В одном лице (ЛП) - Джон Ирвинг 21 стр.


Боб также преподавал сквош и теннис — отсюда вечные мячики для сквоша. Корты для сквоша располагались в сыром подвале под спортзалом. Когда на том или другом корте попахивало пивом, мальчишки говорили, что на нем, видать, играл тренер Боб — вместе с потом исторгая из себя следы вчерашних возлияний.

тетя Мюриэл и бабушка Виктория в один голос жаловались дедушке Гарри, что роль сэра Тоби «поощряет» пьянство Боба. Они обвиняли Ричарда в «несерьезном отношении» к страданиям несчастной тети Мюриэл, которые причиняли ей загулы Боба. Но, хотя обе они жаловались на Ричарда дедушке Гарри, ни одна из них не высказала ни слова недовольства самому Ричарду.

В конце концов, Ричард появился «буквально в последний момент» (выражаясь шаблонным языком бабушки Виктории), чтобы успеть спасти мою травмированную мать; они говорили об ее «спасении» так, как будто никто другой с этой задачей не справился бы. Бабушка Виктория и тетя Мюриэл больше не были обязаны заботиться о маме, поскольку объявился Ричард и пересадил ее к себе на шею.

По крайней мере, именно такое впечатление сложилось у меня при наблюдении за ними — Ричард был непогрешим, но если, по мнению моих тети и бабушки, он все же совершал что-то дурное, они многословно жаловались дедушке Гарри, как будто он мог повлиять на Ричарда. Мы с кузиной Джерри слышали все, поскольку, когда Ричарда и мамы не было поблизости, моя ворчливая бабушка и любопытная тетя неустанно обсуждали их. У меня сложилось ощущение, что они будут называть эту пару «молодоженами», пусть и в шутку, даже после двадцати лет брака! С возрастом я понял, что все они — не только тетя и бабушка, но и дедушка Гарри, и Ричард — обращались с моей матерью как с капризным младенцем. (Они ходили вокруг нее на цыпочках, словно она была ребенком, способным по неосторожности причинить себе вред.)

Дедушка Гарри никогда не критиковал Ричарда Эбботта; может, Гарри и был согласен с тем, что Ричард спас маму, но, мне кажется, дедушка был достаточно умен, чтобы понимать, что в первую очередь Ричард спас ее от бабушки Виктории и тети Мюриэл — а не от гипотетического мужчины, который мог бы объявиться и вскружить голову моей легко соблазнимой матери.

Однако если вернуться к той несчастливой постановке «Двенадцатой ночи», даже дедушка Гарри испытывал сомнения насчет подбора актеров. Ричард дал ему роль Марии, камеристки Оливии. Мы с дедушкой считали, что Мария должна быть моложе, но главной трудностью в этой роли для Гарри было то, что Мария по сюжету выходит замуж за сэра Тоби Белча.

— Поверить не могу, что мне придется обручиться с собственным зятем, который вдобавок настолько младше меня, — грустно сказал однажды воскресным вечером дедушка Гарри, когда я ужинал у них с бабушкой.

— Ты лучше не забывай, что «Двенадцатая ночь», ясен хрен, комедия, — напомнил я ему.

— Да, пожалуй, хорошо, что это только на сцене, — сказал Гарри.

— Ты со своим «только на сцене», — рявкнула бабушка Виктория. — Мне иногда кажется, Гарольд, что ты малость не в своем уме.

— Терпимее, Вики, терпимее, — нараспев произнес дедушка Гарри, подмигнув мне.

Может, поэтому я и решился рассказать ему то, что уже рассказал миссис Хедли, — о моей слабеющей влюбленности в Ричарда, о моем растущем влечении к Киттреджу и даже о мастурбации на такую неправдоподобную фантазию, как Марта Хедли в тренировочном лифчике — но (нет, все еще нет) не о моей тайной любви к мисс Фрост.

— Билл, ты очень славный мальчик, — я хочу сказать, что ты испытываешь чувства к другим людям и изо всех сил стараешься не задеть их чувства. Это похвально, очень похвально, — сказал мне дедушка Гарри. — Но будь осторожен и не давай задеть собственные чувства. Влечение к одним людям безопаснее, чем к другим.

— Ты хочешь сказать, чем к мальчикам? — спросил я.

— Чем к некоторым мальчикам. Да. Чтобы без опаски открыть свое сердце, тебе нужен особенный мальчик. Кое-кто может причинить тебе боль, — сказал дедушка Гарри.

