прохладный мох. Наплакавшись вволю и отдохнув, он решил, что надо все же воротиться в кабак, вымолить у Голикова прощение и тогда, возможно, его не обнесут стаканчиком. Споро зашагал к поселку. «Я им так скажу, — думал Козаков. — Вы, ребята, сироту не забижайте. Сироту забидеть — грех. А я уж вам, коли понадобится, послужу с честью!»

Проходя мимо конторы, Козаков увидел в окне знакомого человека — управляющего Нерчинской горною конторой Черниговцева. Этот момент стал роковым в истории зерентуйского бунта. Повинуясь пьяному наитию, Козаков вернулся к дверям и вошел в контору.

Черниговцев, человек с больной печенью, увидя улыбающуюся каторжную рожу, сразу разразился бранью. Козаков дождался паузы и, продолжая многозначительно скалиться, сказал:

— А вот дашь рублик, ваше благородие, я тебе открою сокровенную тайну всех тайн!

— По плетям соскучился? — спросил уставший ругаться управляющий.

— Убей меня гром, если вру! — Козаков истово перекрестился. Он не без основания рассчитывал, что Черниговцев, узнав, с чем он пришел, отвалит ему рубль, а может, и поболее.

— Говори, пьяная скотина!

— Оно, конечно, но ведь с другого конца — рубль для вашего сиятельства — деньги пустяшные…

— Не испытывай моего терпения, свинья!

Козаков вздохнул и, переминаясь с ноги на ногу, поведал все, что ему было известно о заговоре. Увлекшись, он многое присочинил. В частности, кроме Голикова, Сухинова и прочих он назвал еще многих своих обидчиков, одного даже помершего в прошлом году. Он сказал, что все эти злодеи под предводительством «секретного» Сухины собрались нынче ночью захватить рудник, перевешать и сжечь всех начальников, а после учинить противозаконное безобразие по всей Сибири. Речь его звучала дико.

— А чего же ты не с ними? — поинтересовался Черниговцев.

— Я, ваша светлость, образумился. Сначала-то я будто прикинулся, что с ними, а сам держу в уме, чтобы вам получше угодить. Меня все знают за смирного и работящего преступника. Если, конечно, не жаль, дайте хотя бы и полтину. А уж я завсегда при вашей милости сторожевой пес, как положено по закону. Леху Козакова на мякине не проведешь. Ему хошь горы золотые сули, он всегда первым делом к вам явится и все по совести доложит.

— Иди проспись! — брезгливо заметил Черниговцев, не веря ни одному его слову. И все же привычка к постоянному бдению была в нем сильнее здравого смысла.

Когда Козаков ушел, Черниговцев немедленно послал за начальником караула.

Целовальник Птицын из громкого разговора за столом давно уже уловил, куда разворачиваются события. «Значит, нынче вечером, — думал он с сожалением. — Эх, милый друг Иван Иванович, вечером-то вечером, да с кем? Вон они назюзюкались, как свиньи. С кем же ты будешь? Я бы пошел с тобой, да нет у меня духу на такое. Трус я, подлый трус, Иван Иванович, и, видать, всегда был трусом. Да и не звал ты меня. Может, если бы позвал, я бы и решился. А так…»

Он выбрал момент и поманил к себе Голикова. Тот нехотя, не сразу поднялся, приблизился.

— Ну?!

Птицын словно новым зрением разглядывал этого, могучего, страхолюдного человека, смотрел на него глазами Сухинова и вдруг увидел за сумраком и пеленой блеск спокойного, озорного любопытства. В настороженном взгляде Голикова было нечто загадочное и тайное, такое, что иногда манящим миражем выплывает из-за кромки дальнего леса.

— Я бы тебе, Паша, чего посоветовал… Ты своих смутьянов уводи отсюда.

— Почему? Кому мешаем?

— Шуметь больно стали, упились. Болтают лишнее. А тут ушей, сам знаешь, много. Ну как опередят, докажут начальству?!

Голиков весь подобрался, набычился.

— Ты о чем, Птицын?

— Да ты со мной в прятки не играй, Голиков. Уводи, говорю, людишек, оно лучше выйдет.

— Сколько Сухины денег осталось?

— Копеек семьдесят.

— Дай! — Голиков протянул лопату-ладонь. Птицын ссыпал туда мелочь. Голиков кивнул, ничего не сказал и вернулся за стол. А через несколько минут все они разом встали и пошли к выходу.

