— Это не шутки, мессир, — проворчал Берхард таким тоном, что Гримберт забыл про сарказм, — Это вовсе не шутки. Там, наверху, паршивое место. Тебя может раздавить лавиной быстрее, чем ты успеешь крикнуть последний раз. Ты можешь упасть в расщелину и переломать себе все кости. Можешь замёрзнуть насмерть или задохнуться, когда твои лёгкие лопнут, как пузыри. Но самое опасное, что может тебе повстречаться в Альбах, это человек. Потому среди тех, кто поднимается вверх, такое правило заведено. Не хочешь говорить — не говори, но если уж рот открыл, не смей лгать, кто бы перед тобой ни был.
— Что ж, мне это подходит.
— Тогда по рукам, мессир.
Гримберт вслепую протянул руку и сжал протянутую ему Берхардом ладонь, твердую, как кусок каменного угля. От этого грубого прикосновения в душе запели райские птицы голосами один другого слаще, а эйфория прошла по нервам колючей электрической дугой.
— Выходим из города завтра на рассвете, — тяжело обронил Берхард, отстраняясь, — И лучше бы тебе быть у Старых Ворот с первыми лучами. А теперь выметайся отсюда. Может, ты и рыцарь, но воняет от тебя все равно что от дохлятины…
***
Альбы. На латыни это означает «Белые», но мрачную иронию этого слова Гримберт осознал только оказавшись там.
Это слово потеряло для него свой смысл. В его мире больше не было белого цвета, как не было и прочих цветов. Самый белоснежный оттенок, доступный императорскому живописцу, для него не отличался от любого другого. Вечная ночь, заключившая его в пожизненный плен, обладала даром стирать все цвета и оттенки с той же легкостью, с какой меняла ход времени.
Если бы у слепых был свой язык, мрачно подумал Гримберт, эти горы стоило бы назвать «Акри» — «острые». Несмотря на то, что он тщательно обвязал ноги тряпьем, подошвы быстро стерлись в кровь. Гримберт не сбавлял шага, но все равно неизбежно отставал от размеренно шагающего спутника, который, казалось, обладал возможностью мгновенно переноситься из одного места в другое.
Только оказавшись в Альбах во плоти, Гримберт понял всю тяжесть своего нового положения, о котором прежде старался не задумываться. Даже маленький Бра ему, слепому, иногда казался немыслимым лабиринтом, не подчиненным законам физики и пространства. Чтобы ориентироваться в его каменных руслах, требовалось неделями напрягать память, сопоставляя в уме количество пройденных шагов и ориентиры.
Грохот кузницы. Запах рыбьего рынка. Покосившийся фонарный столб. Канава. Всё это было его ориентирами, между которыми он двигался, полагаясь на свою клюку и на удачу. Но здесь, в горах, ничего подобного не было. Ни одного знакомого звука, не считая утробного завывания ветра в невидимых вершинах. Ни одного знакомого ощущения, не считая острых камней, врезающихся в подошвы ног. Здесь он вынужден был брести вслепую, нащупывая путь клюкой, и чувствовал себя столь беспомощно, словно острые каменные края скоблили душу.
Единственным сносным ориентиром, доступным Гримберту, было дыхание Берхарда — тот довольно звучно сопел, особенно если дорога шла в гору. Но вскоре и это перестало служить надежным ориентиром. Стоило им отойти на несколько миль от Бра, как ветер, смиренно ведший себя в городе, уже норовил показать свою истинную силу, вырывая изо рта слова и гудя как орда голодных демонов. В этом гуле дыхания Берхарда уже было не слышно и Гримберт то и дело замирал, напряженно вслушиваясь, не звякнет ли где-нибудь невдалеке камешек, задетый сапогом контрабандиста? Звякало редко — Берхард ступал необыкновенно легко, точно сам был родившейся в горах мантикорой.
Несмотря на все ухищрения, Гримберту часто доводилось терять спутника. Тогда оставалось лишь двигаться в прежнем направлении, надеясь, что внутренний компас не ошибается. Не раз и не два спину ошпаривало ледяным потом при мысли о том, что он движется прямиком в сторону пропасти, даже не догадываясь об этом.
Он не сомневался, что Берхард прекрасно видит его затруднения, но предпочитает не вмешиваться. Возможно, это было формой мести за его собственную дерзость, а может, тот был слишком поглощен дорогой. Лишь изредка, сжалившись, Берхард останавливался и подавал голос, не утруждая себя особенной вежливостью:
— Эй, безглазое сиятельство! Сюда!
Но Гримберт был благодарен ему и за это. Сбивая ноги об острые камни, он устремлялся на звук, ощупывая дорогу клюкой.
— Это еще не горы, — задумчиво обронил Берхард во время одной из остановок, — Так, предгорья. Настоящие Альбы начинаются выше. Они тебе живо напомнят, что зря ты сюда сунулся.