— Киттредж, например, — предположил я.

— Да, я так полагаю. Да, — сказал Гарри. Он вздохнул. — Может, не здесь, Билл, не в этой школе и не сейчас. Может, этому влечению к другим мальчикам или мужчинам придется подождать своего часа.

— Но когда и где наступит этот час? — спросил я его.

— Э-э, ну… — начал дедушка Гарри и умолк. — Кажется, мисс Фрост очень удачно подбирает тебе книги, — снова заговорил он. — Готов поспорить, она может тебе посоветовать, что почитать — я имею в виду, о влечении к другим мальчикам и мужчинам и о том, где и когда можно давать ему волю. Сразу хочу сказать, я этих книг не читал, но наверняка такие истории есть; я уверен, что такие книги существуют, и, может быть, мисс Фрост о них знает.

Я едва не выпалил, что мисс Фрост тоже относится к моим странным влюбленностям, но что-то меня удержало; быть может, то, что эта влюбленность была самой сильной из всех.

— Но как мне обратиться за этим к мисс Фрост? — сказал я. — Я не знаю, с чего начать — ну то есть перед тем, как спрашивать, есть ли книги на эту тему или нет.

— Я уверен, что ты можешь рассказать мисс Фрост все, что сказал мне, — ответил дедушка Гарри. — Есть у меня ощущение, что она отнесется к твоему рассказу сочувственно.

Он обнял меня и поцеловал в лоб — на его лице читались и любовь, и беспокойство за меня. Внезапно я увидел его таким, каким часто видел на сцене — где он почти всегда был женщиной. Слово сочувственно вызвало у меня в памяти давнее воспоминание; может, я все это выдумал, но если бы пришлось биться об заклад, я сказал бы, что это все-таки воспоминание.

Не могу сказать, сколько лет мне было — самое большее десять или одиннадцать. Это было задолго до появления Ричарда Эбботта; я еще носил фамилию Дин, а моя мать была одинока. Но Мэри Маршалл Дин уже давно работала суфлером «Актеров Ферст-Систер», и, несмотря на мой невинный возраст, я давно уже был своим за кулисами. Мне позволялось ходить повсюду — при условии, что я не мешал актерам и не шумел. («Ты тут находишься не чтобы говорить, Билли, — сказала мне как-то мама, — а чтобы слушать и смотреть».)

Кажется, кто-то из английских поэтов — может, Оден? — сказал, что прежде чем что-то написать, нужно что-то заметить. (Признаюсь, сам я это услышал от Лоуренса Аптона; я просто предполагаю, что это слова Одена, потому что Ларри был большим его поклонником.)

На самом деле не важно, кто это сказал, — настолько очевидно, что это правда. Прежде чем что-то написать, нужно что-то заметить. Та часть моего детства, которую я провел за кулисами нашего маленького любительского театра, стала периодом замечания в моей писательской карьере. И одной из замеченных вещей, если не первой из них, было то, что не все считали дедушкино исполнение женских ролей в постановках «Актеров Ферст-Систер» забавным или достойным восхищения.

Мне нравилось сидеть за кулисами, просто слушая и наблюдая. Мне нравились перемены — например, когда актеры начинали читать свои роли наизусть и моей матери приходилось приниматься за работу. Потом наступал волшебный момент, когда даже актеры-любители полностью входили в роль; сколько бы репетиций я ни посещал, я помню эту мимолетную иллюзию, когда пьеса внезапно становилась реальностью. И однако на репетиции в костюмах я всегда видел или слышал что-то совершенно новое. И потом, в вечер премьеры, меня ждало новое переживание — когда я впервые смотрел представление вместе с публикой.

Помню, что даже ребенком я всегда нервничал перед премьерой не меньше, чем актеры. С моего укромного места за кулисами у меня был довольно неплохой (хотя и частичный) обзор сцены. Но еще лучше я видел зрителей — пусть только на двух-трех первых рядах. (В зависимости от того, где садилась мама, я смотрел на эти первые ряды либо слева, либо справа.)

Я видел лица зрителей вполоборота, но люди в зале смотрели на сцену, а не на меня. По правде сказать, это было вроде подглядывания — я чувствовал себя так, словно шпионю за зрителями или, точнее, за этим маленьким участком зала. В зале было темно, но на первые ряды падал свет со сцены; конечно, по ходу пьесы освещение менялось, но я почти всегда мог разглядеть лица зрителей и разобрать их выражения.

