Великие голодранцы (Повесть) - Наседкин Филипп Иванович 11 стр.


«Ну хватит, — приказал я себе. — Все в меру. Еще будет время. Себя не пожалею…»

Хотелось вбежать в клуб и закричать ура. Но я опять подавил желание. Спокойно, дружище! Не мальчик, а секретарь. Держись, как положено. Я вошел медленно и деловито. Ребята разом прекратили работу и уставились на меня. А я взял с подоконника шнур, подал гирьку Прошке и подошел к дубку.

— Прикладывай в обрез…

Мелом я натер шнур и опустил у другого конца.

— Отбей!

Гришка Орчиков подскочил к середине кругляка, как тетиву, натянул шнур и спустил его. Со звоном ударившись о дерево, шнур отпечатал на нем ровную меловую линию.

Отмерив десять вершков от первой меловой линии, я бросил аршин Прошке.

— Ставь на десять…

Прошка отмерил и поставил шнур с другой стороны дубка.

— Еще раз!..

Снова натянув шнур, Гришка отпустил его. Опять хлесткий удар, и новая меловая линия. Сматывая шнур на катушку, я сказал Илюшке и Митьке:

— Тесать!

Но ни Илюшка, ни Митька не тронулись с места. Не сводили глаз с меня и другие ребята. И тогда я сказал, сдерживая возбуждение:

— Сваю никуда не повезем. Сельсовет дарит нам дубок. Только чтоб это был первый и последний раз. Ясно? А теперь — за дело. Я дал слово не канителиться…

*

Никогда еще мы не работали с таким усердием. Илюшка и Митька со всех сторон обтесали и обстругали кругляк. Мы с Прошкой почти половину пола на сцене застлали досками. Володька и Сережка с необыкновенной быстротой фуговали бруски для рам. Рамы эти Андрюшка и Гришка тут же вязали по всем правилам столярного искусства. На рамы будет натянута холстина. А на холстине рисуй все, что потребуют пьесы. Много за этот полдень успела и Маша. Она выровняла и побелила всю заднюю стену. И сделала это так, что позавидовал бы и маляр.

Когда пришел вечер, мы рядком уселись на край сцены передохнуть. В смущении подергав носом, Андрюшка Лисицин сказал:

— Никак не выходит из башки… Давеча Клавка ляпнула: «Не смотрите так, я не антилопа». А что такое антилопа?..

Ребята переглянулись, словно спрашивая друг друга. Володька Бардин неуверенно ответил:

— Кажись, это породистая собака. Лохматая и злющая…

Ребята высказывали догадки и время от времени посматривали на меня. А я и сам не знал, что такое антилопа. Никогда в жизни не слышал такого слова.

Но признаваться в этом не хотелось. Надо было поддерживать авторитет. Особенно после взбучки, какую получил от ячейки.

— А ты случаем не знаешь, Хвиль? — не вытерпел Андрюшка, с надеждой заглянув мне в лицо. — Что это за сатана?

Я неопределенно развел руками.

— Где-то читал. Но не помню. Пороюсь в книжках, тогда скажу…

— Это не собака, — заметил Сережка Клоков. — Скорее всего, это звезда. Далекая и яркая.

— Что ж, она приравняла себя к звезде? — удивился Андрюшка. — Почему ж тогда просила не смотреть на нас так? Кажись, звезды-то мы любим?

— А собак разве мы не любим? — возразил Сережка. — Нет, антилопа — звезда. Далекая и недоступная.

— Подумаешь, недоступная! — возмутилась Маша. — Да что в ней недоступного? И совсем она не похожа на звезду…

Маша отвечала Сережке, а жгла горящими глазами меня, будто я был виноват, что Клавдия назвалась антилопой.

*

Накануне мы отбили косы, наладили крюки. Мать напекла чуть ли не целое сито коржиков. В свое время отчим окрестил их жиримолчиками. А было так. Однажды Денис, уплетая такой коржик, спросил, как он называется. Мать, расстроенная чем-то, сердито бросила:

— А, жри молча!

Отчим тут же перевел ее слова на свой лад:

— Жиримолчик!

С тех пор и пошло. Но мы не часто баловались коржиками. Мать тратилась на них лишь в редких случаях. Начало же уборки урожая было редким из редких случаев. И потому-то она расщедрилась.

