...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове ) - Афанасьев Анатолий Владимирович 29 стр.


— Что ж, все нам известно, Сухинов. Отпираться не имеет смысла. Попались, голубчики!

— Что именно вам известно, сударь? — равнодушно спросил Сухинов. В его груди подтаивали ледяные глыбы и подступали к горлу отвратительной сладкой тошнотой. Но внешне он владел собой вполне. Он даже улыбнулся деревянной улыбкой. Черниговцев в глазах двоился.

— Все ваши сообщники под замком, — ленивым голосом сообщил управляющий. — Вам угодно, я вижу, отпираться — это глупо.

— Какие сообщники? Вы о чем?

Черниговцев и прежде беседовал с Сухиновым и его товарищами. Он был до мозга костей верноподданным и, разумеется, не мог испытывать к бунтовщикам сочувствия. Но они вызывали в нем болезненное любопытство. Как это, думал он, дворяне могли решиться на такое немыслимое, чудовищное дело? Восстать противу существующего порядка, самого наилучшего, какой можно представить. Может быть, кто-то из заклятых тайных врагов отечества опутал их, пообещав великую награду? И вот теперь перед ним стоял один из самых опасных, черный человек, с черным ядовитым взглядом. Самое правильное было бы не беседовать с ним, а поскорее удавить на ближайшем суку.

— Хорошо, хорошо! — быстро произнес Черниговцев, боясь, что раздражение вызовет новый приступ боли. — Запирайтесь, сколько вам угодно. Придет время — разговоритесь. Глядите, не было бы поздно. Эй, кто там! В оковы подлеца, в карцер, под строжайший караул!

В сырой, темной конуре с земляным полом, снова в оковах, Сухинов лег на спину и закрыл глаза. Долго лежал неподвижно, стараясь ни о чем не думать, погруженный в дурное, слоистое полузабытье. Если бы он мог умереть сейчас, то умер бы беспечно, с великой благодарностью к избавительнице-смерти. Пещерная, первобытная тоска овладела всем его существом. Ему чудилось, что скованы не только его руки и ноги, зажата в тиски каждая клеточка его стонущего тела, а в голове под черепной коробкой устроили дикий шабаш серенькие, червеобразные чертенята с молоточками в руках. Они там приплясывают и скрежещут зубками, и с железным упорством, однообразно постукивая молоточками, пробиваются к ушам, и скоро начнут выпрыгивать оттуда. О боже! Как же их много, и как гнусно и тонко они пищат и причитают. Наверное, он все же потерял сознание и какое-то время отдыхал, потому что, очнувшись, почувствовал себя лучше и здоровее, хотя не сразу понял, где он и который час — день или ночь. Но мысли прояснились и текли плавно.

«Вот я уже окончательно проиграл, — думал Сухинов. — Теперь я растоптан и повержен во прах. Прости, Сергей Иванович, я сам во всем виноват. Не надо было ждать так долго. Но это судьба! И то, что было с тобой и с другими, — тоже судьба. Жаль, конечно, околевать бесславно и знать, что враг ликует, да пора смириться. Правда за нами, Сергей Иванович, и она себя не даст убить…»

Он не хотел думать о том, как раскрыли заговор, кто донес или проболтался, — сейчас это казалось маловажным. Другое его заботило — он понимал, что подозрение обязательно падет на его друзей — Соловьева и Мозалевского, невиновных и посторонних в этом деле. Даже напротив — предостерегавших его. Он, конечно, постарается их выгородить, но поверят ли ему? Вряд ли.

Ему принесли воду и хлеб. Он попробовал пожевать корочку, но у нее был несъедобный костяной привкус — он ее выплюнул. От долгого лежания в сырости начал отекать правый бок и старые раны заныли. Боль он воспринимал с облегчением, ибо она была чем-то привычным, реальным, наводила на простые, обыкновенные мысли.

Через день его вторично вызвали на допрос и устроили ему очную ставку с Голиковым. Допрос вели Черниговцев и Анисимов. Оба были настроены решительно.

— Надеюсь, Сухинов, у вас хватит ума не возражать против очевидности? — иронически поинтересовался Черниговцев.

— Против какой очевидности?

— А вот сейчас… — Он сделал знак дежурному, ввели Голикова. Он был неузнаваем, лицо — сплошной кровоподтек, один глаз закрылся под багровым веком, зато другой сверкал радостно и просветленно.

