Кора встала, прошлась по комнате, она всё ещё сжимала в ладошке кулон. Он был по-настоящему тёплым и будто тихо пел. Кора остановилась перед Гестией и сказала:
— Нет! Я не верю! Ты не могла заплатить благополучием дочери, будь она даже плодом насилия, за право остаться в сонме олимпийских лицемеров и быть почитаемой у смертных! Нет, Гестия, кто угодно, но только не ты! Знаешь, Тот — он тоже из Звёздного Чертога — как-то поведал мне, что смертные сочиняют про нас истории, и мы сами верим в них. Правдивая история только одна — та, на свитке во Вселенской Библиотеке. Хочешь, я посмотрю его для тебя?
Гестия вдруг замерла, а потом её светло-карие глаза удивлённо распахнулись:
— Ты бывала в Чертоге?
— Да, — сказала Кора, не понимая, почему это вызывает такое недоумение.
— Это — большая честь. Я слышала, Чертог сам выбирает бога, которому является.
Кора смутилась.
— Это не моя заслуга, меня привёл туда Аид.
— Не важно кто, — улыбнулась Гестия, — главное, что Чертог принял тебя, признал достойной.
На этом они простились: Кора обещала разыскать все, какие есть, сведения о богине Хлое, а Гестия — напутствовала:
— Не снимай кулон, и тепло родного очага вечно будет с тобой.
И, обнявшись ещё раз, они расстались.
Кора спустилась в Подземный мир, сделавшись вновь Персефоной, и стала с нетерпением ждать случая — наведаться в библиотеку Тота.
Но вместо этого — весь мир дождался другой вести…
Влетел испуганный Гермес, без приветствий осушил кубок и выпалил на одном дыхании:
— Гестия исчезла.
— Как? — спросил Аид, и Персефона заметила, как его тонкие пальцы сомкнулись на древке двузубца.
— Точно не рассмотрел. Сначала — изумрудный, как глаза твоей царицы, свет, потом какие-то тени, а потом — и она сама истончается в тень и растворяется. Всё улыбалась, исчезая.
Персефона невольно коснулась кулона на шее — нет, всё в порядке, огонёк горел и грел.
— И что сказали на Олимпе? — голос Владыки холодел и набирался ярости.
Гермес пожал плечами.
— Кажется, даже не заметили. А некоторые, как Дионис, даже обрадовались. Место же освободилось! В Дюжине! И поспешил занять её трон.
Персефоне сделалось дурно: сменить богиню семейных очагов и домашнего уюта на бесшабашного бога вина и веселья? Это же всё равно, что вынуть душу и вставить на её место колокольчик!
Персефона загрустила, а Аид — разбушевался. Тогда-то она и поняла, что больше всех на Олимпе Аид любил и ценил кроткую Гестию. Персефона не ревновала, она понимала мужа.
В тот вечер, сидя у мужа на коленях и тихонько всхлипывая, она поведала ему странную историю, рассказанную тётушкой. А потом они вместе много веков подряд искали Хлою. Но нигде не было и упоминаний о такой богине. В некоторых культах так называли Деметру, а в других — и саму Кору, кто, как не она — «молодой побег». Но никто и нигде не упоминал о юной девушке с волосами цвета лунного серебра и глазами, как васильки.
Даже ветры, которые когда-то рассказали о ней Гестии. Впрочем, они были слишком легкомысленны, чтобы помнить так долго. Даже Гестия уже выветрилась из их памяти.
А Кора, бродя по цветущим лугам, любуясь стрекозами, выращивая новые диковинные цветы, часто вспоминала слова тётушки о любви, как крыльях бабочки. Как девственная Гестия познала эту мудрость?
Кора задавала этот вопрос вселенной, но та молчала. Лишь кулон на шее тихо сиял, грел и берег любовь и счастье в её семье…
_____________________________________________
[1] Бог плодовитости, сладострастия и чувственных наслаждений. Изображался, как правило, с сильно эрегированным фаллосом огромных размеров. Считался сыном Афродиты и Диониса.
[2] Имя Хлоя в дословном переводе означает «зеленеющая», «молодой побег».
