Химмельстранд - Юн Айвиде Линдквист 44 стр.


При чем тут Уилл Локхарт? Надо забыть про Уилла Локхарта — мстительного и не особенно симпатичного субъекта. Рядом с ней идет Джеймс Стюарт. Джеймс Стюарт, и никто иной.

— Джеймс... — полуутвердительно, полувопросительно прошептала Майвор.

— Называй меня Джимми, — он слегка пожал ее руку. — Меня все зовут Джимми.

— Да... я знаю. Джимми?

— Да, Майвор?

— Куда мы идем?

— Какая разница?

Она посмотрела на горизонт. Они идут не к лагерю, а в противоположном направлении. Прочь от людей. Наедине с Джимми Стюартом, и здесь никого нет. В глубине души Майвор понимает, что это не может происходить, что эту потрясающую реальность создала она сама.

Но какое это имеет значение? «Какая разница», как сказал Джимми. Если Дональд уверился, что все происходящее он видит во сне, и пытался всеми силами проснуться, то у нее нет никакого желания просыпаться. Сбывшаяся мечта — надо быть идиоткой, чтобы сомневаться в ее реальности.

Она остановилась, и тут же как по команде прекратилось звяканье шпор. Они посмотрели друг на друга. И что же, насколько может быть реальной фантазия? Она шагнула к нему, закрыла глаза и подняла голову для поцелуя. И он поцеловал ее. Господи, никакая это не реальность, не станет же Джеймс Стюарт... — но она не успела сформулировать эту неприятную мысль, потому что он обнял ее и она перестала вообще о чем-либо думать.

Они помогли друг другу раздеться. Майвор легла на спину на плотную, но мягкую траву и широко раздвинула ноги. Он встал на колени между ее ног. Она посмотрела на его вставший, перевитый голубыми венами член, перевела взгляд на собственный бледный и вялый старческий живот, на свисающие по сторонам груди, и у нее чуть не брызнули слезы. Пришлось зажмуриться.

Этого не может быть.

Мечтала ли она когда-нибудь о таком, рисовала ли картины соития с Джеймсом Стюартом? Нет. Физическая сторона любви в ее фантазиях отсутствовала. Когда он раздевал ее, когда его руки ласкали ее грудь и ягодицы, ей показалось, что да, так и должно быть. Но сейчас, когда она чувствовала, как его рука нащупывает вход в ее пересохшее влагалище, вдруг поняла — нет! Ей хотелось совсем другого...

Джимми Стюарт плюнул на пальцы, провел рукой между ног, и все-таки ему удалось в нее войти.

Ой...

Да, да. Время покажет, что все это значит, а пока... как давно это было, очень и очень давно... и как приятно ощущать эти мягкие, горячие толчки, этот скользящий жар в промежности, слышать все учащающееся дыхание. Она обхватила руками его спину и широко раскрытыми глазами смотрела на его лицо. Джимми Стюарт. Голубые глаза, голубое небо.

Но через несколько секунд — стоп. Будто замок щелкнул, и дверь захлопнулась. Она мечтала не об этом.

Майвор никогда не была особенно сексуальной. Может быть, она и наивная дура, но ее картина романтической любви совсем иная. Как в журнале «Аллерс»: влюбленные обнимаются, он нежно ее целует — и точка. Точка, точка, точка. Самое большее — изящная метафора, что-нибудь вроде «истомленные жаждой, они припали к роднику наслаждения».

А то, чем они занимаются с Джеймсом Стюартом, совсем не метафора. Физическая работа, одышка, пот... и ее бледные вялые телеса. Как сказал Дональд — прокисшая квашня. Жир безобразно трясется. Она попыталась вывернуться, но Джимми прижал ее к траве и продолжал свое дело. Теперь она ничего не чувствовала, кроме грубых толчков, и больше всего ей хотелось плакать.

Наконец Джимми кончил и оставил ее в покое. Встал и ушел, оставив ее лежать на траве, как раздавленную жабу. Боже, как я безобразна... Майвор, совершенно голая, встала на четвереньки и поползла собирать свою одежду, чувствуя себя самой уродливой женщиной в мире. И ради этого она лишилась всего...