В поле вышли рано, когда на подорожнике блестела роса. Мы с отчимом несли крюки. Мне достался и жбан с водой. Мать и Нюрка с граблями на плечах двигались следом. В руках у них были узелки с едой. Позади всех плелся Денис. Недовольный, что разбудили чуть свет, он беспрестанно зевал и хныкал.

Утро занималось яркое и теплое. На высоком небе белыми барашками паслись редкие облачка. Горизонт на востоке расцветал радужными красками. Чистый и свежий воздух вдыхался легко, пробуждал во всем теле силу и бодрость.

Степь оживала с каждой минутой. По дорогам торопились косари и вязальщицы. Над хлебами, покачиваясь в стороны, плыли крюки и грабли. Лошадники весело обгоняли пешеходов. Им, конечно, хорошо, лошадникам. С урожаем своим управятся без тревог. А вот мы… И почему так устроено? Одни легко добывали хлеб. Другим он давался потом и кровью.

На делянке нас встретило солнце. Большое, полыхающее, оно только что встало над землей. И затопило все вокруг ласковыми лучами. Густая рожь приветливо бежала к нам, кланялась тучным колосом.

— Кормилица, — сказала мать, вытирая глаза. — Вот ежели б ты вся была наша. Тогда б то мы зажили по-людски…

Слова матери болью отозвались в сердце. «Ежели б вся была наша…» А почему она не вся наша? Мы же с отчимом пахали тут, сеяли. Только на лапонинских лошадях. И за это должны отдать половину урожая. Целую половину!

Отчим выкосил угол у дороги. Мать связала сноп и поставила его на попа. Я выкопал ямку в тени снопа, опустил в нее жбан. В земле вода не скоро нагреется. Там же, под снопом, Нюрка уложила еду, пригрозив Денису, чтобы раньше времени не трогал.

— А то ты известный шкода! Враз располовинишь…

Сбросив рубаху, я взял крюк.

— Пойду первым…

Отчим усмехнулся в усы и довольно сказал:

— Валяй, сынок! А тока не жалься, коль подкошу.

Острая коса легко прошла полукруг. Длинные пальцы крюка подхватили срезанную рожь, уложили ее на землю. Передвинув ноги, я занес косу и снова пустил ее полукругом. И опять она, будто играя, с нежным свистом скользнула над землей. Крюк казался игрушечным. Но я знал: так бывает сперва. А долгий день только начинался. И богатая рожь стлалась далеко вперед. Уже к обеду крюк станет таким, что с ним и вхолостую трудно будет сладить. Потому-то надо было беречь силы.

Отчим шел следом. Он косил споро. Тягаться с ним, опытным косарем, было небезопасно. Семь потов выжмет! Но отчим на этот раз не торопился. Тоже берег силы? Или жалел пасынка?

На мой ряд стала Нюрка. Граблями она быстро сгребала рожь, выхватывала из нее два пучка, скручивала перевясло и ловко вязала сноп. И двигалась дальше, подгребая за собой оставшиеся на стерне колоски. Она была работящей, сестра. За всякое дело бралась с живостью. И все делала добротно. А работая, напевала. Так вот и теперь. Едва став на ряд скошенной ржи, она затянула песню. И на душе стало как-то радостней, словно солнце засветило ярче.

Мать вязала за отчимом. Она также проворно сгребала скошенную рожь, скручивала перевясло, одним движением связывала сноп. Она тоже была трудолюбивой и не жалела себя ради нас, детей. Только ради нас она вышла за человека, годившегося ей в отцы, в жертву нам принесла молодость. Мы же горячо любили ее и старались не перечить даже тогда, когда, поддавшись горю, она была неправой.

За матерью и Нюркой двигался Денис. Он подбирал снопы и таскал в одно место. В конце дня мы сложим их в крестцы. Так они будут ждать перевозки на ток. Денис был неплохим парнем. Только бедокурил часто. Да работать ленился. Но ему все сходило. Маменькин любимчик. Она баловала его и потворствовала во всем. А когда Нюрка выговаривала ей за это, неизменно отвечала:

— Да он же самый меньшой. Как же можно не жалеть его?..

А вот и межа. Она делит десятину пополам. За межой наша земля принадлежит Лапонину. На ней такая же густая и высокая рожь. Оттого-то вся десятина кажется дельной.

Несколько секунд я стоял перед межой, вытирая пот со лба. В ушах звучали слова матери: «Вот ежели б она вся была наша…» А почему же она не вся наша? Почему мы миримся с обманом? Почему не защищаемся от грабежа?