Мне казалось, что я «подглядываю» за театралами Ферст-Систер из-за того, что когда ты сидишь в зале и твое внимание захвачено пьесой, ты не подозреваешь о том, что кто-то может наблюдать за тобой. Но я-то наблюдал за ними; по выражениям их лиц я видел все, что они думали и чувствовали. К премьере я уже знал всю пьесу наизусть; в конце концов, я бывал почти на всех репетициях. К тому моменту меня гораздо больше интересовала реакция зрителей, чем происходящее на сцене.

На каждой премьере — не важно, какую из женских ролей играл дедушка Гарри, — я не уставал наблюдать за реакцией зрителей на Гарри Маршалла в образе женщины.

К примеру, милейший мистер Поджо, наш бакалейщик. Он был так же лыс, как дедушка Гарри, но вдобавок, к несчастью, близорук — он неизменно сидел в первом ряду, и даже оттуда ему приходилось щуриться. В тот момент, когда дедушка выходил на сцену, мистер Поджо начинал сотрясаться от сдерживаемого смеха; по щекам у него катились слёзы, и мне приходилось отворачиваться от его широкой щербатой улыбки, иначе я и сам расхохотался бы.

В отличие от него, миссис Поджо не приходила в восторг от женских воплощений дедушки Гарри; при его появлении она хмурилась и закусывала нижнюю губу. По-видимому, она не одобряла и того, как восхищался дедушкой Гарри ее муж.

А еще был мистер Риптон — Ральф Риптон, распиловщик. Он работал на главной пиле на лесопилке дедушки Гарри; эта работа требовала большого мастерства (и была очень опасной). У Ральфа Риптона на левой руке недоставало большого пальца и половины указательного. О том, как это произошло, я слышал множество раз; и дедушка Гарри, и его партнер Нильс Боркман обожали рассказывать эту кровавую историю.

Я всегда думал, что дедушка Гарри и мистер Риптон — друзья; они точно были ближе, чем просто товарищи по работе. Однако в женском облике дедушка не нравился Ральфу; всякий раз, когда мистер Риптон видел дедушку Гарри на сцене, на его лице появлялась недовольная, осуждающая гримаса. Жена мистера Риптона сидела рядом со своим мужем и смотрела на сцену без всякого выражения — как будто при виде Гарри Маршалла в женской одежде у нее что-то перегорело в мозгу.

Ральф Риптон с привычной сноровкой набивал свою трубку, не отрывая сурового взгляда от сцены. Сначала я думал, что мистер Риптон набивает трубку, чтобы покурить в антракте, — он всегда пользовался культяпкой отрезанного указательного пальца, чтобы плотно утрамбовать табак в чашке трубки. Но потом я заметил, что чета Риптонов никогда не возвращается с антракта. Они приходили в театр с благочестивой целью переполниться отвращением к увиденному и уйти, не дожидаясь окончания.

Дедушка Гарри сказал мне, что Ральфу Риптону приходится сидеть в первом ряду, чтобы хоть что-нибудь услышать; главная пила на лесопилке издавала такой высокий вой, что практически оглушила его. Но я видел, что с распиловщиком еще что-то не в порядке, помимо глухоты.

Были и другие лица в зале — в первых рядах сидело много постоянных зрителей, — и хотя я не знал ни их имен, ни профессий, мне не составляло труда (даже ребенком) разглядеть их упорную неприязнь к дедушке Гарри в виде женщины. Справедливости ради надо сказать, что когда дедушка Гарри целовался на сцене — я имею в виду, с мужчиной, — большинство зрителей смеялись, хлопали и издавали одобрительные возгласы. Но у меня уже был наметан глаз на недовольные лица — а они были всегда. Я видел, как люди морщатся или сердито отворачиваются; я видел, как их глаза сужаются от отвращения.

Гарри Маршалл играл всевозможных женщин — он был безумной дамой, кусающей собственные руки, он был рыдающей невестой, брошенной у алтаря, он был серийной убийцей (парикмахершей), которая подсыпала яд своим дружкам, он был хромой женщиной-полицейским. Дедушка обожал театр, а я обожал смотреть на его игру, но, похоже, в Ферст-Систер, штат Вермонт, были и люди с весьма ограниченным воображением; они знали Гарри Маршалла как владельца лесопилки — они не могли принять его как женщину.

