Повесть, которая сама себя описывает - Ильенков Андрей Игоревич 13 стр.


— Я ФЗО кончал. Я все кончал! А он что, кончал? Он что, секретарь обкома партии? На пенсии? А почему голос пьяный? Сомнева-а-юсь! А вот я, может, и секретарь обкома, а только тайный, чтоб никто не догадался. Меня тоже тайная милиция охраняет и тайное КГБ! Сидит какая-нибудь старушонка в коробчонке — а может, она тайная милиция? Или сидит какая-нибудь девчушка-побирушка — а может, она тайное КГБ? Никто не знает! А он надел рюкзак. Он что, рыбак? Какая сейчас рыбалка? Сейчас, того гляди, ледяная чешуя пойдет! Как у дракона. Это значит — смерть! Без косы! Смерть скачет на красном коне. Ледяная чешуя! И хоть ты секретарь обкома партии, пенсионер, фронтовик и орденоносец! Смерть придет, и захрипишь в три шеи!

Красномордый старикан, сообразив, что имеет дело с сумасшедшим, замолчал. Тут как раз вагон остановился, и сумасшедший оратор, расталкивая всех локтями, поспешил на выход. Он продолжал говорить, но слов уже не было слышно.

Глава пятая

ТАТИЩЕВА

Спереди сидели толстая тетка и толстая телка лет четырнадцати, и последняя стонала и хныкала на весь трамвай:

— Ну, мамочка, я хочу кушать, я хочу кушать…

— Потерпи, тебе еще два часа нельзя.

— Но я хочу кушать, мамочка, я хочу!

— Ну потерпи, сейчас купим тебе сока.

— Не хочу сока, он кислый, я хочу колбаски, я хочу колбаски!

Стива стал смотреть в окно. Вот тут-то именно на него окончательно накатило. То, что пыталось накатить еще по дороге на Кольцо. Ощущение провала в бездны прошлого. Завод был очень старым, и все его строения казались покрытыми коростой ветхости. Несмотря на присобаченные к заводоуправлению два ордена типа Ленина, все остальное выглядело времен Очакова и покоренья Крыма, наподобие крепости. Обрезанных турок-сельджуков. Тут и сям торчали массивные памятники каменного века развития капитализма в России имени Ленина. Высились, грозя падением, стремные заводские трубы и коптили небо. Это не было даже скоплением сраных железобетонных параллелепипедов эпохи индустриализации, ни хера! Полукруглые своды, арочные окна, составленные из наполовину высаженных мутных маленьких стекол, все закопченное, массивное и приземистое — это было что-то вообще выползшее из палеозойской тьмы средних веков.

Того и гляди, подкатит к проходной грохочущая телега, вылезет бизнесмен в цилиндре и бобровой шубе, с длинной трубкой в руках. А тут стража стоит с алебардами по стойке «смирно». И рабочие, барина увидев, падают ниц. В глубокую грязь, и которые потощее, те в ней даже тонут. Но это пофиг, их много, пусть тонут. И вступит он в говно, лошади-то срут и срут, штиблет измажет. Он, такой, подозвал рабочего и приказывает говно со штиблета слизать. Рабочий типа поморщился. «Что?! Харю кривить?! Эй, стража, отрубите-ка ему голову!» Те рубят. Тащат второго рабочего говно слизывать. Барин довольно регочет. Бабы голосят. Вот стадо мутантов!

Ну и хлебозаводик тоже дай боже, легенда о динозавре. Стива посмотрел на него и решил больше не есть магазинный хлеб, потому что фиг знает — может, его отсюда завезли. Стоит такая халабудина вдребезги и пополам, а в ней хлеб пекут, охереть можно. Тоже средневековая ветошь, сверху присобачена херовина типа башни пыток, труба дымит, рельсы какие-то из стен торчат, как будто ее викинги штурмовали, штурмовали, да и плюнули на нее, и ушли восвояси. И там теперь пьяные геги обоего пола месят грязными ногами тесто. А поскольку надсмотрщик (с плеткой-семихвосткой) никому прерывать работу не велит, то они и ссут в это тесто, и срут. Не прекращая месить. А потом пекут булки с червями, крысами и тараканами.

А на следующей Стива увидел признаки не столь далекого, сколько близкого и потому особенно отвратительно правдоподобного прошлого. Плакатик. Решения съезда партии — в жизнь. Какого именно съезда — Стива не скажет, потому что разбирать длинные римские цифры ему неохота, да оно и не нужно, когда нарисован пятикратно обосранный и незабвенный дорогой Леонид Ильич, царство ему небесное.