Гримберт молча согласился. Он помнил суровый нрав этих гор.
Пусть в прежней жизни у него не было доступа к церковному Информаторию, полнящемуся информацией обо всем на свете, однако было любопытство, которое он щедро утолял книгами и путевыми заметками известных путешественников. Так, он знал, что Альбы — это даже не горы, а исполинский горный массив, раскинувшийся, подобно мертвому левиафану, на многие сотни и даже тысячи миль. Его каменная туша простиралась столь далеко, что части Альб были раскиданы по доброму десятку графств и марок — Савойя, Турин, Прованс, Валентинос, Оранж, Лионне, Баден…
Один из самых высоких пиков возвышался аккурат между Туринской маркой и графством Женевским. Огромная льдистая громада, которую именовали иногда Белой Горой, была столь высока, что взбираться на нее осмеливались лишь самые отчаянные егеря. Разглядывая снизу ее недосягаемые вершины, юный Гримберт представлял, как когда-нибудь оттуда, из прозрачного и морозного небесного чертога, швырнет вниз бочку с запечатанным внутри Лаубером. При мысли о том, как граф Женевский несется вниз подобно снаряду и острые камни дробят его кости, он испытывал ни с чем не сопоставимое удовольствие. Прошло время, прежде чем он понял, что это будет слишком простой участью для предателя и убийцы…
— Медленно идем, — пробормотал под ухом Берхардт, ворчливый с самого утра, — Хорошо, если к темноте доберемся до Серой Монахини. Там хоть проклятого сквозняка нет…
— А дальше? — спросил Гримберт, задыхаясь и отчаянно глотая ртом воздух. То, что для его спутника было короткой остановкой, для него служило блаженным отдыхом.
— Дальше… Двинем на запад, старой госпитальерской дорогой, минуем Мздоимца, затем поднимемся по Сучьей тропе, а дальше поглядим. Если Суконный перевал завален снегом, спустимся до Чертового камня и пойдем долгой дорогой в сторону Яшмы. А нет — так прямо в Долину Пьяного Аббата нырнем и там, значит, аж до Черного Чрева…
Гримберт ни разу не слышал в руках у Берхарда шелеста бумаги. Возможно, никаких карт у контрабандиста и вовсе не было, а шел он полагаясь исключительно на свою память.
— Сколько всего займет дорога до Бледного Пальца?
Однако на этот простой вопрос у Берхарда не нашлось простого ответа.
— Как повезет, — скупо отвечал он, — На все воля Господа. Если повезет, будем дней через пять.
— А если нет?
— Тогда наши кости найдут через полгода, — невозмутимо отозвался Берхард, переходя на свой обычный стремительный шаг и быстро удаляясь, — Шевелись, ваше сиятельство, если долго стоять, мороз в задницу заползет!
И Гримберт шел, беззвучно проклиная пробирающийся под тряпье холод, сбитые ноги и кружащуюся от звенящего горного воздуха голову. Он знал, что будет идти до тех пор, пока не упадет.
***
К тому моменту, когда Берхард объявил ночевку, Гримберту был уверен, что продержался на ногах добрых два или три дня. То, что начиналось как сложная и утомительная прогулка, быстро превратилось в изматывающую пытку, от которой невозможно было отойти за те короткие минуты, что длился привал.
Тропа, по которой они шли, поднималась так круто вверх, что Гримберт мысленно чертыхался — по его расчетам они уже должны были задеть головами Царствие Небесное. Иногда тропа вовсе пропадала, оборачиваясь крутой каменистой осыпью или петляя меж огромных валунов с острыми, как шипы рыцарской брони, выступами. Гримберт то и дело поскальзывался на лишайнике или влажных от горной мороси камнях, сжатая до судорожного хруста клюка не всегда помогала сохранить равновесие.
Иногда он падал, больно обдирая кожу с замерзших рук или ушибая колени, но спешил тут же вскочить и броситься дальше — Берхард не считал это уважительным поводом для остановки. Потеряв в скрежете ветра звук его дыхания, Гримберт начинал паниковать, терять направление и совершать много ненужных действий, отчего задыхался еще сильнее.
В непроглядной темноте, обступившей его, одиночество невообразимо пугало, он буквально ощущал себя крохотной песчинкой меж огромных каменных гряд, песчинкой, которую вот-вот сдует в пропасть особенно сильным порывом ветра или перетрет в месиво под несущимися с обрыва валунами.
Что еще хуже, собственное тело постепенно стало ему изменять. Истощенное и слабое, даже в городе оно не раз подводило его, но здесь, в Альбах, столь резко обозначило ту черту, за которой уже не будет ни боли, ни усталости, ни сознания, что Гримберт испугался. Руки и ноги отекали и ныли, причиняя боль на каждом шагу, сердце билось как сумасшедшее, едва не проламывая грудную клетку, а воздух, который он вдыхал, казался столь едким, что разъедал его изнутри, ничуть не насыщая мышц.