Она, сжав зубы, оделась и пустилась догонять Джимми — тот успел пройти не меньше пары сотен метров. Только сейчас она заметила черную полоску над горизонтом. Оглянулась — кемпер маячит далеко позади. Туда она не вернется ни за что.

— Ох, — сказала Майвор, пощупала ноющую промежность и сморщилась: — Ох, какой стыд.

Ты этого хочешь, Майвор?

Нет, это не его голос. Это не голос Джеймса Стюарта. Невинная, скрашивающая жизнь фантазия потеряла невинность, а вместе с невинностью и смысл. Ей хочется плакать, но даже слез не осталось.

Что ты хочешь?

Но это и не голос Бога. Бог никогда не говорит с ней так ясно и четко. Это ее собственный голос. Она разговаривает сама с собой в этом пустом поле, где для нее ничего не осталось. Ни надежды, ни будущего, ни прошлого.

Что ты хочешь?

Может быть, она и знает, что хочет. А может быть, и нет. Но остается только одно. Она пригладила брючный костюм, потуже застегнула сандалии и пошла за Джеймсом Стюартом.

Туда, к растущему мраку над горизонтом.

***

На этот раз Петер гнал. Он знал, куда едет, и даже если бы не знал направление, все равно бы нашел. Зов крови. И по мере того, как росла поначалу еле заметная черная полоса над горизонтом, в нем росло чувство пустоты. Он совершенно пуст. Если пустота может быть совершенной, это как раз то, что с ним происходит. У него отняли все, а то, что не отняли, он оставлял без всякого сожаления. В этом есть покой. Он спокоен. Петер отчасти понимал Изабеллу.

Исчезнуть. Раствориться. Избежать.

Не так просто отказаться от воли к жизни. В обычных обстоятельствах это почти невозможно. Но здесь-то ни о каких «обычных обстоятельствах» и речи быть не может. К тому же этот мрак не просто манил его, он засасывал. Теперь, чтобы увидеть голубое небо, надо нагнуться к лобовому стеклу и посмотреть вверх.

В нем нарастала странная легкость, будто наконец-то удалось сбросить с плеч тяжелую ношу.

До стены осталось метров сто. Он включил радио. Пара секунд молчания, после чего Ян Спарринг начал композицию Петера Химмельстранда:

Жизнь всегда баловала меня,

Подумайте сами, как я богат,

Не могу припомнить, чего у меня нет...

Петер перевел рычаг в режим парковки, открыл дверцу и вышел из машины. Мотор продолжал работать. Окинул взглядом стену тьмы, занимающую полнеба.

А если и были мелкие горести,

То я их не замечал,

Как не замечают тени облаков,

Когда светит солнце...

Он сделал несколько шагов. Трава под ногами выглядела как темная масса. Петер сначала решил, что это прихоть освещения, но быстро понял, что освещение ни при чем — глаза застилали слезы.

Он знает, что это за песня...

Кто-то любит меня там, в небесах,

Иначе бы не одарил так щедро.

Его начала бить дрожь. Он попытался вытереть лицо, но из этого ничего не вышло — слезы лились ручьем.

И так, плача, он сделал последний шаг — и погрузился в сплошную тьму.

Почему именно меня?

Как мало мы понимаем...

Голос Яна Спарринга продолжал звучать в ушах, хотя радио умолкло, как только он переступил границу мрака. Ну что ж... свет погасшей лампы тоже на какой-то миг задерживается на сетчатке.

Потом наступила тишина. Плотная, компактная тишина. Он прислушался, но ничего не услышал, кроме собственного дыхания. Петер щелкнул пальцами, потом хлопнул в ладоши. Звук ушел в никуда, ни от чего не отразившись.

Пустота.

Он сделал круг, потом еще полкруга. Пошел туда, откуда пришел, — вернее, так ему казалось, уверенности не было. Нигде ни проблеска света. Почти невозможно ориентироваться, если сами понятия «направо, налево, прямо» теряют смысл. Уже через минуту ему показалось, что попробовал все направления, но выход не нашел. А может быть, прошла не минута, а пять — время тоже потеряло значение. Если нет цели, если нечем измерить пройденный путь — какую роль играет время, потраченное на прохождение неизвестного отрезка от неопределимой точки «А» до неопределимой точки «Б»?

