Клавдия закусила губу, с пренебрежением оглянула меня и вдруг спросила:
— А ты драные брюки носишь, чтобы хвастать своим пролетарским происхождением?
Я внимательно осмотрел свои штаны. Действительно, драные вдоль и поперек. Но дыр-то не видать. Все аккуратно заплатаны. И латки такие ладные, даже разноцветные. Просто залюбуешься. Нет, что ни говори, а мать, видно, на такие дела мастерица. Только сзади малость сплоховала. На обеих половинках посадила круглые, темно-синие заплаты. Будто глаза какого-то зверюги. Вот тут, как видно, перестаралась. А во всем другом… Нет, мне заплаты даже нравились. Бывает куда хуже. И потому я не без гордости ответил:
— Да, брюки драные, это правда. А только ношу их не затем, чтобы похваляться. Нет. Щеголяю в них, чтобы отцу твоему угодить.
— Как это?
— А вот так. Он любит называть нас голодранцами. Ну, чтоб величал так не напрасно.
— А вы что ж, не голодранцы?
Меня забавляла ее злость, и я с нарочитой серьезностью сказал:
— Голодранцы. А только если уж на то пошло, то голодранцы не просто какие-то, а великие.
Клавдия громко рассмеялась.
— Понимаю. Великие потому, что заплат великое множество.
— Нет, не потому. Великие потому, что великое дело делаем. Старый мир разрушаем, а новый строим.
Но болтовня надоела мне, и я спросил, как скоро явится ее отец. Клавдия глянула на ручные часы и, в свою очередь, спросила, на что он мне.
— Может, я смогу заменить?
Я признался, зачем пришел. Клавдия с недоверием глянула на меня.
— Бревно? Только-то?
— Для нас это много. Вся работа из-за этого стала.
— А есть они у нас, бревна?
— Сколько хочешь.
— А нужно только одно?
— Одно.
— А может, больше? Не стесняйся. Может, пять, десять?
— Да нет, не надо десять. Одно. Больше не требуется.
Клавдия подумала и решительно сказала:
— Приезжай завтра. Выбирай любое. Какое понравится…
*
А утром на следующий день, войдя в клуб, я увидел на полу кругляк длиной во всю сцену. На кругляке сидели Илюшка Цыганков и Митька Ганичев. Вид у ребят был усталый, но в глазах светилось торжество.
Напустив на себя равнодушие, Илюшка сказал:
— Проблема разрешена. Получай обрубок. И выделывай перекладину…
Я осмотрел дубок. Ошкуренный, ровный, выдержанный. Перекладина — на сто лет.
— Откуда он появился?
— Из Сергеевки приволокли, — ответил Илюшка.
— Где же вы его там раздобыли?
— А на мосту, — пояснил Илюшка. — Мост там новый начинают строить. Старый-то половодьем снесло. Вот общество и затеяло новый. На днях дубки завезли для свай. Ну, мы с Митькой и решились. Вечером он запряг лошаденку, и мы отправились. Понятно, не сразу туда, а в объезд. Долго колесили по полю, аж пока совсем стемнело. Потом заехали в болото, скрыли лошадь в кустах и своим ходом незаметно подкрались к речке. Скатили сваю с насыпи, заарканили веревкой и потащили.
— Как пыжились! — добавил Митька, почему-то весь поеживаясь. — Дуб тяжелый. А тут — кусты да родники. Илюха два раза чуть не с головой нырял. Вон до сей поры мокрый. А мне по ноге этой сваей садануло. Да так, что и сейчас больно.
Он вытянул правую ногу. Ступня заметно вспухла и посинела.
— Все это ерунда, — не без гордости сказал Илюшка. — Главное — дело сделано. Цельный дубок. И такой, что звенит. Теши, строгай, укладывай на место…
Они рассказывали о краже, как о подвиге. А мне становилось страшно. Оттого, что за это, может быть, придется отвечать, и оттого, что они не сознавали, что натворили.
— Погодите-ка, ребя! — остановил я Илюшку. — Как же это так? Это же воровство. Самое обыкновенное.
— Какое воровство? — возразил Митька. — Что ты выдумываешь? Мы выручили ячейку…
— Вы украли сваю, — перебил я. — Украли, понимаете? Совершили недостойный поступок!
— Слушай, — скривился Илюшка. — Не раздувай кадило. Подумаешь, украли! Какой-то дубок!.. А для чего взяли? Не для самих нее себя!
