Но я содрогнулся при мысли о том, чтобы смотреть уже начавшие повторяться репортажи об убийстве Кеннеди по телевизору в хозяйской гостиной; мысли о сварливой собачке удерживали меня в «Цуфаль», где я мог поглядывать на экран маленького черно-белого кухонного телевизора.
— Это смерть американской культуры, — объяснял Ларри трем другим гомикам. — Не могу сказать, чтобы в Соединенных Штатах существовала такая уж культура книг, но Кеннеди давал нам хоть какую-то надежду обзавестись культурой писателей. Чего стоит Фрост со своим стихотворением на инаугурации. Неплохой выбор; у Кеннеди по крайней мере был вкус. И сколько теперь пройдет, прежде чем у нас появится еще один президент, обладающий хоть каким-то вкусом?
Ну да, понимаю — я представил вам Ларри с не самой приятной стороны. Но этим он и был удивителен: он говорил правду, не принимая во внимания «чувства» окружающих в эту минуту.
Слова Ларри могли бы вызвать у кого-то новый приступ скорби по убитому президенту — или, напротив, заставить слушателя ощутить себя жертвой кораблекрушения на чуждом берегу, омываемом волнами патриотизма. Ларри было все равно; если он считал что-то правдой, он говорил это вслух. Но прямота Ларри не отталкивала меня.
Однако где-то в середине речи Ларри в ресторан вошла Эсмеральда. Она говорила мне, что не может есть перед выступлением, так что я знал, что она еще не ела, — зато она выпила белого вина — не лучшая мысль, на пустой-то желудок. Сначала Эсмеральда села у барной стойки, заливаясь слезами; Карл быстро препроводил ее на кухню, где она уселась на табурет перед телевизором. Карл налил ей бокал белого вина, а потом сообщил мне, что она на кухне; я не заметил Эсмеральду у бара, потому что в этот момент открывал еще одну бутылку красного вина для компании Ларри.
— Твоя девушка пришла — отведи ее лучше домой, — сказал мне Карл. — Она на кухне.
Ларри неплохо владел немецким; он понял, что сказал мне Карл.
— Билл, это твоя дублерша сопрано? — спросил меня Ларри. — Посади ее к нам, мы ее развеселим! — предложил он. (Я в этом весьма сомневался; я был уверен, что разговор о смерти американской культуры не развеселит Эсмеральду.)
Так Ларри все-таки увидел Эсмеральду — когда мы с ней шли к дверям ресторана.
— Оставь гомиков на меня, — сказал Карл. — Я разделю с тобой чаевые. Отведи девушку домой, Билл.
— Меня, кажется, вырвет, если я буду и дальше смотреть телевизор, — сказала мне Эсмеральда. Она слегка покачивалась на табурете. Я знал, что ее, скорее всего, вырвет в любом случае — из-за белого вина. Нам предстояло пройти всю Рингштрассе до Швиндгассе — со стороны мы, вероятно, будем смотреться несуразно, но я надеялся, что прогулка пойдет ей на пользу.
— Необыкновенно хорошенькая леди Макбет, — услышал я слова Ларри, когда выводил Эсмеральду из ресторана. — Я все еще думаю насчет того курса, юный писатель! — крикнул мне Ларри, когда мы выходили.
— Кажется, меня все-таки вырвет, — как раз говорила мне Эсмеральда.
Было уже поздно, когда мы добрались до Швиндгассе. Эсмеральду вырвало, когда мы пересекали Карлсплац, но когда мы дошли до квартиры, она сказала, что чувствует себя получше. Хозяйка и ее сварливая собачка уже легли спать; свет в гостиной не горел, и телевизор был выключен — а может, все они, вместе с телевизором, были так же мертвы, как Джей-Эф-Кей.
— Только не Верди, — сказала Эсмеральда, увидев, что я с задумчивым видом стою у граммофона.
Я выбрал Джоан Сазерленд в ее «знаковой роли»; я знал, как Эсмеральда любит «Лючию ди Ламмермур» — эту пластинку я и поставил, негромко.
— Билли, сегодня у тебя счастливая ночь — и у меня тоже. У меня тоже никогда не было вагинального секса. И не важно, если я и забеременею. Если дублерша запорола свой выход, на этом все — можно ставить точку, — сказала Эсмеральда; она умылась и почистила зубы, но кажется, была еще немного пьяна.
