Немцы в городе - Алексей Оутерицкий 35 стр.


– Так ведь, Иван Болисыч… ежели делать все на совесть, кто ж нас потом позовет, коли оно сто лет стоять будет… – виновато бормотал Джеминг, и я понимал, что ползучая контрреволюция распространилась повсеместно, запустив свои цепкие щупальца уже в самое народное нутро, смущая незрелые, поддающиеся вредной пропаганде умы, и начала, конечно, с подверженных влиянию золотого тельца малодушных иностранцев.

– Ладно, какой с вас, неразумных, спрос, – вздыхал я и отпускал китайца в хлев, где обленившиеся басурманы круглыми сутками напролет спали возле представителя аполитичной живности в виде старой молокодобывающей коровы, обкладывая ее своими телами для всеобщего в своей взаимовыгодности теплового обмена.

Агриппина же Матвевна, узнав, что китайцы высасывают корову досуха и по этой причине она отказалась боле поставлять к хозяйскому столу целебное железом молоко, хотела было разразить скандал, но я ее, как сумел, успокоил. Не шуми Агриппина Матвевна, сказал я. Китаец, он ведь, понимаешь, категорически беспомощен и самостоятельно в природе нипочем не сможет себя прокормить, а потому без надлежащего ухода попросту погибнет, как та твоя корова или вовсе даже какая коза. А с другой стороны, ему рацион нужен, потому как есть такой приказ, чтоб был китаец на полном государственном обеспечении. Это есть наша братская пролетарская помощь развивающимся несмышленым народам. Вот такой вот, Агриппина Матвевна, всеобъемлющий общемировой конструктивизм…

– Чижелая я, Иван Борисович… – как-то поутру сообщила, опустив глаза, Агриппина, и я понял, что преступно долго застоялся на одном месте.

В дальнейшее утреннее время я собирался, подгоняя китайцев, которые разленились настолько, что забыли о своей пролетарской обязанности ходить по степи во имя революционной справедливости, а потом обратился вниманием к всхлипывающей Агриппине Матвевне.

– Ты это брось, буржуазную-то сырость мне тут разводить… – отведя глаза, сказал я, думая, как оправдать перед товарищами свое преступное отсутствие в степи и как бы это не было воспринято ими как отказ от справедливой борьбы в виде недопустимого саботажа нашего общего дела. Эдак можно было как дважды два угодить под справедливый ревтрибунал трудового народа. – На-ка вот лучше, посмотри, что я тебе оставляю, чтобы сына-то с необходимой скрупулезностью на благо трудящего элемента воспитать.

– Сына? – подивилась Агриппина Матвевна, и от этого удивления у нее даже временно пересохли слезы. – Откуда ты, Иван Борисович, знаешь, что народится у нас сынок?

– Так нешто тут много зоркости требуется, чтобы такую пустяковину-то распознать… – раздумчиво ответствовал я, посредством ножниц вспарывая когда-то зашитый личный мешок, – коли в данный исторический момент делу нашему справедливому, пролетарскому, как раз умелые добровольцы требуются.

– Обновка-то какая дивная! – воскликнула Агриппина Матвевна и даже всплеснула руками, рассматривая невиданную в этих краях заморскую ткань.

– «Brioni», – после паузы молвил я, насилу припомнив устаревшее в пролетарской степи буржуазного происхождения слово. – На первое время хватит, чтобы Хведора-то прокормить.

– Хведора? – переспросила Агриппина Матвевна.