А до этого Стива и внимания не обращал, а, вероятно, следовало. На то, что все люди были одеты, как чуханы. Но это же и всегда так? Да, но ведь и девки тоже. Не то беда, что плохо, — они часто плохо, а вот немодно. А девки всегда одеваются модно. В какое бы говно они ни облеклись, это говно всегда бывает хоть немного модным. А тут какое-то сплошное говно мамонта и окаменевшие экскременты динозавров.

Стива толкнул локтем Какашина.

— Смотри! Сколько лет этому плакату?

Тот посмотрел, удивленно покачал головой и ответил:

— Три года. Хоть бы Брежнева-то сняли… Что тут за разгильдяи в райкоме сидят?

Стива усмехнулся:

— Нормальные такие разгильдяи. Потому что в райкоме сидят, а не по улицам ездят. Откуда им знать, что у них на улицах висит?

А про себя понял, что не ошибся в своих мрачных подозрениях. Три года! Это плохие шутки.

Три года назад он был совсем сопляком, носил, стыдно вспомнить, сандалии с носочками и слушал всякую ветошь, чуть ли не Аллу Пугачеву, а уж Высоцкого почем зря, и был очень доволен собой. Три года назад он рассекал на велике, и однажды двое шпанюг чуть его не отобрали. Позор какой, двоих чуханов завалить не мог! Не говоря уже про баб, которые ему тогда мало того, что не давали, да он даже и не просил, боялся. Одним словом, три года назад жизнь Стивина была полным дерьмом, а он этого даже не понимал. Но сейчас-то понял и нипочем бы не хотел помолодеть на три года.

И не только Стивина, но и вообще вся жизнь три года назад была полным дерьмом. Потому что тогда был тошнотворный дорогой Леонид Ильич, дорогая водка, носили «олимпийки» и слушали «Чингисхан», а многие даже «Бони М», вообще всякую дискотню, а про «хэви-метал» и слыхом не слыхивали. Компьютеров не было. То есть их и сейчас нет, но вот есть же у некоторых, а тогда ни у кого в целом городе не было. За джинсы люди убивались! Жили, как дикари. Да и сейчас, оказывается, живут. Вот же ведь стадо долбаных мутантов.

— Что вы тут без меня разговариваете? — обиженно встрял в разговор Киря.

— А о чем с тобой разговаривать? — возразил Стива. — Мы вот разговариваем, что плакат допотопный висит, а ты, небось, смотришь на него и в х… не стучишь!

— А чего мне стучать? Я не стукач.

— Так то же в х…, дурак, — пояснил Стива. — Совсем другое дело.

— Ну, в него я стучу.

— Вот и стучи себе, а тут дело государственное! Видишь, Брежнев на плакате?

— Вижу, и что?

— И тебя это не волнует?

— Нисколечко!

— А меня волнует! — воскликнул Стива.

— И меня волнует! — поддержал его Либкнехт.

— Да почему же волнует?! — удивился Киря самым искренним образом.

Ему объяснили.

Да потому же волнует! — объяснил ему Карл, что если мы попали в такое место, где даже райком партии даже не следит даже за политическими плакатами, то недалеко же мы уйдем, а зайдем, вероятно, очень далеко! В таком месте всего можно ожидать: и что дороги не чинились незнамо сколько лет, и что электричество отключат. И что, может, тут милиции нет и бандиты, прямо бандит на бандите сидит и бандитом погоняет. И спекулянты прямо за горло берут. И брильянты в загипсованных руках до сих пор возят, и в стульях тоже. И по сие время, может, тут свирепствует сибирская язва.

Да потому же волнует! — дополнил Стива и даже от избытка чувств привстал и слегка как пинанул Кирю под сиденьем! И не только сибирская язва! А также туберкулез, сыпной тиф, а про сифилис он уже вообще молчит. Все сплошь покрыто, может, сифилисом. Ходят какие-нибудь позапрошлогодние троглодиты в каких-нибудь обоссанных польских джинсах, жуют прибалтийскую жвачку, грязными пальцами ее изо рта вытягивают, и снова в рот, и снова вытягивают, и снова в рот! А в окнах какие-нибудь патефоны, и из каждого поет, блин, какая-нибудь Пахмутова олимпийскую песенку, и Кобзон ей подпевает. Помои по улицам текут. И телки все до одной сифилисные, в париках и синтетических блузках и трусах, и вонища же от них! От блузок, трусов, а особенно — от отечественных духов. И все носят в руках авоськи с тухлым минтаем, и тоже не озонирует, а пофигу!