— Для чего бы ни взяли, — горячился я. — А взяли без спросу. Стало быть, украли. Он не наш, этот дубок. Не наш, понимаете? И вы не имели права…
— А как же школа? — спросил Митька. — Школу-то мы тоже без спросу. Не сваю какую-то, а школу.
— Школа — другое дело, — настаивал я. — Она принадлежит народу. А кроме того, тут столкновение классовых интересов. И борьба культуры с невежеством. А мост…
— Ну, развел антимонию, — разозлился Илюшка. — Сколько пережили. Думали: получим пышки, а он нам — шишки. Обидно…
А Митька, прихрамывая, прошелся вдоль кругляка и с горечью сказал:
— Знал бы, ни за что не поехал…
Я понимал их отчаяние. Но не мог заглушить возмущения. Украсть сваю. И у кого же? У таких же, как мы, людей, решившихся на общественное дело. Нет, такое оправдать нельзя. Ничем и ни под каким видом.
Когда явились ребята, я рассказал им о случившемся. Они долго и хмуро молчали. Первой собралась с духом Маша.
— А честь ваша где? — спросила она Илюшку и Митьку. — О ней вы подумали?
— Удивительно! — воскликнул Сережка Клоков. — Надумали и помчались. И никому ни слова. А разве ж так можно? На что ж тогда ячейка?
— Ну ладно, — заметил Андрюшка Лисицин. — Хватит шпынять. Давайте думать, как быть.
— А что ж тут думать? — сказал Володька Бардин. — Вернуть сваю — и весь разговор.
— Как вернуть? — не понял Митька Ганичев.
— А как взяли, так и вернуть, — пояснил Володька. — Ночью. Через то же болото, чтобы никто не видел.
— Да, — согласился Прошка Архипов. — Ничего другого не остается. Вернуть так, чтобы ни одна душа не узнала. А самим — молчок. Иначе позор всей ячейке.
Илюшка сидел прямо и напряженно. Челюсти его были стиснуты, глаза блестели слезами. Расстроенным выглядел и Митька. Дотронувшись до ушибленной ступни, он прохныкал:
— Опять тащить. Он же такой грузный, дуб. А там болото. Вон какие мы грязные.
— Я пойду с вами, — сказал Прошка Архипов. — И помогу. Что ж теперь делать?
— И я, — обрадовался Андрюшка, словно вызывался на прогулку. — Вчетвером сподручней. Двое — на одном конце, двое — на другом…
Спросили Илюшку и Митьку, как они думают. Илюшка обиженно усмехнулся и сказал, что сделает так, как решит ячейка. А Митька, тяжело вздохнув, повторил, что не решился бы, если бы знал, что все так обернется.
— Нынче же вернуть сваю, — заключил я. — Илюшке и Митьке помогут Прошка и Андрей. Больше никого не надо. Чтобы не было лишнего шума… — Я перевел дыхание и продолжал: — А еще предлагаю… Товарищу Цыганкову объявить выговор за то, что запятнал воровством комсомольскую честь. Вот так. А насчет товарища Ганичева… отложим прием его в комсомол на три месяца. Чтобы на ошибке этой воспитался…
Ребята угрюмо молчали. Илюшка опустил голову и свел плечи, будто, наконец, почувствовав тяжесть, свалившуюся на него. Митька весь залился краской, будто ему стало стыдно за самого себя.
— Итак, решаем, — сказал я дрогнувшим голосом. — Голосую, кто «за»?
Ребята с видимым усилием подняли руки, точно они вдруг стали непослушными. И только Прошка Архипов неподвижно сидел со сплетенными пальцами на коленях. Мы повернулись к нему и, не опуская рук, замерли в ожидании. А он, поглядев на Илюшку, глухо сказал:
— Ладно. Голосую «за»…
Но руку так и не поднял. Может, потому, что в эту минуту в клуб неожиданно вошла Клавдия Комарова. Нарядная и веселая, она остановилась перед нами и дружески улыбнулась.
— Здравствуйте, великие голодранцы! — И запнулась, заметив нашу отчужденность. — Ой, простите! С языка сорвалось. Вчера ваш секретарь… — и кивком показала на меня, — вот он так назвал вас. Ну, я и повторила… Да не смотрите на меня так. Кажется, я человек, а не антилопа какая-то… — Она усмехнулась и подошла ко мне. — Я передала твою просьбу отцу. Сначала упрямился. И злился. А потом согласился. Так что можешь приехать и взять…
Краснея и путаясь, я сказал, что уже не требуется. Клавдия удивленно подняла крутые брови.