Не раздумывая больше, я пустил косу за межу. И тотчас услышал позади тревожный голос отчима:

— Эй, остановись! Чужая!..

Но я не послушался. Это была не чужая, а наша рожь. На нашей земле выращенная, нашим трудом выхоженная.

«Наша! — повторял я про себя, чувствуя волнение. — Только наша. И ничья больше. И мы не отдадим ее. Ни за что не отдадим!»

А как поступит отчим, когда дойдет до межи? Последует за мной или повернет обратно? А если повернет, что тогда? Сдаться? Ну, нет. Не затем я переступил эту черту, чтобы отступать. Тогда пусть он косит нашу половину, а я лапонинскую, которая тоже была нашей. И Нюрка не перестанет вязать за мной. Вон как запросто она перешла на эту сторону, даже не остановилась. Будто мы с ней заранее условились.

Направляя оселком косу, я оглянулся. Отчим только что приблизился к меже. На минуту опустил крюк, задумался. Лицо показалось суровым, взгляд добрых глаз — тяжелым. И казалось, вот сейчас он вскинет крюк на плечо и зашагает назад. Но он не зашагал назад, а взмахнул косой и врезался в рожь за межой. Душа моя наполнилась ликованием. И коса запела еще звонче, укладывая скошенную рожь в ряд.

*

Мы работали без отдыха. Останавливались только затем, чтобы подточить косы. Да, возвращаясь на новый заход, на миг припадали к прохладному жбану.

Отчим по-прежнему косил за мной. Он свободно мог обогнать меня, но не делал этого. Видно, не хотел ущемлять мою гордость.

Молча трудились мать и Нюрка. Наша решимость радовала и пугала их. Нюрка ни на минуту не разгибалась и вязала с небывалым упорством. Зато мать часто прикладывала ладонь к глазам, вглядывалась туда, где лежал косой шлях. Она ждала и мучилась ожиданием.

Веселым выглядел только Денис. Увидев, что мы прокосили десятину насквозь, он подбежал ко мне, когда я возвращался обратно, и возбужденным полушепотом спросил:

— И лапонинскую пристебнули? Да?

— Не лапонинскую, а свою! — строго сказал я. — И знай себе работай. Да не отставай…

И Денис не отставал. Он хватал снопы за перевясла и, скользя босыми ногами по колкому жнивью, чуть ли не бегом тащил к месту копнения. Лишь изредка приседал он на корточки, будто затем, чтобы рассмотреть что-то, а на самом деле, чтобы съесть жиримолчик. Несмотря на запрет сестры, он все же сумел запастись коржиками.

А солнце поднималось все выше и выше. Не скупясь, оно заливало поле зноем. Спелая рожь сверкала золотом и, как диковинное море, волновалась. То там, то сям плыли по этому морю косари, поблескивая в солнечных лучах мокрыми от пота спинами. А вязальщицы в белых платочках, будто забавляясь, то погружались в золотистую зыбь, то вновь всплывали над ней.

На зеленой дорожке, разделявшей загоны, время от времени показывались односельчане. Чаще всего это были старики и старухи. Они несли хлеборобам нехитрую еду или тащили грудных внучат к матерям. Некоторые останавливались перед нашим полем и с удивлением оглядывались. А сосед Иван Иванович даже свернул на делянку и, приминая деревянными башмаками стерню, двинулся к нам.

— Это что ж такое-ча? — закричал он на подходе. — Никак ты, Данилыч, урожай выкупил?

— Выкупил, — нехотя отозвался отчим, не переставая косить. — Силушкой да правдушкой.

Иван Иванович недоверчиво оглядел нас слезящимися глазами.

— И какая же вышла цена? — спросил он, не поняв отчима. — Какой куш с пятерых душ?

— О цене покамест не столковались, — морщась, отвечал отчим. — Некогда этим заниматься. Убирать поскорейше надо. Не то перестоится и посыплется. Урон большой выйдет…

Я досадовал на старика. И принесла же нелегкая! Теперь растрезвонит всему миру. И раньше времени встревожит Лапониных. Чего доброго, примчатся в поле. А лучше бы столкнуться с ними в селе. Там народ не так разбросан, как в степи. И что, как явятся все трое? Более всего страшил Дема. От него можно ждать любой выходки. Да и Миня не станет раздумывать. С отцом и старшим братом он любит показать храбрость.

— Знаете что, дед? — прервал я говорливого старика. — Шли бы вы своей дорогой. И не мешали бы. Время-то жаркое…

Иван Иванович оторопело глянул на меня. Потом перевел испуганный взгляд на отчима.