Козаков бесцельно бродил по поселку, зигзагами приближался к питейному дому. Это его ноги туда сами несли, но на душе было муторно. Свой разговор с Черниговцевым он помнил смутно, зато почему-то угнетала встреча с Федькой Моршаковым, Он Федьку встретил, выйдя из конторы, и так хорошо, задорно с ним посудачил. Ему хотелось, чтобы Федька, которому симпатизирует сам Голиков, понял, какой он, Козаков, важный и незаменимый человек.

Он подошел к Моршакову с независимым видом, но, приблизясь, не удержался, хихикнул и многозначительно подмигнул.

— Не проспался еще? — спросил Моршаков.

— Ты, Федя, не заносись чересчур. Вы теперь у меня все вот здесь, — и показал Моршакову стиснутый кулачок.

Козаков еще не устал хихикать, кривляться и подмигивать, а Моршаков уже быстро зашагал прочь. И вот оттого, что он его так спешно покинул на самом интересном моменте разговора, в Козакове пробудилось что-то вроде раскаяния. Впрочем, какое там раскаяние. Он просто спохватился, что не слишком ли далеко зашел и не случится ли теперь с ним самим какого несчастья. В хмельной голове мысли не держались стойко, и вскоре он забыл обо всем.

Бочаров, которому Федька первому рассказал о случившемся, помчался в барак и разбудил спящего богатырским сном Голикова. Сграбастал за плечи и потащил с нар. Тот со сна лягнулся ногой — да мимо.

— Беда, Паша, беда большая, не время сны глядеть!

— Ну?!

— Вот те и ну! Леха Козаков, паскудный дьявол, накляузил управляющему, про всех донес.

Голиков сел, почесал волосатую грудь под рубахой, постепенно приходя в себя. Наконец до него дошло. Вскинулся, задышал неровно, с клокотанием.

— Кто тебе сказал?

— Федька Моршаков. А ему сам Козак спьяну выложился. Чего делать-то будем, Пашенька?!

Голиков думал недолго. Он чуял, что гнев, забурливший в нем, должен быстрее получить исход, излиться, иначе задушит, сожжет глотку багровое кипение.

— Вот что, Стручок. Отыщи Лешку и замани его в рощу, там, за оврагом. Чего хошь обещай, но замани!

Бочаров обнаружил доносчика возле питейного дома. Козаков очумело озирался, привалившись к дереву.

— Никак заблудился, голуба душа? — ласково приветствовал его Бочаров.

— Это ты, Васька! — узнал и обрадовался Козаков. — Вот какая хреновина вышла. Стою туточки с утра раннего, куда идти не знаю. Земля-то ведь крутится, шагни в сторону — упадешь.

— Не хошь еще малость выпить?

— Угости, брат! Вечно тебе псом сторожевым буду.

— Не надо псом… Я тебя, Леша, за твою удаль очень люблю. У меня бутылка в лесу спрятана. Айда, что ли?

Козаков отвалился от березы и повис на шее у Бочарова. Так, обнявшись, они брели посреди улицы, а после и запели. Бочаров выводил низко, со слезой, Козаков не в лад вторил ему петушиным голосом. Один раз он споткнулся и упал, волоча за собой в грязь и Бочарова. Побарахтавшись, кое-как поднялись.

— Ты уж держись, Леша, нас Голиков там ждет. У него терпения мало. Вылакает, гад, все до донышка.

— Голиков? А мы ему ноги повыдергаем и к ушам прибьем!

— Это само собой, дак вина-то все одно не будет.

Козаков представил ужасную сцену, вдруг отстранился от товарища и побежал к лесу чуть не вприпрыжку.

Бочаров, туманно улыбаясь, еле за ним доспевал. Стороной, не упуская их из виду, шел Голиков. В лесу Козаков неожиданно впал в детство. Он наклонялся к зазеленевшим веточкам, нюхал их, растирал зелень в пальцах, громко смеялся:

— Ты погляди, Вася, какая красота божья! Затрепетали, зацвели родимые. Пахнет славно, дух щемит. Да ты на, подержи у рта, Вася, порадуйся!

Голиков подошел, хрустнул сухой сучок под его ногой.

Козаков проворно обернулся, увидел каменную, налитую багровым человечью маску. Все в нем враз потухло, и силы его оставили. Он понял, что пришел смертный час. Спросил тихо:

— Это, никак, ты, Голиков?

— Я, Алешенька, я! Значится, ты теперь с управляющим дружишь? Встречаешься с ним?

Козаков поднял кверху к солнцу лицо, перекошенное прощальной гримасой.

— Дак ведь как сказать, Паша, не со злом ведь. По затмению ума, может, и встрелся разок. Уж ты прости!

— Ай-яй, какой ты шалунишка, Алеша, озорник… прости господи!