— Вчера требовалось, а сегодня не требуется?
— Вчера требовалось, а сегодня нет, — раздраженно подтвердил я. — И вообще… Не нуждаемся. Ясно?
Клавдия пожала плечами и наморщила лоб.
— Ну что ж. Была бы оказана честь. — И вдруг потупилась, словно чего-то смутившись. — А еще вот что. Насчет Есенина. Вчера я сказала неправду. Мне неизвестно, был ли он богат. Скорее — наоборот. Но душа у него была богатая. Потому-то он и писал так… — И протянула мне голубой томик. — Возьми. Я уже прочла. Да ну же, бери!
Ребята смотрели на меня во все глаза. А я глупо молчал и не знал, на что решиться. Принять подарок или отвергнуть? Все же любовь к книге взяла верх, и я робко принял томик.
— Спасибо… А только зря… Я бы мог купить…
— Пожалуйста, читай, — сказала Клавдия. — Мне она не нужна. В городе у меня есть такая. Можешь совсем оставить. На память…
И кивнула ребятам, продолжавшим молча глазеть на нее. Показалось, она снова назовет нас великими голодранцами. Но она ничего больше не сказала и, шурша розовым платьем, вышла.
Когда за окнами проплыла ее фигура, Сережка Клоков спросил, с какой это просьбой я обращался к мельнику. Придумывать небылицу было стыдно, и я признался во всем. Точно оглушенные, ребята растерянно глядели на меня. Потом Прошка Архипов сердито произнес:
— Ну и ну! Скажи кто другой, не поверил бы. Непостижимо!
— Лучше украсть, чем лезть к кулаку за подачкой, — проворчал Илюшка. — Меньше позора.
— Нет, нет! — взволнованно воскликнула Маша. — И то и другое плохо. Даже противно! Но протягивать руку кулаку… Просить подаяния…
Негодовали все. И поносили меня на чем свет стоит. Идти за помощью к кулаку! Да еще к какому кулаку-то! К тому самому, с каким только что пришлось сразиться!
— А зачем поперся-то? — не унимался Прошка Архипов. — За бревном каким-то. Ххха! Узнай люди — проходу не будет. Скажут: болтуны желторотые. Трубят о классовой борьбе, а к тому же классовому врагу за выручкой лезут.
Я понимал их возмущение и все же защищался. Мало ли еще приходится обращаться к богатеям? Почти вся беднота в кабале у них. Но никто же не осуждается. А тут всего-навсего бревно. Пустяковая мелочь.
— Дело не в мелочи, а в принципе, — сказал Володька. — И за бедноту не надо прятаться. Ты ж обращался к Комарову не от себя, а от комсомола. И поставил комсомол перед кулаком на колени.
— А видали, как эта птичка всучила ему подарок? — подбавил жару Илюшка. — Пожалуйста… На память… — И впился в меня черными, сверлящими глазами. — На какую память? Что промеж вас было? О чем ты должен помнить?..
Чаша переполнилась через край, и я перешел в атаку. Да, я ходил к мельнику не от себя, а от комсомола. Но просил то, что принадлежит народу. Даже мог не просить, а требовать. И недалеко время, когда мы потребуем у него куда больше. Так что в таком обращении нет ничего дурного. Что же касается подарка Клавдии, то тут они и совсем неправы.
— Гляньте на нее, — показал я на голубенькую книжку, в которую уже уткнулся Сережка Клоков. — Это же советская книжка. Советским поэтом написанная. Так что ж в ней опасного? Только то, что дала ее дочь мельника? Да и при чем тут я? Мало ли что взбредет ей в голову? А между нами ничего не было. И быть не могло. И помнить о ней я не собираюсь…
Восторженный выкрик Сережки прервал спор:
— Слушайте! Про нас написано. Честное слово!..
И он прочитал с радостным выражением:
Друзья! Друзья!
Какой раскол в стране,
Какая грусть в кипении веселом!
Знать, оттого так хочется и мне,
Задрав штаны,
Бежать за комсомолом.
Голубые глаза Сережки светились, будто он поймал жар-птицу.
— Слыхали, а? Правда, здорово, а? Просто чудесно, а?..
И принялся снова читать. Чистый и ясный голос его звенел, переливался в большом зале. А мы слушали и успокаивались. Вот улыбнулась Маша Чумакова. Улыбнулась тепло, радостно. Просветлел и Володька Бардин. И взмахом головы забросил назад чуб свой завидный. Андрюшка Лисицин ближе придвинулся к Сережке, заглянул в книжку, точно не доверяя. И когда тот перевертывал страничку, задушевно сказал:
— Складно. Прямо песня…
Есенин утихомирил ребят. И все же они не забыли обо мне. И строго запретили обращаться к врагам за помощью.