– Не Эдуардом же мы его назовем, – убежденно ответствовал я. – Нешто мы какого трутня, злостно подверженного тлетворному влиянию запада, вырастить хотим. Или, того хуже, нарастет он у нас с таким именем сутенером, чтобы преступно эксплуатировать природные достоинства женского народонаселения… А то еще, как стриптизер какой, задумает округ шеста с голым задом вертаться, или вообще в голубые меньшинства малодушно подастся, извлекать с помощью своего личного зада нетрудовые прибыли… Нет, имя – оно всему голова. Оно, как оберег, от всяческих вольных необдуманностей надлежаще защитит. Потому Хведор для сынка-то в самый раз будет… А ежели все же народится человек полу женского, назови его Матреной, такой вот тебе мой крепкий наказ. Увесисто такое имя звучит, и сразу всем понятно станет, что это тебе не Хелен какая развратная, а, следовательно, не для баловства полового такая бабья единица рождена, а для самого, что ни на есть, справедливого и радостного будущего… Вот тебе еще часы за многие заграничные тышши, мне в степи такие ни к чему… Одно баловство такие часы правильного классового настроя человеку иметь. А степь, она баловства не приемлет, она соответствующего отношения к себе требует, потому и пользуюсь я часами революционного образца, китайскими мастерами произведенными. Они хоть и ломаются каждодневно, так ведь и сами китайцы рядом, они, как производители, враз такие часы в виде безвозмездной гарантийной помощи наладят… Были у меня ишо крокодильи штиблеты, да только сточились те штиблеты о цементный пол военкомата, такой вот, Агриппина Матвевна, вышел оксюморон…

И объяв ее крепкими объятиями, распрощался я с Агриппиной Матвевной без обмана, честно пообещав, что вернусь к ней при первой же возможности, как только отконвоирую прикомандированный ко мне народец куда след…

И опять потянулись значительные пройденными верстами дни, единственным развлечением которых были вечерние беседы с Джемингом… Сяду я на свой стульчик, засмотрюсь внимательно на обнадеживающий теплом и светом костер, да призову к себе этого басурмана, глядя как его обожравшиеся комбикормом соплеменники укладываются на ночлег.

– А что, Джеминг… – говаривал я, ловко управляясь с газетной самокруткой и удивляясь, как всякие буржуи и прочие бездельники могут употреблять никудышные иностранные сигареты, в которых и крепости-то подходящей не сыщешь, – можешь ты, к примеру, сказать, зачем вы, китайцы, на белом свете понадобились? Вот взять, к примеру, нас, русичей… Ясное ведь дело, что мы народ основательный. И ростом вышли, и стремлением к светлому будущему… А вот вы, китайцы… зачем вы занадобились планете-матушке, что вы можете предложить ей в виде ответного, от справедливого сердца, подношения?

– Не знаю… – вздыхал пристроившийся в моих ногах китаец и сокрушенно разводил руками. – Опять вы меня, господин фельдфебель, ставите своими законными вопросами в тупик.

– Господа в Москве живут, – добродушно, без ненужной в настоящем деле поспешности, поправлял я басурмана, – они там различными фуа-гра животы себе набивают, в ночных клубах ногами дрыгают да прочими жизненными излишествами промышляют, не говоря уже и о вовсе беспорядочных половых сношениях, которые не для пользы революционному делу в виде нарождения детей производят, а просто так, чтобы натешить себя телесно… Однако не об том сейчас речь… Ты, Джеминг, не виляй, отвечай, как полагается, по-нашенски, прямо и твердо, по принципу, можно сказать, нерушимой пролетарской сущности.

– Не знаю, Ван Лисович, – опять вздыхал китаец.

– То-то и оно, Джеминг… – говорил я, щедро отпуская окружающей природе клубы крепкого дыма, – то-то и оно… Вот и выходит, что бесполезный вы по своим природным функциям народ. Ты мне еще вот что скажи… А ну как не станет всего вашего Китая, сгинет он враз в истории всеобщего человечества вместе с населяющим его народцем… и что тогда всей общей планете сделается? – И сам отвечал, поскольку Джеминг с недалекой обескураженностью разводил руками: – А ничего планете не сделается. Не заметит она, планета, вашего отсутствия, будет и дальше стремиться продвинуться по своему пути в далекую даль в безжизненном безвоздушном космосе, с одной только ей известной целью… Вот и выходит, Джеминг, что не народ вы, а одно сплошное недоразумение, прямо-таки какой-то оксюморон, иначе и не скажешь.

– Сюморон… – поддакивал китаец. – Неизвестно, зачем небо коптим…

– То-то и оно, – солидно подтверждал я и в доказательство неопровержимых в своей беспощадной справедливости тезисов подкручивал длинные фельдфебельские усы, тщательно оберегаемые во время каждодневного бритья острым штыком.