И в самом деле, я видел больше, чем явное недовольство и осуждение на лицах горожан — я видел больше чем насмешку, больше чем неодобрение. На некоторых лицах я видел ненависть.

Одного из таких зрителей я не знал по имени, пока не увидел его на своем первом утреннем собрании в академии Фейворит-Ривер. Это был доктор Харлоу, наш школьный врач — тот самый, который в разговорах с мальчишками держался столь сердечно и запанибрата. На лице доктора Харлоу читалась убежденность, что любовь Гарри Маршалла к женским ролям — недомогание; на его лице была непререкаемая вера в то, что страсть дедушки Гарри к переодеваниям излечима. Я начал бояться и ненавидеть доктора Харлоу еще до того, как узнал, кто он такой.

И даже тогда, ребенком, сидя за сценой, я думал: «Да бросьте! Вы что, не понимаете? Это же понарошку!». Но эти зрители со злыми глазами не собирались попадаться на эту удочку. Их лица говорили: «Это не бывает понарошку; нас так просто не надуешь».

Ребенком меня пугало то, что я видел из своего тайного укрытия за кулисами. Я так и не забыл выражений на их лицах. Мне было семнадцать, и я только что рассказал деду про свои влюбленности в мужчин и мальчиков и про странные фантазии о Марте Хедли в тренировочном лифчике, но я все еще боялся того, что увидел когда-то на лицах зрителей в театре «Актеров Ферст-Систер».

Я рассказал дедушке Гарри, как наблюдал за некоторыми горожанами, пока они наблюдали за ним.

— Им было все равно, что это все понарошку, — сказал я ему. — Они просто знали, что им это не нравится. Они ненавидели тебя — Ральф Риптон с женой, и даже миссис Поджо, не говоря уже о докторе Харлоу. Они ненавидели тебя, когда ты притворялся женщиной.

— Знаешь, что я тебе скажу, Билл? — сказал дедушка Гарри. — Я думаю, что притворяться можно кем захочешь.

К тому времени у меня в глазах стояли слезы, потому что я боялся за себя — почти так же, как ребенком, сидя за кулисами, боялся за дедушку Гарри.

— Я украл лифчик Элейн Хедли, потому что мне хотелось его примерить! — вырвалось у меня.

— Э-э, ну, Билл, и на старуху бывает проруха. Я бы на твоем месте не особенно переживал по этому поводу, — сказал дедушка Гарри.

Удивительно, какое облегчение я испытал, увидев, что ничем не могу его шокировать. Гарри Маршалл волновался только лишь о моей безопасности, как когда-то я сам волновался за него.

— А Ричард тебе рассказывал? — неожиданно спросил меня дедушка Гарри. — Какие-то придурки запретили «Двенадцатую ночь» — я имею в виду, раньше какие-то недоумки просто запрещали показывать «Двенадцатую ночь» — и такое случалось не однажды!

— Почему? — спросил я. — Глупость какая-то. Это же комедия, романтическая комедия! Из-за чего ее было запрещать? — воскликнул я.

— Э-э, ну — у меня есть предположение, — сказал дедушка Гарри. — Сестра-близнец Себастьяна, Виола — она очень похожа на своего брата, в этом и завязка, так ведь? Поэтому Себастьяна принимают за Виолу — когда она переодевается мужчиной и начинает разгуливать повсюду под именем Цезарио. Разве не понимаешь, Билл? Виола — трансвестит! Это и навлекло на Шекспира неприятности! Судя по тому, что ты мне рассказал, ты и сам должен был заметить, что у невежд и обывателей отключается чувство юмора, когда дело касается переодеваний.

— Да, я заметил, — сказал я.

Но мучило меня в итоге то, чего я не заметил. За все те годы, что я смотрел из-за кулис на зрителей в зале, я ни разу не взглянул на суфлера. Я ни разу не заметил выражения лица моей матери, когда ее отец выходил на сцену в образе женщины.

Тем зимним воскресным вечером, пока я шел обратно в Бэнкрофт после разговора с дедушкой Гарри, я поклялся, что прослежу за мамой, когда Гарри в следующий раз будет играть Марию в «Двенадцатой ночи».

Я знал, что в пьесе есть моменты, когда Мария находится на сцене, а Себастьян за кулисами, — и тогда я смогу проследить за мамой и увидеть выражение ее лица. Я боялся того, что могу увидеть на ее хорошеньком личике; я сомневался, что она будет улыбаться.

Назад Дальше