Отмахнул слегка руку с камнем, ударил Козакова в висок. Тот жалобно хрюкнул, повалился неторопливо, как куль. Он был мертв. Отбражничал, отпопрошайничал несчастный каторжник.

Бочаров с Голиковым отволокли тело к старенькому шурфу, сбросили вниз, закидали ветками, щебенкой.

Дошли до ручья, умылись. Голиков никак не мог напиться. Пил и пил ледяную воду.

— Чего теперь? — спросил Бочаров. Он был растерям, утратил всю свою заносчивость и покорно ждал решения Голикова.

— Надо предупредить Сухину.

— А не вернее ли, Пашенька, сразу в тайгу подаваться?

— Сухину предупредим!

По дороге к Сухинову они встретили какого-то местного пацаненка. Приветливо улыбаясь, он сказал Голикову:

— Вас, дяденька, повсюду солдаты ищут.

Голиков порылся в кармане и одарил мальчишку копейкой. Бочаров стоял рядом и тряс руками, как в припадке.

— Иди в казарму, — сказал ему Голиков. — Забери что надо и жди меня за оврагом.

— А ты куда?

— Я к Сухине.

Голиков не прошел и ста метров, как наткнулся на солдат. Знакомый фельдфебель положил ему руку на плечо.

— Пойдешь с нами, Голиков!

— Какая честь! — мрачно усмехнулся Голиков. — Хоть на край света с вами радехонек.

Бочаров не полез в барак, послал Прыща. Тот вынес ему топорик, хлеб, соль, серники.

— Никак, далече собрался, Вася?

— Кому вякнешь, язык вырву!

Через несколько часов, к ночи, он был уже далече. Он бродил по тайге много дней, кормился грибами, ягодами, корешками, чем попало, только что землю не жевал. По ночам, притулившись где-нибудь в норе, рычал во сне, как пес. После безумного кружения, не надеясь больше спастись, он выполз к Зерентуйскому руднику. То есть почти на то место, откуда начал свой побег. Когда его вязали, он укусил стражника за щеку. Первое, что спросил, очухавшись от побоев: «Пашку Голикова уже повесили?»

Голикова после ареста привели в тюремную комнату для допросов. Там его поджидали прапорщик Анисимов, щуплый, с нездоровой серой кожей молодой человек, известный на руднике своей пронырливостью, и двое заплечных, Ванька Дебел и Вытя Махонький, удивительно похожие друг на друга красномордые, дюжие мужики. Прапорщик сидел за столом перед листом бумаги, а заплечные — у каждого в руке по железному пруту — скромно потупились у стенки. У Голикова руки спутаны за спиной.

Анисимов поглядел на него сонно и брезгливо.

— Ну что, Голиков, сразу будешь давать показания или как?

— Как прикажете! Мы люди маленькие, убогие.

— Значит, бунтовать умыслил?

— Ага, — кивнул Голиков. — Попутал нечистый. Потому в опьянении ума находился.

Анисимов был несколько обескуражен столь быстрым признанием.

— И много вас набралось?

— Да почитай десятка два.

— Ну, давай, перечисли, а записывать буду!

Голиков начал старательно называть фамилии, все, какие мог припомнить. Водка в нем еще крепко бродила. Анисимов одними фамилиями исписал страницу.

— А ты правду ли говоришь, мерзавец?!

— Как на исповеди! — Голиков обиженно засопел.

— И кто же у вас был за главного?

— Главный, конечно, Сухина. Мы его собрались заместо царя на трон возвесть! — гордо ответил Голиков.

— Что-о?! — Анисимов подскочил на стуле, сломал в ярости перо. — Что городишь, подлец! А ну, ребята!

Ребята взялись за дело дружно, но как-то без особого рвения. Они повалили несопротивляющегося Голикова на скамью и начали охаживать прутьями. Голиков фырчал, скрипел зубами, плевался.

— Жарь! Так его! А ну, ходи веселее! — припрыгивал рядом прапорщик, в садистском упоении тиская ладони.

К вечеру арестовали всех. За Сухиновым пришли в восьмом часу. Отчаяние его в первую минуту было столь велико, что он не различал лиц тех, кто его арестовал. Он услышал торопливый стук сапог по дощатому полу, все сразу понял, и сознание его подернулось серой рябью. Тусклым пятном маячил перед ним Соловьев.

— Как же так, Ваня? Что же это?

Соловьеву он нашел в себе силы ответить:

— Судьба, Веня, судьба! Не вини меня строго, я иначе не мог.

Соловьева и Мозалевского заперли в их новой избе, выставили караул, а Сухинова отвели в контору к управляющему. Черниговцев, придерживая рукой ноющую печень, сказал раздраженно:

Назад Дальше