— Не сходи с ума, — сказал я ей. — Важно, что ты можешь забеременеть. У тебя будет еще много шансов, Эсмеральда.
— Слушай, ты хочешь попробовать или нет? — спросила меня Эсмеральда. — Я хочу попробовать в вагину, Билли, — я прошу тебя, господи ты боже мой! Я хочу знать, каково это!
— А-а.
Конечно, я надел презерватив; я надел бы и два, если бы она попросила. (Она точно была еще немного пьяна — тут не было никаких сомнений.)
Так это и произошло. В ту ночь, когда умер наш президент, я впервые занялся вагинальным сексом — и мне правда, правда понравилось. Кажется, как раз во время сцены безумия Лючии у Эсмеральды случился очень громкий оргазм; честно говоря, я так и не понял, кто из них двоих взял ми-бемоль: Джоан Сазерленд или Эсмеральда. В этот раз мои уши не были защищены; я едва расслышал лай хозяйкиной собачки — так звенело у меня в ушах.
— Черт подери! — услышал я голос Эсмеральды. — Это было потрясающе!
Я сам был потрясен (и испытывал облегчение); мне не просто правда, правда понравилось — я был в восторге! Был ли этот вид секса не хуже (или лучше), чем анальный? Он был другим. В дипломатических целях я всегда говорю — когда меня спрашивают, — что анальный и вагинальный секс мне нравятся «одинаково». Все мои страхи относительно вагин оказались необоснованными.
Но, увы, я несколько затормозил с ответом на ее «Черт подери!» и «Это было потрясающе!» — я размышлял о том, как мне понравилось, но не произнес этого вслух.
— Билли? — спросила Эсмеральда. — А тебе как? Тебе понравилось?
Знаете, не только у писателей есть такая проблема, но для писателей это правда, правда больной вопрос; наш так называемый ход мысли, хоть он и беззвучен, совершенно невозможно остановить.
— Точно не бальная зала, — сказал я. И это после всего, что пришлось пережить в тот день бедной Эсмеральде.
— Не что? — спросила она.
— А, это просто так говорят у нас в Вермонте! — быстро выпалил я. — Просто бессмыслица какая-то, правда. Я даже не уверен, что именно означает это «не бальная зала».
— Но почему ты сказал что-то негативное? — спросила меня Эсмеральда. — «Точно не» что угодно звучит негативно, «точно не бальная зала» похоже на сильное разочарование, Билли.
— Нет, нет — я не разочарован. Я в восторге от твоей вагины! — вскричал я. Сварливая собачка снова гавкнула; Лючия начала повторяться — она вернулась к началу, где была еще доверчивой юной невестой, которую так легко было выбить из колеи.
— Я не «бальная зала» — как будто я всего лишь какой-нибудь спортзал или кухня или вроде того, — сказала Эсмеральда. Затем настала очередь слез — слез по Кеннеди, по ее единственному шансу стать основным сопрано, по ее неоцененной вагине — целого потока слез.
Невозможно взять назад слова «точно не бальная зала»; это просто-напросто не то, что следует произносить после первого вагинального секса. Конечно, я не мог взять назад и то, что заявил Эсмеральде об ее увлечении политикой — о ее недостаточном стремлении сделаться сопрано.
Мы провели вместе Рождество и начало следующего года, но между нами уже возникло недоверие. Однажды ночью я, видимо, что-то пробормотал во сне. Утром Эсмеральда спросила меня:
— Тот приятного вида немолодой мужчина, что был в «Цуфаль» — ну, в тот жуткий вечер, — что там он говорил о писательском курсе? Почему он назвал тебя юным писателем, Билли? Он тебя знает? Вы знакомы?
Э-э, ну — на этот вопрос не было простого ответа. А потом, однажды вечером после работы — это было в январе шестьдесят четвертого — я перешел на другую сторону Кернтнерштрассе и повернул на Доротеергассе к «Кафе Кафих». Я отлично знал, какие посетители собираются там по ночам — только мужчины, и только геи.
— Смотрите-ка, а вот и юный писатель, — скорее всего, сказал Ларри, или, может, просто спросил: «Ты ведь Билл, да?» (Кажется, как раз этим вечером он сказал мне, что решил прочесть тот писательский курс, о котором я просил, — но занятия тогда еще не начались.)