— Все понятно, едят ё мухи! — закивал он седой головой. — Самочинно, значитца. На страх и риск. Ну, дай бог. И сохрани, дева Мария. Другим для примера. Чтоб не ждали милости…

Разговор с Иваном Ивановичем вселил тревогу. Я косил с удвоенной силой. Молча трудились мать с Нюркой. Даже отчим и тот как-то присмирел. Всеми овладело беспокойство. Да и то сказать! С кем решились схватиться…

За обедом мать глухо сказала:

— Вот косим, вяжем, спину гнем, а он подъедет, Лапонин, на своих битюгах и увезет готовое.

— Так уж и увезет! — вспыхнула Нюрка. — А мы что, смотреть будем?

— А что ты ему сделаешь? — продолжала мать. — Пожалует с сыновьями. Да еще не с пустыми руками. И пропадет наш хлебушко. А мало того, самих покалечат…

Я украдкой взглянул на отчима. Он был строгим и мрачным: видно, взвешивал наши силы. И обдумывал меры защиты.

Словно почувствовав мой взгляд, он оглядел нас и принужденно улыбнулся.

— Не падать духом, — сказал он. — Не такие уж они грозные. Да и пора уже не та. Кончается их пора…

Да, пора не та. Аппетит богачей урезан. Чтобы выколачивать барыши, им приходится хитрить и приноравливаться. И все же… Они держали в кабале многих. Перед ними склонялись слабые. Их поддерживали подкупленные и задобренные. И со всем этим нельзя было не считаться.

*

Лапонин явился под вечер. Прискакал верхом на жеребце один.

Остановившись перед нами и не слезая с коня, спросил отчима:

— Ты что же это делаешь, Данилыч?

Отчим вытер мокрый лоб тыльной стороной ладони.

— А ты что ж, не видишь?

— Вижу, — ответил Лапонин, силясь сдержать гнев. — Потому и спрашиваю. В чем дело?

— А в том дело, — сказал отчим, — что порешили мы сами убрать свой урожай.

— Вы же сдали мне землю?

— Сдали, — подтвердил отчим. — Прошлой осенью. А теперь вон лето. И мы передумали.

— А как же сделка?

— Сделка кабальная, — вмешался я. — И мы расторгаем ее. Раз и навсегда. За лошадей, понятно, заплатим. Что положено…

Лапонин повернул жеребца ко мне. Казалось, вот сейчас он ударит его, и тот собьет меня, растопчет. Я невольно поднял крюк, поставил его перед собой косой вперед. Лапонин опустил плеть.

— А ты того, малый, — прохрипел он. — Не больно задирайся. Невелика шишка — секретарь комсомола. Враз урезоним. Тем паче в таком деле. Это ж разбой средь бела дня!

Отчим шагнул ко мне и тоже поставил косу перед собой.

— Никакого разбоя нет, — возразил я, ободренный поддержкой отчима. — Скорей наоборот: защита от разбоя. И ничего больше. А что до меня самого, так я не задираюсь. И шишек из себя не строю. Вот так, гражданин Лапонин. Урезонить же нас не удастся. Скорей мы урезоним вас. Да так, что никогда уж не сможете наживаться чужим трудом…

Я старательно подбирал слова, четко произносил их и видел, как менялось заросшее щетиной лицо богатея. Оно то бледнело, то перекрашивалось в зеленый цвет, то покрывалось коричневыми пятнами. И впервые мне стало ясно, что иные слова могут бить больнее кнута.

— Хорошо!.. — Лапонин задыхался от ярости. — Можете убирать. А я предупреждаю. Как уберете, так увезу хлеб. И за работу не дам ни копейки.

— Хорошо, — в тон ему сказал я. — Везите. А мы заберем его с вашего тока и через все село повезем на ваших лошадях…

Лапонин хотел было что-то ответить, но запнулся, точно подавившись злобой, и повернулся к отчиму.

— Смотри, Данилыч. Пожалеешь, да поздно будет. Со мной шутки плохи. Ни перед чем не остановлюсь…

И со всей силой ударил жеребца плетью. Тот испуганно вздыбился и вихрем помчался по полю. Но Лапонин продолжал в исступлении хлестать лошадь. Упругая плеть в его руке без конца поднималась и опускалась. И в воздухе чудился свист ременной подушечки, в которую вправлен свинец.

Назад Дальше