Заблудился.

Петер сел на невидимую траву. Слезы по-прежнему текли ручьем, и он даже не пытался их остановить. Трава... когда он погладил ее рукой, возникло ощущение, что это не трава, а металл. Или пластмасса, или камень. Или мясо. Что угодно. Хочешь, чтобы был металл, — пожалуйста. Металл.

Я в темноте. Не в той темноте, которую можно определить отсутствием света, а в темноте, которой незнакомо само понятие «свет».

Он сложил руки на груди и начал раскачиваться, как в молитве. Ему стало страшно, но он тут же спросил себя: почему? Чего я боюсь? Человек боится не темноты самой по себе, он боится неизвестности, которую она скрывает.

Но это не та темнота — это другая темнота.

Петер постарался расслабиться, сделал глубокий вдох. Провел рукой по траве — оказывается, он сидит на кафельном полу. Пусть. Он пришел сюда по своей воле, он сам выбрал этот мрак, чтобы завершить свой путь. Завершить свободным падением. Вот именно. Вот что напоминает эта темнота — свободное падение.

Он встал, поскользнулся на идеально гладком кафеле и пошел. Теперь он уже не думал, что направление играет хоть какую-то роль. Скоро звук изменился. Каждый шаг сопровождался гулким эхом, отражаясь от невидимых стен.

Он в туннеле. Ему показалось, что вдалеке, у выхода, промелькнула тень автомобиля, едущего по... Свеавеген?

Брункебергский туннель.

Он сделал несколько шагов, вытянув руки, чтобы не наткнуться на стену. Никакой стены не было. Он посмотрел туда, где, по его расчетам, должна была быть Свеавеген с ее лихорадочным движением, но теперь и там царил полный непроницаемый мрак.

Еще несколько раз ему казалось, что он видит выход, даже не выход, а другое место, что-то иное, чем темнота. Он шел туда, но там тоже ничего не было. Тот же мрак. Возможно, потому, что искал не слишком старательно. Он не хотел отсюда уходить. То, что он ищет, где-то здесь.

Иногда он улавливал какое-то движение во мраке, какие-то движущиеся тела, но это наверняка причуды утомленного мозга. Вполне возможно, что он идет по кругу, но вряд ли.

Нет, он идет не по кругу. Он идет по следу. По единственному доступному ему следу — запаху. Запаху геля для душа и средства для дезинфекции.

Запах этот становился все сильнее и сильнее, и внезапно он увидел свет. Даже не свет, а световую точку, одинокий светлячок во мраке. Он не мог определить, что за источник — большой где-то далеко или маленький совсем рядом.

Петер пошел на свет. Точка быстро росла, превратилась в прямоугольник размером в пол-листа, а еще через несколько шагов он смог прочитать надпись:

«Последний гасит».

Белая бумага, как слабый молочно-белый фонарь. В его свете Петер видит кафель под ногами. Он встает на колени и втягивает носом запах душевой кабины, пара и человеческих испарений. И слышит ее голос:

— Иди сюда.

Она сидит под надписью. Сидит или лежит — определить невозможно, потому что она великанша. Совершенно голая, телеса ее текут по кафельному полу, как стая лоснящихся китов. Черты лица невозможно различить из-за жира, и по этим колоссальным складкам жира побежали волны, когда она приглашающе кивнула Петеру.

Это наверняка Анетт, но она почему-то выбрала образ Толстухи из сказки, что-то вне Анетт и, конечно, вне того, кем она могла бы стать за эти годы. Эта Анетт принадлежит Мраку, и Петер вдруг осознал, что она и не может быть другой. Он подошел к ней, забрался к ней на колени, она приняла его в объятия, и он утонул в мягкой перине ее тела. Он хотел бы заняться с ней любовью. Ничего, со временем займется. У них есть время. Времени у них сколько угодно.