… кажется, я провалилась воспоминания. И когда выныриваю из них, встречаю заинтересованный взгляд Гермеса. Так учёный смотрит на неизвестную ему доселе животную особь, смотрит и думает: как бы половчее препарировать.
— Давно у тебя это? — спрашивает он с деланным волнением.
— Что? — не совсем понимаю я.
— Такие вот зависания. Провалы.
— А…это… началось пару недель назад. Но знаешь, мне всё чаще начинает казаться, будто я в каком-то фантасмагорическом сне. И он — всё никак не заканчивается.
— Сон разума рождает чудовищ, — великомудренно заявляет Гермес и возвращается в своё кресло, откуда продолжает пристально рассматривать меня поверх очков.
Я хмыкаю в ответ на его заявление.
— Это — любимая фраза Тота, — объявляю. — Он, правда, обычно ещё добавляет: «Но гораздо хуже, когда чудовище видит сны».
— Так один смертный художник назвал свою картину[1], — небрежно бросает Гермес и берётся за книгу сказок. Правда, не открывает, а барабанит тонкими пальцами по переплёту. — Глядя на людей, он мог видеть истинную сущность человека — один походил на свинью, другой — на осла.
— Должно быть, он был из тех, кто увидел в Тоте ибиса.
— Не думаю, что смертные способны разгадать истинную природу бога. Они и свою, человеческую-то, угадывают плохо.
— Тот любит говорить, что смертные сочиняют наши истории, и мы потом в них сами верим.
— А вот это — не исключено. Когда Прометей украл огонь и наделил им людей, они научились нашему, божественному искусству, — создавать миры. Ты никогда не думала, что смертные могли придумать нас? Замечала, как разнятся, порой, наши истории? Сколько вариаций имеет один и тот же миф?
Киваю: о, да, с той поры, как Тот сказал мне об этом, думала и часто.
— Они наделили нас функциями, они придумали нам внешность, — продолжает он, и я снова соглашаюсь: да, и такие мысли приходили в голову. — И мы поверили. Мы примерили придумку, и она нам понравилась. Но то — лишь личина, одежда, маска. Думала ли ты, каковы мы, если нас от всего внешнего освободить?
Пожимаю плечами: нет, этим вопросом не задавалась.
Гермес же подаётся вперёд, ловит мой взгляд и, удерживая его, говорит таинственным шёпотом:
— А что если там, под красивой внешностью, мы лишь чудовища? Жуткие монстры? Знаешь же, у многих народов считается, что простой человек не может видеть настоящий облик бога. Возможно, облик просто настолько ужасен, что бедняга не может созерцать его.
— И как же нам самим увидеть себя настоящих? — спрашиваю, холодея.
— Во снах, — произносит он, и меня вдруг пронзает догадка.
— Мы чудовища, которые видят сны, — шепчу, уставившись перед собой, внутри бурлит удивительная смесь страха и восторга.
— Именно!
— А разве в любви мы — не настоящие? Разве не в ней звучат истинные струны души?
Он криво усмехается:
— Брось, чудовища не могут любить. Поэтому им и нравится прибывать в том иллюзорном мире, что создали для них смертные. Прятаться за теми масками. Там — мы почти человечны. Там мы подвержены страстям, как люди. Там мы понятны себе…
Я тоже хочу понять. Очень хочу. И то, зачем он затеял этот разговор? И то, к чему клонит?
— Давай вернёмся к началу, — пытаюсь вырваться из тех философских дебрей, куда он меня завёл: — С какой целью ты спросил: давно ли я стала проваливаться в видения и сны?
— Мне нужно было узнать.
— Но зачем?
Он мягко улыбается, но есть в этой гипнотической улыбке что-то недоброе, так, наверное, удав приветствует кролика, перед тем, как его съесть.
Гермес встаёт, подходит к столу, на котором, среди книг и письменных принадлежностей покоится кадуцей. Берёт его, и меня завораживает вид двух переплетающихся змей. Словно, двойная спираль ДНК. Видела её изображение и в свитках Звёздного Чертога, и в лабораториях, где трудились Афина и Прометей.
Бесконечная спираль, нить жизни, подлинная история и память.