— Сухина, друг, гляди, как они надо мной потешились! Дорвались, поганцы, до живого мяса.

Анисимов на него враз окрысился, заревел, изматерился до пены изо рта.

— А ну, повтори, подлец, свои показания!

— Чего повторять! — засмеялся Голиков. — Они мне не верят, Сухина, что мы тебя хотели царем поставить. А чего особенного, верно? Мне бы грамоты поболе, я бы и сам не отказался.

— Молчать, мерзавец! — прорычал Черниговцев.

Павел Голиков увидел недоумение и осуждение во взгляде Сухинова, и его единственный глаз затуманился, потух.

— Никак, ты струхнул, Сухина? — спросил с упреком. — Неужели струхнул?

— Бояться мне нечего, Паша, только я не пойму, о чем ты? При чем тут его императорское величество?

— Вона как — не понимаешь? А я думал — все одно, гуртом отвечать веселее. Ну, твоя воля! — Он опустил голову и вроде бы потерял интерес к происходящему.

— Сухинов, не утягчайте свою участь! У нас не только признание Голикова. Вот, смотрите, вот, вот! — Черниговцев совал ему под нос исписанные листки, называл фамилии Моршакова, Шинкаренко, Глаухина, Колодина. С облегчением Сухинов отметил, что Василий Михайлов не признался. Или не схвачен. — Нам известно все, с подробностями. Ваши, так сказать, товарищи, видимо, разумнее вас. Они хотят жить.

Сухинов пожал плечами.

— Никак в толк не возьму, в чем именно вы меня хотите обвинить? Кто-нибудь меня оклеветал, что ли?

Черниговцев начал задыхаться от праведного возмущения, а резвый прапорщик подбежал к арестованному и замахнулся кулаком. Но не ударил. Он наткнулся на мертвенную усмешку Сухинова, и его словно парализовало.

— Не стоит, прапорщик! — сказал ему Сухинов, еле шевеля губами. — Держите себя в руках.

Анисимов вернулся к столу, почему-то приволакивая ногу. Зашептал на ухо Черниговцеву. Тот морщился, пыхтел.

— Люблю! — вдруг громко, счастливо воскликнул Голиков. — Ей-богу, полюбил тебя, Сухина! Эх, жаль, не пришлось вместе по Сибири погулять. А может, еще и придется, а? Где наша не пропадала!

Его выволокли из комнаты. С порога он крикнул:

— Прости, если что не так, Сухина!

— Бог простит!

Черниговцев переменил тактику. Он предложил Сухинову сесть, заговорил доверительным голосом.

— Буду с вами искренен, Сухинов. Я нисколько не разделяю ваших убеждений, и мне вас не жаль. Более того, мне кажется, что вред, который наносят нашему благонамеренному обществу люди, подобные вам, столь огромен, что любые наказания покажутся излишне мягкими. И все же, руководствуясь соображениями гуманности, я вам советую еще раз: не запирайтесь. Вы ведь знаете, какое положительное воздействие на судей оказывает искреннее раскаяние преступников. Могу вам обещать со своей стороны, что в случае вашей полной откровенности представлю дело в наивыгоднейшем для вас виде.

— Какое дело? — спросил Сухинов.

Управляющему не терпелось отправить донесение, свидетельствующее о его ретивости и умении вести дознание. Без покаянных показаний Сухинова, главного заговорщика, это донесение могло показаться куцым. Поэтому он так старался, из кожи вон лез. Вторые сутки допрашивал арестованных, торопился. Понимал, что, когда прибудет официально назначенный начальник комиссии по расследованию, его роль окажется второстепенной.

— Побойтесь бога, Сухинов! Неужели вы не понимаете, что я уговариваю вас из самых добрых побуждений.

— Понимаю. Вы нам всем тут как отец родной. Но скажите все же яснее, о чем вы хотите узнать?

— Сухинов! Здесь каторга, а вы преступник. Не заблуждайтесь на сей счет. У нас имеются и другие способы установить истину. Не вынуждайте меня к ним прибегнуть!

— Уж не хотите ли вы меня запугать, сударь?

— Я вас не запугиваю, предупреждаю о последствиях бессмысленного запирательства.