Затем я отпускал Джеминга спать с целью восстановления надлежащих для похода сил, отпивал из фляги экономный глоток спирта, который выдавался мне комбинатами как добросовестному работнику в виде пролетарской премии и прочего дополнительного пайка, и еще некоторое время сидел, глядя в звездное небо и мечтая о чем-то несбыточном, суть чего не смог бы определить и сам…

И опять тянулись полные тяжелой трудовой работы дни… Конвоировать китайцев становилось все труднее по причине стремительно увеличивающегося веса последних. Они ковыляли подобно разжиревшим без присмотра охотничьей дроби бесхозным лесным гусакам, чем замедляли мою решительную революционную поступь в виде тщательного трудового порыва с целью усердного выполнения задания.

Отчасти виноват в таком обстоятельстве был я сам – и именно этим своим неизбывным усердием. Слишком хорошо изучил я вопрос положительного влияния комбикорма на организмы отстающих народов, слишком настойчиво требовал я на отпускных комбикормовых пунктах самых выгодных сбалансированных кормов, и даже научно просвещал на стоянках внимательно слушающего Джеминга.

– А вот внимай, басурман… – говаривал я, накормив подопечных питательным ужином и приступая к сворачиванию полезной для революционного мозга самокрутки в виде козьей ноги. – Знаешь ли ты, что полноценное кормление возможно лишь при сбалансированности рационов, которые должны удовлетворять потребности животных в питательных, минеральных и биологически активных веществах, а отпускаемых природой продуктов, которые содержали бы все необходимые для организма животных питательные вещества, да еще в нужном пролетарскому делу соотношении, практически нет. Поэтому кормление такими продуктами неэффективно из-за излишнего расхода кормов. Например, большинство зерновых культур имеет высокое содержание крахмала, но сравнительно мало белка. Чтобы получить необходимое количество белка, требуется скормить больше зерна, что не только ведет к его перерасходу, но может нарушить обмен веществ откармливаемого, сказаться на его продуктивности… Чего молчишь-то? Знаешь, спрашиваю?

– Не знаю, да, – виновато признавался басурман.

– А хочешь ли ты, чтобы несбалансированное питание нарушило обмен твоих китайских веществ и сказалось на продуктивности?

– Нет, Иван Лисыч! – горячо, как вросший в самую революционную сущность сподвижник, познавший ее изнутри добровольный активист, отвечал Джеминг. – Хочу хорошей продуктивности!

– То-то и оно, что хочешь… А знаешь ли ты, что комбикорм – это сложная однородная смесь кормовых средств в виде зерна, отрубей, корма животного происхождения, минеральных добавок и прочего, прочно сбалансированного промеж собой? – пытал я его дальше. – Тоже не знаешь? Вот то-то и оно, что не знаешь… Потому и достаю я вам самые продуктивные продукты, самые, можно сказать, сбалансированные витаминами и прочими полезностями, чтоб, значит, у вас надлежащий прирост происходил… А чем вы мне отвечаете на такую заботу?

– Чем? – вопрошал Джеминг.

– Контрреволюцией, вот чем! – громыхал я голосом, отбрасывая за ненадобностью напрочь скуренную козью ногу и грозя китайцу желтым никотиновым пальцем. – Контрреволюцией в виде замедления всеобщей пролетарской поступи по степи в соответствии с предписанием двигаться на комбинат общественного китайского питания номер тридцать два! – И тряс перед носом бледнеющего Джеминга важной бумагой в виде газетного листа с картой и печатью, скрепленной подписью товарища дальневосточного комиссара. – А ну как я тебя сейчас в расход во имя нашего общего дела! – входил я в раж и, бешено вращая глазами, передергивал затвор трехлинейки, в которой отсутствовал боезапас по причине очередного употребления его по фургону степного ломбарда в очередной раз встреченного в степи товарища Липмана, который в очередной раз выманил у меня продукты табачно-колбасного довольствия, а взамен всучил очередную неработающую зажигалку китайского производства…

Так развлекался я вечерами перед отбоем, по причине отсутствия в степи буржуазного телевизора, но как-то раз мы с Джемингом случайно заговорили про природные реки, и вследствие этого разговора я лишился правильного восприятия действительности и стал походить на не ведающего твердого революционного курса мягкотелого либерала, место которым на самых задворках общего мирового движения трудящих пролетарских элементов.