Тем вечером в «Кафе Кафих» — за несколько вечеров до того, как он подкатил ко мне, — Ларри, вероятно, спросил:
— А как же дублерша сопрано? Где эта милая, милая девушка? Не какая-нибудь посредственная леди Макбет, а, Билл?
— Нет, не посредственная, — должно быть, пробормотал я. Мы просто болтали; той ночью ничего не произошло.
Позднее той же ночью я лежал в постели с Эсмеральдой, и она спросила у меня нечто важное.
— Твое произношение — оно настолько австрийское — меня это просто убивает. У тебя не такой уж блестящий немецкий, но говоришь ты как настоящий австриец. Билли, откуда у тебя взялся такой немецкий? Поверить не могу, что не спросила раньше!
Мы только что закончили заниматься любовью. Ну да, на этот раз получилось не столь впечатляюще — хозяйская собачка не лаяла и в ушах у меня не звенело — но это был вагинальный секс, и мы оба получили удовольствие.
— Никакого больше анального секса, Билли, — мне он теперь не нужен, — сказала Эсмеральда.
Разумеется, я знал, что мне-то анальный секс нужен. И понимал, что мне не просто понравилась вагина Эсмеральды; я уже успел привыкнуть к мысли о том, что теперь мне будут нужны и вагины тоже. Конечно, меня покорила не одна конкретная вагина Эсмеральды. Не ее вина, что у нее не было члена.
Мне кажется, во всем был виноват вопрос «Откуда у тебя взялся такой немецкий?». Он заставил меня задуматься о том, откуда «берутся» наши желания; а это темная и извилистая дорожка. Этой ночью я понял, что расстанусь с Эсмеральдой.
Глава 6. Фотографии Элейн, которые я сохранил
В свой предпоследний год учебы в академии Фейворит-Ривер я был на третьем курсе немецкого. Той зимой, после смерти доктора Грау, часть его учеников досталась фройляйн Бауэр — и Киттредж в том числе. Группа была слабая; герр доктор Грау объяснял материал не очень-то вразумительно. Чтобы окончить академию, требовалось изучать иностранный язык три года; в свой выпускной год Киттредж был на третьем курсе немецкого, а это значило, что в прошлом году он завалил экзамен — либо начал изучать другой иностранный язык, а потом по неизвестной причине переключился на немецкий.
— Разве твоя мама не француженка? — спросил я его. (Я предполагал, что дома у него говорят на французском.)
— Мне осточертело выполнять все, чего пожелает моя так называемая мать, — сказал Киттредж. — Разве с тобой, Нимфа, этого еще не произошло?
Киттредж при всем своем высокомерии действительно обладал острым умом, и меня удивляло, почему у него не ладится с немецким; с куда меньшим удивлением я обнаружил, что он ленив. Он был из тех учеников, которым все дается легко, но мало что делал, чтобы показать, что достоин такой одаренности. Иностранные языки требуют воли к запоминанию и терпеливого повторения; раз Киттредж выучил свои реплики для пьесы, значит, способности у него были — на сцене он всегда держался уверенно. Но ему недоставало самодисциплины, которая требуется для изучения любого языка — а в особенности немецкого. Артикли — «эти сраные der, die, das, den, dem», как сердито ворчал Киттредж, — выводили его из терпения.
Киттредж должен был окончить академию в прошлом году, но я по глупости согласился помогать ему с домашними заданиями (в результате Киттредж просто переписывал мои переводы — и на выпускном экзамене, который ему пришлось сдавать самостоятельно, сел в лужу). Я-то уж точно не хотел, чтобы Киттредж завалил немецкий; я понимал, что в этом случае его оставят еще на один год, когда я тоже окажусь в выпускном классе. Но отказать ему, когда он просил о помощи, было трудно.
— Ему трудно отказать, и точка, — скажет потом Элейн. Я и теперь виню себя в том, что не догадался о происходившем между ними.
В зимнем семестре начались прослушивания для очередной пьесы — «весеннего Шекспира», как называл его Ричард Эбботт, чтобы отличать от того Шекспира, которого он ставил в осеннем семестре. В академии Фейворит-Ривер Ричард иногда заставлял нас играть Шекспира и в зимнем семестре тоже.
Как ни обидно это признавать, но, похоже, именно участие Киттреджа в постановках Клуба драмы вызвало скачок популярности наших школьных пьес — несмотря на Шекспира. Когда Ричард зачитал на утреннем собрании список ролей для «Двенадцатой ночи», его объявление вызвало неожиданный интерес; затем этот список вывесили в столовой академии, и ученики в буквальном смысле выстраивались в очередь, чтобы посмотреть на свободных персонажей.