Гермес шагает ко мне, осторожно касается своим жезлом, способным усыплять и мягко, почти нежно говорит:
— Просто мне нужно, чтобы ты увидела ещё один сон, моё чудовище…
И меня будто смывает волной отлива.
Во тьму, в вязкий туман, в забытье.
Где теряешь себя, забывая имя и дом.
Где нет чувств, а поэтому никогда не угадать любовь…
_________________________________
[1] Имеется в виду офорт Франческо Гойи.
Сон девятый: Один секрет на двоих
… миры разные.
Одни похожи на кольца змей, другие — на раскинувшую крылья птицу. Эти кипели и бушевали, те — немели во льдах. Некоторые рождались в невыносимо-ярких вспышках, а какие-то — гибли, теряясь во тьме.
Она не могла оторвать взгляда от разворачивающейся грандиозной картины. Дыханье спирало, сердце билось с перерывами. Восхищение и страх играли сюиту на струнах души… Юная богиня трепетала, чувствуя себя причастной к высшему таинству — сотворению…
Тот стоял рядом и держал её за руку. Не будь его рядом, Персефона бы упала. Ощущения слишком переполняли её — пугающие, тёмные, слишком большие, чтобы вместить в себя. И в тоже время — ошеломляюще-радостные: так ликует мать, прижимая к сердцу только что родившегося младенца.
— Это ты наснила их.
Голос бога мудрости тих, но жёсток. Однако когда Персефона взглянула в глаза Тота — в них за жёлтой радужкой клубился живой и тёплый огонь, как в кулоне Гестии, что висел у неё на шее.
Книжник и библиотекарь, Тот всегда верно подбирал фразы.
Нет-нет, не они тебе приснились, а именно — наснила: породила своими снами. Все эти фантасмагорические миры.
— Они не все приятные. Некоторые — так и вовсе чудовищные, — Персефона кивнула на один мир: огромный, безглазый, зубастый шар. Он норовил сожрать то мир-змею, то мир-птицу. Клацал голодно и зло двумя рядами громадных и острых, как кинжалы, зубов.
Тот пожал плечами:
— Сон разума порождает чудовищ. А сон чудовища — вот такие монструозные миры.
— Значит, я чудовище? — было не очень приятно осознавать это.
— И ты, и я, и Аид, и Сешат. Все мы. Богов придумали люди, потому что слишком боялись нас подлинных, нашей чудовищной сущности.
Персефона взглянула на свою руку и вдруг с удивлением заметила, что нежная молочно-белая с чуть золотистым отливом кожа исчезла, рука стала тёмно-серой, пальцы удлинились и закончились когтями. Такими удобно раздирать плоть.
Персефона шарахнулась, упёрлась в смуглую каменную грудь Тота. Он обнял, поддержал, взволновано заглянул в лицо.
— Не бойся. Твоя кожа — бела и нежна, а руки — прекрасны и достойны резца скульптора. И запомни: мы видим то, что хотим видеть. Так удобнее. А потом — это же в нас начинают видеть и другие. Поверь: гораздо приятнее видеть в тебе юную Кору, чем — Персефону, Несущую Разрушения. Люди выберут первое. Но…
— Но? — подхватила Персефона, Богиня Подземной Весны.
— Да, есть «но…»
Она вопросительно приподняла тёмно-рыжую бровь.
— Однажды людям надоест придумывать нас. Вернее, по закону о рациональности, захочется, чтобы дароедов было меньше.
— Дароедов?
— Ага. Смотри, — он повёл тонкой длиннопалой ладонью.
И Персефона увидела: над каждой страной — свой пантеон. Сотни, тысячи богов. Они воюют меж собой, женятся, ссорятся, любят. Им, по сути, нет дела до несчастных смертных, которые снизу жалобно взывают к ним. Разве парящему в небе орлу интересна букашка, ползущая в траве? Но все эти боги ждут даров. Каждый — своих. И, не получая, гневаются, насылают беды, грозят казнями.
— Видишь, сколько бесполезных дароедов. Однажды людям надоест, — с философским смирением констатировал Тот.
— И что тогда? — почему-то ей стало очень страшно. А тут ещё зубастый мир сожрал-таки змею и погнался за птицей, клацая мощными челюстями.