На него навалилась ужасная слабость, от которой живот казался набитым отсыревшей древесной стружкой, а ноги, напротив, потяжелевшими настолько, будто были скованны кандалами. Гримберт шатался, с трудом удерживая направление, и иногда порыва ветра было достаточно, чтоб уронить его, точно детскую игрушку, навзничь. Во рту сделалось так сухо, что если б он захотел позвать на помощь, не смог бы исторгнуть из себя ни звука.
Но Гримберт не собирался кричать. Он поднимался, мотал головой и, спотыкаясь, скользя, тащил свое тело вперед, точно изношенный, исчерпавший до дна запас прочности рыцарский доспех.
— Благословение Святого Бернарда, — с пренебрежительной усмешкой пояснил Берхард, когда Гримберт повалился на очередной осыпи, хрипло втягивая в себя отравленный едкий воздух, — Так это называется у нашего брата. Чем выше поднимаешься наверх, тем ближе делаешься к райскому царству, оттого земные грехи, что мы не замечаем, тянут вниз. Чувствуешь, как нутро крутит? Так привыкай, потому что дальше будет еще хуже.
— Я… Порядок…
— Ну смотри, мессир. Отсюда мы еще можем вернуться в Бра. После уж я поворачивать не стану.
Гримберт мотнул головой и поднялся. Ноги дрожали и подгибались, как у умирающей лошади, но он вновь стоял. Берхард издал зевок и бодро двинулся дальше, позвякивая мелкой галькой.
К тому моменту, когда они наконец остановились на ночлег, Гримберт уже не ощущал ни усталости, ни ног, ни времени. Казалось, все чувства человеческого тела, сколько их есть внутри, оказались обесточены, как обрезанные силовые кабеля. Тело просто брело, ничего не сознавая и не воспринимая, даже боль как будто осталась где-то в стороне, сделавшись не такой чувствительной.
— Встанем здесь на ночь, — решил Берхард, с хрустом разминая плечи, — Жаль, что ты не видишь этакой красоты. Закат, солнце на снегу, и облака подкрашены, ну будто ангельские перья…
Гримберт слишком устал даже для того, чтоб ненавидеть. Он рухнул, как подрубленное дерево, и долго лежал неподвижно, ощущая, как в одревесневшие члены медленно и неохотно возвращается чувствительность.
Повозившись с чем-то, Берхард растопил костер и треск огня вызвал в душе у Гримберта такое благоговение, какого не вызывала даже прочувствованная проповедь архиепископа в столичном соборе. В укутавшей его темноте не было видно даже отсвета пламени, но Гримберт ощутил его упоительное струящееся по пальцам тепло, когда протянул к костру руки.
— Здесь есть деревья? — спросил он, когда губы немного размерзлись и вернули способность пропускать через себя воздух.
— Нет, и не было никогда. Но есть горные козы. Их навоз неплохо горит.
Гримберту было плевать, что горит, пусть это был бы даже еретик на инквизиторском костре. Он с наслаждением подвинулся ближе, растирая ломкие от мороза пальцы и опухшие колени. Он ощущал себя так, как человек, побывавший в Лимбе и вернувшийся оттуда — не цельное человеческое существо, а ворох телесных и душевных ощущений, слабо связанных друг с другом.
Он не испытывал ни голода, ни жажды, все внутренности словно съежились на своих местах, но Гримберт знал, что телу нужна энергия, чтобы на следующий день продолжить путь. Вынув из котомки хлебец, ставший от холода твердым, как броневая сталь, он принялся греть его над огнем, отщипывая небольшие куски.
Судя по звуку, Берхард возился с походным шатром, укрепляя его камнями и совершая множество операций, о сути которых Гримберт имел лишь самое приблизительное представление. По счастью, его помощь не требовалась, даже с одной рукой Берхард был эффективнее, чем целый десяток слепых.
— У тебя и в самом деле одна рука?
— Чего?
Берхард, кажется, не ждал вопроса. По крайней мере, не от смертельно уставшего человека, больше похожего на камень, чем на живое существо.
— Тебя прозвали Берхардом Одноруким. У тебя в самом деле одна рука?
— Нет, — огрызнулся проводник, — Меня так прозвали, потому что у меня нос в оспинах.
— Извини, — поспешно сказал Гримберт, — Я бы не задавал такие вопросы, кабы имел возможность увидеть это сам.
Кажется, Берхард немного смягчился. Может, вспомнил, что есть люди, которым пришлось несравненно хуже, чем ему.
— Одна, мессир, — буркнул он не особо охотно, — И одно ухо, если на то пошло. Но, как по мне, лучше быть Берхардом Одноруким, чем Берхардом Одноухим.
Гримберт понимающе кивнул: