Я опять смотрю себе под ноги — пустота. Мы так высоко… Мы подчинили себе природу. Мы — Боги. Мы — Создатели.
— Верни книгу на место, Карамель, — вдруг говорит отец, и тембр его голоса схож со звуком ударившейся бутылки об пол — полой и хлесткой; звон, осколки.
Я оборачиваюсь на него и вижу хмурый взгляд, приземлившийся в стол. Но отец сердится не на меня… На работу. Его так раздражают все эти глупцы, которые пытаются свергнуть людей с поверхности — чудаки! Однажды их предки сами отказались нам помогать — и сейчас они что-то заявляют о своих правах?
— По правой стене от двери, третий шкаф от окна, пятая полка снизу, — шепчет отец, бросая каждую часть предложения мне по отдельности.
— Вместо того, чтобы работать, ты подсчитываешь свою коллекцию? — язвительно отвечаю я и высчитываю место, про которое говорит отец.
Он прав — взятая мною книга оттуда. Все они выстроены по росту, и сейчас там не хватает средней по объему книжицы, чуть выше предыдущей и чуть ниже следующей.
— Когда короеды потихоньку грызут твою коллекцию — грех за ней не следить.
Я оставлю слова отца без ответа, молчу и опять поворачиваюсь к окну. Дома связаны мостами, и картина похожа на паутину, в которой где-то запрятался опаснейший хищник. Он чистит лапы над народцем-мухами, а, когда тот отвлекается, наслаждается жизнью и попадает в ловушку бытия — выпрыгивает и хватает их. Для начала он позволяет им почувствовать себя хозяевами положения. «Мы сбежим! — кричат они. — Мы выберемся! Злой паук отвлекся на кого-то другого!» Но он умен и позволяет им думать так, пока в один из моментов не прыснет ядом. Народец не сразу заметит, что его начали медленно отравлять, и смерть уже неизбежна.
Я не могу понять, кто-то над нами был этим пауком, а мы мошками, или же мы — самые властные существа?
— Я хочу паука, — говорю я, продолжая осматривать городскую паутину.
— Скоро твой день рождения, — отец потирает лоб — его худой силуэт отражается в чистом стекле и перебивается несколькими бликами от бледной подсветки на участке нашего дома.
Он хочет что-то сделать, но недолго противится самому себе. Наконец, не стерпев, подползает рукой под стол в одну из стоящих там коробок и достает виски. Два бокала выплывают следом.
Почему я задумываюсь над этим уродством, почему задумываюсь над вопросами совершенства? Мы — люди с поверхности! Мы — самые сильные и Мы — самый приспособленный вид.
Отец наполняет бокалы, один немного меньше другого, и протягивает его мне. Я оборачиваюсь и принимаю напиток.
— На следующей неделе нас навестят несколько корреспондентов, — вяло произносит мужчина. — Они хотят, чтобы ты повторила свою речь для рекламы и дала небольшое интервью.
— Журнал, новости? — спрашиваю я и делаю маленький глоток.
Я недолго держу алкоголь во рту, даю расплыться ему по языку, преодолеваю горький привкус, какой преодолевают все жители на поверхности, независимо от их положения и материального состояния, и пропускаю по горлу. Оно обжигает меня, и я задерживаю дыхание.
Отец залпом выпивает весь бокал, встряхивает плечами и встает, оказывается рядом со мной и тоже смотрит на город.
— Новости для главного канала, — отвечает он. — Будь на высоте.
— Как всегда, — подхватываю я и болтаю бокал в руке, чтобы оранжевая жидкость встряхнулась и убрала осадок со дна.
— Как всегда, — соглашается отец, и острый нос его поднимается еще выше — глаза перебегают со здания управляющих на серое небо. Он недолго смотрит и хмурится, затем вздрагивает — плечами — и просит меня. — Матери — ни слова.
Я киваю ему.
Она против выпивки — говорит, что алкоголь разрушает молодой мозг и губит тех, кто старше. В современном человеке остался один порок — тяга к спиртному.
Я отпиваю еще, и горечь приедается; мне начинает нравится этот вкус. Первый глоток — всегда пробный и отвратительный, даже если ты уже почти испил всю бутыль; первый глоток — как первый шаг или первое действие; тебе стоит лишь повторить или свершить второе, и вот это уже твоя обыденность и тебе даже начинает нравится. Так человек привыкает ко всему новому. Когда-то и жизнь поверх былых домов казалось дикостью, а мысль о летающих машинах — безумными речами.
Однако я точно знаю одно: отец брался за бутылку лишь в тех случаях, когда на работе все становилось до ужаса плохо и до отчаяния дурственно.
— Готовят восстание? — интересуюсь я, глядя на дно бокала — осадок медленно парирует и приземляется.
— Люди Острога всерьез думают, что пора бы нам принять их себе.
Я слышу в его голосе явную насмешку, и не могу сама не исказить свой рот подобием улыбки.
Люди даже к говну в сапогах способны привыкнуть, просто кто-то один из сотни вспомнит, что так не делается и начнет подбивать снять сапоги других — стоит уничтожить лишь одного, отняв у него вместе с сапогами ноги, и тогда замолчит еще тысяча и больше бесхребетных и безвольных идиотов. Но поступки наши должны подходить под определения прав человека, рационализма и здравости ума. Так как же мы можем отказать людям, которые вдруг возомнили снять свои сапоги, тогда как их ноги вообще не должны были носить их тела по остаткам земли?
— Перенаселение? — предполагаю я и поднимаю глаза с бокала на отца.
— Именно… — он задумывается, а потом добавляет уверенно: — Так и есть, Карамель. Это всегда принимают.