— Придёт Единый, а нас — забудут. Наши личины, маски, наше божественное «я», останутся в людских творениях: в стихах, в прозе, на картинах. Люди по-прежнему будут упоминать муз. Но никто не станет возносить нам даров.
— И тогда?..
— Тогда мы и станем настоящими — чудовищами, суть которых — пожирать и убивать, чтобы выжить.
Зубастый мир догнал птицу, полетели в стороны огненные перья, запылали окрест планеты. Птица не сдавалась, хоть и была обречена. Мужественно билась с неведомым монстром: грозно клевала, громко кричала, пытаясь отогнать прожорливый мир. Но напрасно — он безглаз и не имеет ушей. Он умеет только жрать, и останавливаться не думает.
Тот склонился к уху Персефоны и прошептал:
— Никому не говори, о чём слышала сейчас. Это будет наш секрет — один на двоих.
И в голосе его звучало несвойственное лукавство. А красивое тонкое лицо плыло, смазывалось, стекало, как мокрая глина, обнажая безглазую клыкастую морду…
… просыпаюсь от собственного крика.
Афродита, сидящая на краю моей кровати, даже подскакивает. Геба роняет миску с какими-то притираниями, и те разлетаются пахучими брызгами.
Комната, в которой я прихожу в себя, другая, не библиотека. Эта больше напоминает картинку из журнала об интерьерном дизайне. Множество оттенков сочетаются удивительно органично, вливаясь один в другой. Позолота и гнутые ножки гармонируют с грубым деревом и прямыми линиями. Комната светла и уютна. Этакая девичья мечта. Не моя. Мне всегда нравились помрачнее: и мужчины, и обстановка.
Я, наконец, фокусирую взгляд на богине Любви. Она тоже — как с обложки дорогого журнала, но только в этот раз — мод. Изящный блестящий топ, приталенный светлый пиджачок, модные обтягивающие джинсы, туфли на высоченной шпильке, браслеты, кольца, бусы и, конечно же, золотой пояс. Она без него никуда.
Мне даже становится неловко, что я всё ещё кутаюсь в байковый халат Гермеса. Поэтому натягиваю плед едва ли не до ушей.
Афродита фыркает:
— Зачем так орать?! — и отбрасывает за нежное розовое ушко золотой локон. — Я чуть не поседела.
— Просто там Тот… — поясняю, но голос хрипит и не слушается.
Ко мне кидается Геба. Она в своём скромном строгом платье и лёгких балетках выглядит простушкой на фоне роскошной Афродиты. Но ей и не надо: она — юность. Геба услужливо протягивает мне стакан воды. Видимо, привычки божественной официантки въелись намертво, хотя после замужества Геракл не позволял ей больше быть виночерпием на пирах Олимпийцев. Пью жадно, не обращая внимания на струйки, бегущие по подбородку шее. И наконец могу продолжать:
— Тот растёкся, как мороженое на солнце. И проступила такая жуткая рожа.
Афродита смотрит на меня сочувственно — в кои-то веки.
— Знатно Гермес тебя приложил. Я уже всыпала ему, чтобы не размахивал кадуцеем налево-направо.
— Где он? — интересуюсь, делая попытку встать.
Афродита укладывает меня обратно — и откуда столько силы в таком хрупком создании? — и ворчит:
— Кто — Гермес или кадуцей?
— Первый, — всё-таки подчиняюсь Афродите, потому что от резкого подъёма ощущаю сейчас лёгкое головокружение.
Богиня любви пожимает точёными покатыми плечиками:
— Он нам не отчитывается.
— А кому отчитывается? — хватаю её за руку и вглядываюсь в густую синеву самых больших на Олимпе глаз. У меня начинает зреть некая догадка, и очень хочется её или подтвердить или опровергнуть.
— Да что ты мне допрос устроила на манер своего муженька? — возмущается Киприда, выдёргивая из моего — впрочем, очень слабого — захвата свою ладошку с идеальным маникюром.
— То есть, он похитил вас, запер здесь, а вам и всё равно, что происходит и какую игру он ведёт?
Геба почему-то опускает голову. Афродита же округляет глаза, отчего они становятся ещё больше, чем обычно.