«Бессмысленного? — подумал Сухинов. — Действительно, может быть, бессмысленного. Этим тупицам и не требуется ничье признание. У них слюнки текут от предвкушения скорой расправы! Расправа — вот что им нужно. За расправы отменно жалуют в благословенном отечестве».

— Из уважения к вам, — сказал он вслух, — я готов признаться в чем угодно. Но, господа, не в том же, что собирался стать царем? Это слишком нелепо.

— В заговоре с целью возмущения каторжников, — подсказал Анисимов.

— И в этом не могу признаться, потому что считаю подобное предприятие святотатством. Лучше уж я возьму на себя убийство. Не угодно ли?

Управляющий кликнул стражу, и Сухинова отправили обратно в карцер.

Первого июня на рудник прибыл берггауптман Киргизов, назначенный возглавить комиссию по расследованию. Это был человек недалекий, но спесивый. Ему была свойственна целеустремленность гончего пса, взявшего след. У него и обличье было соответствующее — большой красный нос хоботком, вытянутая несоразмерно челюсть и узкие, выпуклые глаза, как два буравчика. Нагнав на всех страху, распотрошив за бездеятельность и отсутствие рвения, он велел привести к нему Голикова, одного из главных зачинщиков, про которого ему доложили, что тот отказался от первоначальных показаний, объясняя их пьяным затмением рассудка.

Минуты две он молча, пугая, просверливал Голикова своими буравчиками, потом подошел и, хрякнув, ударил наотмашь кулаком, стараясь попасть в уцелевший, сверкающий глаз.

— Премного благодарен за ласку! — сказал Голиков.

— Значит, пьяный был, наплел напраслину?

— Точно так, ваше благородие!

— Убрать скотину в подвал и продолжать дознание! Пока не сдохнет!

Павла Голикова, бывшего фельдфебеля карабинерного полка, били и пытали много дней подряд без передышки. На каторге это делают умело. Палачи, сморившись, менялись. Его не кормили и не давали ему спать. Он был чрезвычайно крепкий и выносливый человек, но все же на третьи сутки он начал заговариваться. Однажды, после многих часов непрерывных пыток, потеряв сознание и придя в себя от ушата ледяной воды, Голиков потребовал немедленного свидания с Киргизовым. Берггауптман явился. Голиков с трудом вскарабкался с пола на скамью, сел и протянул к начальнику руки, скованные железом.

— Вспомнил, ваше благородие! Ей-богу, все вспомнил!

— Говори, скотина!

— Как вы со мной поступили по справедливости и обласкали, я теперь все и вспомнил. Точно — был умысел злодейский! Не велите казнить, велите миловать! Все открою, как на духу.

— Да говори же толком, стервец!

— Язык не поворачивается! Страшное дело. Сухинов-то, оказывается, турок! Его сам султан сюда послал на разведку.

— Что?!

Разбитое лицо Голикова выражало торжество истины.

— Не извольте сомневаться, ваше благородие, турок он! Лазутчик. Порешили они с султаном матушку-Расею изнутри подорвать. Чтобы, значит, всей Сибири быть турецкой вотчиной. Легко ли христианину под турком быть? А к тому и шло. Ежели бы вовремя вы не прибыли, непременно бы они одолели.

— Изгаляешься?

— Как можно, ваше благородие! Турки — оне как ехидны морские, завсегда русского человека сожрать готовы. А вы сами, случаем, не турецкого происхождения?

…Голикова продолжали истязать. Его тело превратилось в кровоточащую бесформенную массу. Говорить он больше не мог, и если бы теперь собрался признаться, то вряд ли сумел бы это сделать. Ему иногда казалось, что он умер и находится в аду. Он бессвязно и жалобно вопил, но имени Сухинова не назвал ни разу. Наконец наступил час, когда палачи от него отступились. Бесчувственное, тяжелое тело — не тело, а мешок с костями и кровью — сволокли в общую камеру и швырнули на пол.

Безрадостные, горькие потекли дни — и лето уже склонилось к сентябрю. Сухинов оживал только на допросах, там он отвечал задиристо и язвительно, выказывал своим полупьяным следователям полное презрение, а в камере впадал в облегчительную прострацию, род духовной и физической спячки. Он видел сны наяву. Это бывало с ним и прежде, но не с такой убедительной яркостью.

Однажды в дверь боком протиснулся царь Николай и стал на него смотреть покровительственно и дотошно.