– А что, Джеминг, реки-то у вас хоть толковые есть? – спросил тогда я. – И чтоб не простые, а великие, такие, как наш революционный Амур, который вам никогда с вашими завоевательскими целями не перейти, потому что этого не позволит твердо настроенный российский пролетариат.

– Да откуда у нас, китайцев, взяться таким рекам… – традиционно уныло ответил Джеминг, и традиционно развел руками. – Если и есть в Китае большие реки, то таковыми они считаются только по нашим мелким китайским меркам.

– Ну скажи мне хоть их названия, – снисходительно предложил я и с глубокой решительностью затянулся козьей ногой.

– Янцзы и Хуанхэ, – сказал Джеминг и его вид стал мечтательным, то есть узкие глаза исчезли окончательно с его крупнощекастого лица от непроизвольного счастливого прищура.

– Интересно… – вдумчиво сказал я. – А что означают эти имена?

– Голубая река и Желтая река.

– Янц… – с усилием выговорил я, – Янцзы, это река Голубая?

– Да.

– А Хуанхэ…

– Желтая, – со вздохом сказал Джеминг, а мои внутренности, твердо стоящие на несгибаемой гражданской позиции, вдруг неопровержимо перевернулись.

Как река может стать голубой, это я понять сумел, хотя на самом деле все реки просто темные, это понятно каждому не желающему обманываться пролетарскому глазу. Голубыми, себе под стать, их делают поэты, вся эта патлатая бездарь, попросту не желающая работать и поэтому сочиняющая никому не нужные рифмы. Но как река может быть желтой… До такого, пожалуй, не додумались бы даже эти никчемные буржуазные прихвостни.

– Как река может быть желтой? – растерянно переспросил я, даже забыв о тлеющей в пальцах козьей ноге, так вдруг нестерпимо захотелось мне увидеть эту Желтую реку.

– Она проходит через Лессовое плато, состоящее из трехсотметровой толщи легкоразмываемого песка, – пояснил Джеминг, и я прикусил губу – такое пояснение показалось моему пытливому уму слишком простым или даже обманчивым, ставящим целью сокрыть какую-то тайну, запутать любопытного чужака, могущего на эту ценную во всех отношениях реку покуситься. – Там воды реки становятся мутными, приобретая желтый цвет.

– А откуда ты будешь родом сам, Джеминг? – додумался я до вопроса, который давно следовало задать китайцу, повинуясь революционной бдительности.

– Из провинции Гуандун. Столицей там город Гуанчжоу, – сказал китаец и вздохнул.

– И большой он, этот твой Гуанч… Гуанчжоу?

– Десять миллионов человек. То есть, не человек, а китайцев.

– Буржуазный, выходит, город-то, совсем как ихняя Москва… Небось, и классовая борьба в ем неотвратимо обостряется?

– Обостряется, Иван Лисыч, ох как обостряется…

Я тоже вздохнул и почувствовал, как дотлевшая до корня самокрутка обожгла пальцы.

Мы долго сидели молча и думали каждый о своем, хотя, конечно, мои мысли имели для всеобщего мирового пространства куда большую ценность, чем мысли какого-то неосознанного басурмана. Да и думал ли он о чем-нибудь? Может, просто сидел, изображая задумчивость, а сам вынашивал запрещенные антиреволюционные помыслы.

– Давай спать, Джеминг, – наконец сказал я и опять вздохнул.

И когда китаец встал, намереваясь брести к своим, давно спавшим вповалку возле затухающего без пригляда костра, сказал с надлежащей партийной прямотой, ему вослед, точнехонько в жирную от комбикорма спину:

– Эх, ты, Джеминг… Сам китаец, а о своей реке толком не знаешь… Как она может быть желтой от песка? Нет, неверно это. Так что, можно сказать, не смог ты разгадать ее тайну, тот неприкасаемый, можно сказать, секрет, что она несет в своих натруженных пролетарских водах… Но и от меня разгадки не жди, не скажу я тебе ту разгадку, потому что каждый должен дойти до нее сам…

И когда меня сморил тревожный сон конвоира, увидел я великую реку, несущую в своем стремительном беге чистейшее золото, переливающееся и сверкающее при каждом ее многозначительном всплеске. Оттого и были ее воды желтыми…

Назад Дальше