Орсино, герцогом Иллирийским, был наш преподаватель и режиссер Ричард Эбботт. Герцог, не нуждаясь в подсказках моей матери, начинает «Двенадцатую ночь» всем знакомыми пафосными словами: «Любовь питают музыкой; играйте»[5].
Сначала Орсино объявляет о своей любви к графине Оливии, которую играла моя занудная тетя Мюриэл. Оливия отвергает герцога, и тот (не теряя времени) тут же влюбляется в Виолу, и об этом тоже спешит заявить — «вероятно, он больше влюблен в любовь, чем в какую-либо из дам», как выразился Ричард Эбботт.
Мне всегда казалось, что Мюриэл согласилась сыграть эту роль со спокойной душой только потому, что Оливия отвергает Орсино. Ричард все-таки был все еще слишком ведущим актером для Мюриэл; ей так и не удавалось полностью расслабиться в присутствии своего красавца-зятя.
Элейн выбрали на роль Виолы, которая потом переодевается в Цезарио. Как сразу отметила Элейн, Ричард уже просчитал, что Виоле предстоит изображать мужчину: «Виола должна быть плоскогрудой, поскольку большую часть пьесы она переодета мужчиной», — сказала мне Элейн.
Мне было немного не по себе от того, что Орсино и Виола в итоге влюбляются друг в друга — учитывая, что Ричард был заметно старше Элейн, — но, похоже, саму Элейн это не волновало. «Вроде бы в те времена девушки раньше выходили замуж», — вот и все, что она сказала по этому поводу. (Не будь я таким тупицей, я сообразил бы, что у Элейн уже имеется любовник старше нее!)
Я был Себастьяном — близнецом Элейн.
— Отличный вариант для вас обоих, — снисходительно сказал нам Киттредж. — Всем видно, что вы уже как брат с сестрой.
(Тогда я не придал этому значения; видимо, Элейн проговорилась Киттреджу, что мы не привлекаем друг друга в этом смысле.)
Признаюсь, моя голова была занята немного другим; Мюриэл в роли Оливии сперва теряет голову от Элейн (переодетой в Цезарио), а потом влюбляется Себастьяна, в меня — что ж, из этого вышла хорошая проверка той самой намеренной приостановки неверия. Я, со своей стороны, понял, что не могу представить себе, как можно влюбиться в Мюриэл, — и потому не отрывал взгляда от ее оперной груди. Этот Себастьян ни разу не взглянул этой Оливии в глаза — даже восклицая: «И если сплю, пусть вечно длится сон!».
И вот Оливия, чья властность отлично подходила Мюриэл, требует в ответ: «Доверься мне во всем!».
Себастьян, то есть я, уставившись прямо на грудь Мюриэл, будто специально находящуюся прямо на уровне моих глаз, отвечает ей, сраженный любовью: «Да, я готов».
— Билл, ты лучше не забывай, — сказал мне дедушка Гарри, — «Двенадцатая ночь» — это, ясен хрен, комедия.
Когда я стал чуточку повыше и постарше, Мюриэл начала возражать против того, чтобы я пялился на ее грудь. Но следующая пьеса уже не была комедией, и я только сейчас понимаю, что когда мы играли Оливию и Себастьяна в «Двенадцатой ночи», Мюриэл, вероятно, попросту не видела, что я смотрю на ее грудь, из-за этой самой груди. (Учитывая мой рост в то время, бюст Мюриэл как раз загораживал ей обзор.)
Муж тети Мюриэл, мой милый дядя Боб, отлично понимал всю комичность «Двенадцатой ночи». Любовь Боба к выпивке была тяжким бременем для тети Мюриэл, а Ричард, словно в насмешку, выбрал дядю Боба на роль сэра Тоби Белча, родственника Оливии и — в самых ярких своих эпизодах — пьянчугу и хулигана. Но большинство учеников академии обожали Боба так же, как и я сам, — в конце концов, он заведовал приемом учеников и всегда был чересчур сговорчивым. Боб не придавал особого значения тому, что симпатичен ученикам. («Ну, конечно, я им нравлюсь, Билли. Это же я их встретил на собеседовании и зачислил в академию!»)