Киря послушал, послушал и тоже, кстати, возбудился. Он сказал: да, ну и что?! И к черту, и к дьяволу, и в монастырь! Да, и я могу с помощью вот этой машины со штурвалом пронзить пространство и уйти в прошлое!

— Одумайтесь, одумайтесь, товарищ… — попытался было предостеречь его Кашук, но не тут-то было.

Да, мы живем на древней и славной земле! И чем наше время лучше, чем три или там тридцать три года назад, он, Кирилл, решительно не желает понимать. И он все им сказал.

Вообще-то пионером массового свердловского краеведения стал певец Александр Новиков, чья песня, посвященная истории Екатеринбурга, стала молодежным хитом. И тогда Кирюша, до этого вполне презиравший этот так называемый опорный край державы, всерьез заинтересовался историей своей малой Родины. В конце концов, сколько ни воображай, что ты с Пушкиным на дружеской ноге, слаще во рту от этого не станет. А вот если бы — предположим на секундочку — реставрировать монархию…

Э, нет, не пойдет! Монархию не надо.

Ну, не монархию, а вот реставрировать бы капитализм. И тогда не нужно было бы воображать, что ты с Пушкиным на дружеской ноге, а можно было бы реально купить бывшую Американскую гостиницу и жить в комнате, где жил Чехов. Или купить дом Расторгуева, и тоже круто. Но даже до реставрации капитализма и то можно кой-как прикоснуться к вечности, вдохнуть воздух истории и все такое. Можно!

Ведь в годы войны здесь не только ковалось оружие победы, но и находилась Академия наук СССР. Можно себе вообразить этих академиков еще дореволюционной закваски, как они важно ходили в своих дорогих шубах и шапках по заснеженным улицам, с какой, вероятно, снисходительной иронией получали свои академические пайки. Как собирались вечером у камелька и на чистейшем французском языке обсуждали, вероятно, аспекты хамской власти и на чистейшем немецком — тонкости какого-нибудь там газогенераторного разделения изотопов. Как на чистейшем английском тонко шутили и горячо спорили. Но последнее уж они делали, безусловно, на чистейшем, благороднейшем, немного старомодном русском. А выпив, многие при случае могли побалагурить на идиш, а то и на иврите. Это, кстати, тоже кое-что.

Доля еврейской крови у Кирюши была, и, думая об Академии наук в годы войны, он с удовольствием представлял себя каким-нибудь Иоффе или типа того. Ведь, что ни говори, было обаяние в этом староеврейском духе. Нет, не древнееврейском, ничего такого не надо! Не надо никаких таких обрезаний (он поежился), ни к чему синагоги там всякие, миквы и мацы. Но вот атмосфера жизни добропорядочного советского еврея былых времен, профессора или академика, была упоительна. Но только чтобы непременно лауреата Сталинской премии. Вот он, такой лауреат, приезжает из академии на персональном «Зис-110» — шофер ему дверцу открывает, портфель несет. Квартира шестикомнатная. А дома жена, всякие там бабушки, дедушки, тетушки… Какие родственники помоложе — те сплошь, конечно, врачи, филологи и пианисты, в таких же, как у него, очках в роговой оправе. Какие постарше — те попроще: аптекари там, бухгалтеры. Какой-нибудь там древний дедушка — тот, возможно, даже с пейсами и в лапсердаке. Домработница Марфуша накрывает на стол… Водочка кошерная, курочка, щучка, фаршированная с чесночком… Нет, это все тоже очень неплохо. Конечно, это не жизнь русского барина даже и средней руки, но тоже ничего, жить можно. Если лауреат Сталинской премии. Как какой-нибудь там Эренбург.

— А как какой-нибудь там Мандельштам, не хочешь? — ехидно спросил Стива.

Да, действительно, ну их на фиг, эти еврейские дела. Лучше как обычно. В русской литературной атмосфере. Ведь здесь жил и творил великий сказочник Бажов! И ведь Уралмаш назвал «отцом заводов» не кто иной, как, тьфу, конечно, но великий социалистический реалист Горький. Если Кирюша не ошибается. И ведь именно этому городу были посвящены многие стихи бывшего великого футуриста Маяковского.