***

Карина ушла довольно далеко от лагеря. Обернулась — их машины и вагончики выглядели как игрушки, забытые на зеленом газоне. И ее тут же пронзил страх: а вдруг оборачиваться нельзя, может случиться что-то ужасное? С другой стороны — что может случиться ужаснее того, что уже случилось? Она так и шла по следам тигра — тот вышагивал на своих мягких лапах в двух метрах впереди и равномерно помахивал длинным хвостом с неприятно-кокетливой загогулиной на кончике.

Вот и моя кара.

Она не поняла, что имел в виду Эмиль, когда сказал, что мама должна идти, но идти было некуда, кроме как следовать за тигром.

Улететь к солнцу, как сказала прозорливая Молли. Исчезнуть.

Весь день ее преследовали картины собственного исчезновения. А почему бы нет? Утолить, наконец, подростковую жажду самоуничтожения. План, которому помешал Стефан. А может быть, все эти годы со Стефаном — всего лишь передышка, затянувшаяся пауза, а намерение покончить с жизнью никуда не делось?

И она шла за тигром. Все дальше и дальше от лагеря. Остались только они — она и этот тигр, как визуальное воплощение всех пакостей, которые она успела натворить в юности. И единственное объяснение происходящему — жертва. Она должна пожертвовать собой, и тогда Эмиль будет жить.

Она покорно ставит ноги одну перед другой, подражая тигру, и не может отвести глаз от играющих под шкурой могучих мускулов на ляжках чудовища, от хвоста, покачивающегося над травой, как маятник, отсчитывающий отведенное ей время.

И когда это кончится? Они идут, идут и идут. Время тянется бесконечно.

— Что ты хочешь от меня? — спросила она громко, и тигр навострил уши. — Что я должна делать?

Что может ответить тигр? Он даже на долю секунды не остановился. Продолжал идти по узкой тропе, убегающей к горизонту, насколько видит глаз. Перед глазами возникло искалеченное тельце Эмиля, и она остановилась. Может быть, его уже нет, может, он испустил последний вздох, а она, его мать, надумала прогуляться.

— Что я должна делать? — крикнула она с отчаянием. — Что я должна делать?

Тигр не обратил ни малейшего внимания на ее выкрик — продолжал идти, ни на долю секунды не изменяя ритма. Хвост туда-сюда. Как маятник, отсчитывающий отведенные ей минуты жизни: тик-так, тик-так.

Карина догнала его, схватила за этот омерзительный хвост, дернула что есть сил и упала на колени.

Тигр остановился, обернулся и тихо зарычал.

Их головы оказались на одной высоте. Он зарычал снова, показав ряд огромных белоснежных зубов.

Карина обмерла.

Беги же, беги! Ей стоило огромных усилий приказать телу не следовать инстинкту, не поддаваться импульсу.

Тигр уставился на нее, она уставилась на тигра.

— Ну? — крикнула она отчаянно. — Ну и что тебе надо?

Тигр склонил голову набок, словно пытался понять, что она сказала. Отвернулся и начал вылизывать шерсть, как домашняя кошка.

***

Солнце шло к закату, стало прохладно, и руки Эмиля покрылись гусиной кожей. Он вышел из лагеря и пошел по тропинке к полю, на которое уже упали вечерние тени. Там, посреди поля, стояла маленькая машина, запряженная в кемпер. Эмиль и раньше видел такие машины. И такие кемперы тоже видел, но чтобы «яйцо» запрягали в «жука» — никогда.

Маленькая машинка, точно такая, как Херби33. Папа, сказал, что такая машинка называется «жук». И прицеп маленький. В их кемпере уместятся два таких. Иногда такие прицепчики встречались в кемпингах, и Эмиль всегда останавливался посмотреть. Их ласково называли «яичко» — форма действительно напоминала яйцо.

Тропинка ведет к этому странному, словно явившемуся из прошлого, экипажу. И машина, и кемпер выкрашены серебристой краской, а рядом сидит на раскладном стульчике пожилой дяденька и что-то вертит в руках.

Назад Дальше