*
Лобачев был один в комнате. Я принялся рассказывать о проделке Илюшки и Митьки. Рассказывал без жалости и преувеличения. Все, как было, и ничего лишнего.
Лобачев слушал молча. Запавшие глаза его сужались и темнели. А скулы то и дело вздувались, будто он не только слушал, а и пережевывал новость.
Но глаза его снова широко открылись, когда я сказал, что ночью свая будет возвращена на место. Казалось, это удивило его больше, чем кража.
— Мы задали им перцу, Илюшке и Митьке, — рассказывал я, стараясь угадать, как отнесется ко всему этому председатель сельсовета и секретарь партячейки. — И предложили проделать все в обратном направлении. Конечно, это будет нелегким делом, но они сами виноваты во всем…
Лобачев встал и грузно зашагал по комнате. Он непривычно волновался. Схваченные за спиной руки перебирали пальцами.
— Сук-кины сыны! — наконец произнес он. — Что придумали. У самих же себя стащили. Одно за счет другого. И правильно, что задали им перцу. Так и надо стервецам… — Он посопел и добавил: — А насчет того, чтобы возвратить дубок… Это тоже правильно. Но… Раз уж так получилось… Да и вам же требуется… Не останавливать же работу в клубе из-за одного бревна… Поэтому ладно уж… Оставьте дубок у себя. И поскорей кончайте с клубом. А мы обойдемся. Выпросим у лесничего лишний. Придумаем что-нибудь и выпросим…
Трудно было сдержать радость. И все же я, как положено деловым людям, рассудительно заметил:
— Это нас здорово выручит. И настроение ребят поднимет. Вот только опасаюсь…
Лобачев снова остановился и с удивлением взглянул на меня:
— Чего опасаешься?..
Я выдержал его взгляд и даже помычал перед тем как ответить.
— Как бы история не просочилась. Узнают люди…
— Да, да! — подтвердил Лобачев. — Узнают люди, и лопнет ваш авторитет, как мыльный пузырь. И тогда, чтобы восстановить доверие…
— Вот этого боюсь, — сказал я, обрадовавшись, что Лобачев серьезно отнесся к моим словам. — У себя-то мы приняли меры. Ребята будут молчать до могилы.
— Ну, если ребята будут молчать, тогда чего же опасаться? — сказал Лобачев, усаживаясь на свое место. — Уж не думаешь ли ты, что я проболтаюсь?
— Нет, нет! — смутился я. — Но…
— Оставьте дубок у себя, — сказал Лобачев, принимаясь за какие-то письма. — И поскорей кончайте дело. Об остальном мы позаботимся сами…
Обратно я шел так быстро, как не ходят, пожалуй, и иноходцы. Я бы даже пустился в рысь, если бы не мешало положение. Какой ни на есть, а все же руководитель. Приходилось сдерживаться. И отказываться от мальчишеских привычек. Да, да, мальчишеских. Давно ли я гонял взапуски со сверстниками? И не было никого, кто обогнал бы меня. А теперь приходится обдумывать каждый шаг. Время шло, и детство уплывало в прошлое. Кончался семнадцатый. Наступит страдная пора, и сравняются они, семнадцать. Мать говорила, что как раз в ту пору нашла меня под снопом. Вязала на помещичьем поле и нашла. И мне всегда представлялось, как вырос я вместе с рожью. Уже давно знал, что это не так, а с представлением таким не расставался. Почему-то хотелось думать, что не мать, а сама земля родила меня.
Вспоминалась ребячья критика за обращение к мельнику. Да, конечно, они правы. Это не намного лучше воровства. Клянчить у врага помощи. В камере я говорил Комарову, что на сделку не пойдем. А вчера решился на такую сделку с собственной совестью. А почему так получается? С ребячеством еще не совсем покончено. К тому же опыта нет и знаний маловато. Значит, ума надо набираться, к людям прислушиваться. И быть честным всегда и во всем. Подумав так, я невольно покраснел, загорелись уши и щеки. Болтаю о честности, а только что поступил бесчестно. Об Илюшке и Митьке рассказал, а о себе умолчал. А почему? Забыл? Другие — на языке, а сам — в сундуке? Чужой котух протух, а свой — золотой?