А сколько пленительных сердцу картин открывает вдумчивому краеведу история родного города! Вот в преддверии двухсотлетия города спорят, как его назвать: Красноуральском? Уралградом? Платиногорском? Реваншбургом? Вот не оцененная тупыми обывателями скульптура «Ванька голый». Вот конструктивистская архитектура…

А вот — еще раньше — отважные бои рыцарей белого движения с краснопузыми! А вот величайшее во всей человеческой истории преступление — сатанинская расправа со святыми страстотерпцами и великомучениками из царской семьи!

А вот страшный вечер 26 октября 1917 года в городском театре, заседание Екатеринбургского Совета, который объявил себя единственной властью в городе. Но Россия не сдалась сразу! Забастовали чиновники Горного правления, банков, телеграфа, телефонной станции. Прервалась связь города с большевицким центром. Радостно передавалась благая весть: восстание в Петрограде разгромлено, на Урал идут освободительные отряды! Единым фронтом выступили уральские кадеты и правые эсеры. На улицах появились листовки с обнадеживающими словами: «То, что происходит в Екатеринбурге, есть последние судороги большевизма». Эсеры вышли из Совета и потребовали создания однородной социалистической власти. И уже 31 октября 1917 года власть в городе перешла к эсеровскому комитету. Увы, уже в ноябре хозяином в городе вновь стал Совет рабочих и солдатских депутатов.

А вот и сказочно прекрасный, дореволюционный, царский Екатеринбург… Расцветают промышленность и торговля, лучи царских железных дорог протягиваются отсюда во все концы империи, развиваются наука и культура. В городе — две гимназии, Уральское горное училище, издаются две газеты, возникает крупнейшее в стране общество краеведов — Уральское общество любителей естествознания (УОЛЕ) и Общество уральских техников. А вот что пишет о городе великий Менделеев: «Екатеринбург называют столицей Урала… Город большой… В городе довольно много больших, хороших построек… Театр…» А вот и сам Антон Павлович Чехов что-то такое там написал…

А любители исторических загадок могут оценить мистическое значение Урала в русской истории. Именно здесь погибла в лице последнего императора Великая Россия и началась советская эпоха. Все начинается и заканчивается на Урале. И именно потому Кирилл как одинокий и обреченный на гибель рыцарь декаданса любит свой край странною, гибельною любовью, которую не оценить грубым, тупым современникам. Здесь, на Урале, бывали опальные декабристы Пущин, Якушкин, Оболенский, Батеньков…

— Во-во! — заметил Стива. — Вот я и говорю — срань господня! До Брежнева мы уже докатились, скоро и до Пущиных всяких докатимся.

— А что? — возмутившись Стивиным тоном, внезапно вступился за товарища Олег. — Пущин — друг Пушкина!

— И х…и?

— А Пушкин — наша национальная гордость! Его творчество стало важнейшей вехой в истории нашей культуры!

Но Стиву, хотя был он крепкий паренек и далеко не из слабонервных, при подобных речах, вот типа о национальной гордости великороссов, подмывало блевануть даже еще сильнее, чем когда трепались о коммунистическом будущем. Он только демонстративно харкнул под сиденье и сказал:

— Культура? У нас — культура?! Ты е…ся, Олежек, не хуже того Кирюши. Культуры у нас нет. А история — ну х…и твоя история?

— История сокращает нам опыты быстротекущей жизни, — поддержал теперь Кирилл, быстро глотнув из фляжки, Олега. — Так говорил Пушкин.

— И х…и твой Пушкин?

— Пушкин — наше все. Так говорил Аполлон.

— А че не Зевс?

— Я тебе говорю! Так говорил Аполлон. Правда, однажды его — Аполлона! — выгнали из театра. Но это ничего. Потому что в другой раз из театра выгнали Фаину Раневскую. А ведь сам Уинстон Черчилль говорил, что Раневская — величайшая актриса двадцатого века. Но однажды один режиссер, имени которого история не сохранила, выгнал Раневскую из театра. Он закричал на нее: «Вон из театра!» А она не растерялась и в ответ крикнула этому режиссеру: «Вон из искусства!» Именно поэтому история не сохранила его имени. Так что мы не должны смущаться тем, что когда-то выгнали из театра и самого Аполлона, тем более что он наверняка был пьяный. Он тоже очень любил коньяк.

Назад Дальше