— Признайся, поручик, — сказал царь. — Хотел ведь ты причинить мне убыток?

— Я хотел тебя убить, — отвечал Сухинов, — но не сумел. А теперь мне и разговаривать с тобой неохота. Уходи!

— Так уж и неохота? — Николай оскалил синие зубы в недоверчивой улыбке.

— Ты не властен надо мной! Душу мою ты не можешь заковать в железа. И поэтому ты меня боишься. Не я тебя, а ты меня. Я и с того света буду тебе мстить.

— Каким образом?

— Ты, главный преступник, закабалил и унизил отечество, нет уголка, где бы честный труженик не умывался кровавым потом по твоей вине, — и за все эти бесчинства с тебя спросится полной мерой. Всякий раз, когда ты вспомнишь обо мне, ты будешь подыхать от ужаса перед скорым возмездием… А сейчас пошел вон, убийца!

Сухинов отвернулся к стене. Если бы он мог знать, в какую лютость впал Николай, узнав о событиях на Зерентуйском руднике, с каким нетерпением ждал очередных известий, ему стало бы легче.

После этого сна, когда его навестил царь, Сухинов на несколько дней вышел из спячки, развил бурную деятельность, ограниченную, правда, четырьмя стенами темницы. Он много двигался, окликал часовых, перешучивался с ними через дверь, а солдата, приносившего ему пищу, пожилого молчуна, уговорил передать целовальнику Птицыну записку, в которой просил достать яда. Птицын записку сжег и никакого ответа не дал. Однако через три дня Сухинов получил вместе с миской бурды и ломтем заплесневелого хлеба пакетик с серовато-белым порошком. Это был мышьяк. Сухинов тихонько засмеялся. Он сначала спрятал пакетик под рубаху, завязав хитрый узел. Потом, ломая ногти, выковырял в углу камеры ямку и положил отраву туда. Потом ему пришла мысль, что с допроса его могут отправить в какое-нибудь другое место, и он опять пристроил пакетик на себе. Он с мышьяком носился, как ребенок с любимой игрушкой. Да и то подумать. Это было его последнее оружие. Он теперь мог в любой миг ускользнуть из-под носа у всей царевой рати.

С Мозалевского и Соловьева обвинение сняли. Их никто из заговорщиков не назвал. Сухинов знал об этом. У него за три месяца было две радости — получение пакетика с ядом и известие о том, что его товарищи хотя и находятся по-прежнему под арестом, но вне подозрения.

Голиков немного поправился, и им еще несколько раз устраивали совместные допросы. Допрашивал, как правило, коллежский секретарь Нестеров. Нестеров, почитая себя мыслителем и знатоком человеческой души, превращал допросы в нечто вроде философских диспутов. Ему нравилось спорить с Сухиновым. Он изложил арестанту свой план повального искоренения инакомыслия и нашел в бывшем поручике заинтересованного и благодарного слушателя.

— Меня одно смущает, — заметил как-то Сухинов. — Если вам удастся разом покончить с преступностью и свободомыслием, то чем же будут заниматься жандармы?

— Это действительно щекотливый момент. Конечно, жандармский корпус необходимо содержать в готовности на случай рецидивов, но, разумеется, не в таком количестве. Думаю, что в процессе операции этот вопрос утрясется сам по себе. Кто-то отсеется естественным образом, а другие в силу неизбежного смягчения нравов постепенно приобретут навыки к иным, полезным обществу занятиям.

— К каким именно? Ворон в огородах пугать заместо чучел?

— Вы все время стараетесь представить мой проект в окарикатуренном виде. Понимаю, у вас, как у человека, поднявшего руку на святая святых, мои идеи не могут встретить полного сочувствия. Но ведь вы не станете, как бывший гражданин, отрицать их значения и необходимости?

— Баши замыслы поражают своим величием. Даже странно, что они созрели в голове русского человека. Я преклоняюсь перед вашим умом… Вы не могли бы устроить мне свидание с бароном Соловьевым? Кстати, это очень образованный человек, он более других способен оценить глубину и тонкость вашего проекта.

Устроить свидание Нестеров отказался, ссылаясь на запрет вышестоящего начальства. Зато он не мешал им свободно разговаривать с Голиковым, даже оставлял их одних в комнате.

Назад Дальше