— Ты думаешь, не устали ли те люди слушать и слышать про возможное перенаселение? — улыбаюсь я, на что получаю легкий взмах головой. — Но ты же не должен думать о тех людях.
— Это моя работа, Карамель.
Вредные испарения начали разъедать основания домов, и все постройки — а поверх старых уцелевших домов мы начали строить небоскребы еще выше — могли рухнуть. Чтобы не дать нашему миру на поверхности развалиться, мы отправили вниз оставшихся недостойных людей. Когда-то они не приняли нашу позицию, и должны были пожалеть об этом — мы оставили их гнить внизу за свою непокорность и неверность нам. Они — наши рабы.
— А, может, вы им прямо заявите, что они недостойны ступать с нами вровень? — предлагаю я, сдерживая улыбку, которая так и норовит вырваться. — Может, скажешь им сам, что они — просто подпорка; старая и гнилая, но хоть какая — способная удержать сваи, на которых растет Новый Мир?
— Не издевайся над ними, Карамель, — усмехается отец. — Завтра собрание, и мне следует лишь выдвинуть отказ на предложения людей из Острога.
Отец наливает себе второй бокал и уже медленнее осушает его.
Мы называем место внизу — Острог. И я много раз слышала, что Острог терпит в себе не только периодическое присутствие разнорабочих, но и людей, живущих на тех уродливых и искаженных крышах и землях.
Я не верю этому — этого просто не может быть.
— И в чем проблема? — отстраняю я бокал и внимательно наблюдаю за отцом. — Почему мы сейчас пьем?
— Это уже прозвучало из твоих уст… — он замирает и смотрит на меня — чувствую, как давит взглядом в секунду, но потом пропадает и это. — Восстание, Карамель.
Пустые глаза мужчины оказываются устремлены по направлению пустого города. Отец никогда не смотрел себе под ноги или в сторону Острога — даже когда говорил о нем.
Однажды люди с низовья пытались подняться на поверхность, но их поймали и старания от их нападений отразили еще до начала свершения действий. Мы не могли позволить им пошатнуть наш крепко стоящий город. Затем эти люди устроили заговор, решив подорвать здание управляющих через его основание — также безуспешно. Их попытки восстаний были глупы и смешны и подавлялись моментально, но все-таки заставляли вздрогнуть и забеспокоиться за всеобщую идиллию.
Я ставлю бокал на стол и благодарю отца за выпивку.
— Не забудь про паука, — вскользь напоминаю я и также выскальзываю из комнаты. — Книгу еще не дочитала.
Каблуки туфель стучат по полу, и я спускаюсь по лестнице. В гостиной мимо меня проносится маленькая черная мышка Миринда. Я оценочно оглядываю ее и заставлю остановиться без слов.
— Миринда, подай мне к ужину устрицы, — отчеканиваю я, вспоминая наш обед с Ирис.
— Да, мисс Голдман! — кланяется женщина, и сказанное ею обрывает мои движения.
— Я думала, на заводе рыбных продуктов дефицит товара.
— Так и есть, мисс Голдман.
— Тогда двойную порцию. И креветок, Миринда.
— Будет сделано, мисс Голдман.
Я отпускаю Миринду и размышляю обо всех этих жалких людях, недостойных стоять вровень с нами — Создателями. Жду, когда служанка уйдет на кухню и возьмет телефон. Пальцы ударяют комбинацию цифр, и я слышу слабый лепет женщины:
— Добрый день, я бы хотела сделать заказ.
И тут вступаю я, выкрикивая из коридора.
— Подай пальто, Миринда! — режет мой голос зеркала в полный рост. — Немедленно!
Я с трудом сдерживаю смех, ехидно улыбаюсь и прислушиваюсь, пытаясь предугадать действия женщины. Что она сделает? — договорит и с опущенной головой придет ко мне, извиняясь и кланяясь «Простите, мисс Голдман, простите-простите, я задержалась, простите!» или скинет вызов?
— Пальто! — еще громче повторяю я и стучу каблуками, с которых отваливается засохшая грязь — какая-то мазута; наверное, вляпалась в машине незнакомца, — прямо на белоснежный ковер с длинными ворсом. — Миринда! Грязь! МИРИНДА! ЧЕРТОВА ГРЯЗЬ НА БЕЛОМ КОВРЕ! ОТЕЦ! ОТЕ-Е-ЕЦ!
Он пропустит мои крики мимо ушей, но Миринду это припугнет — не стоило ей попадаться мне на глаза сейчас.
— ОТЕЦ! Где ты подобрал эту неуклюжую идиотку? ПРИНЕСИ МНЕ ПАЛЬТО, МИРИНДА!
Она пробегает мимо в шкаф-гардероб, маленькая черная мышка теряется за белыми дверьми с зеркалами и вскоре возвращается с моей верхней одеждой.
— Ради всего святого, простите меня, мисс Голдман, — шепчет она, помогая мне попасть в рукава. — Простите, мисс Голдман…
— Ради всего святого, — передразнивая, фыркаю я. — Где ты нашла здесь что-то святое, дрянь? Ты сделала заказ?
— Простите, мисс Голдман, я решила, что мне стоит сначала подойти к вам.
Миринда резко отпускает мое пальто, хотя я его уже надела, и отстраняется. Я оборачиваюсь и готовлюсь прошипеть еще что-нибудь ядовитое, но служанка съеживается и повинно опускает глаза — неужели ловит себя на мысли, что я могу ее ударить? Не стану трогать эту…
— Кара? — сокрушительно разносится из дверей — словно режет металл своим голосом — и появляется мать. — Я слышала твои крики с улицы. Никогда не хотела податься в хористки?
Я испускаю подобие смешка, а женщина проскальзывает мимо меня — бедра дергаются в такт шагам, в такт словам, в такт дыханию — того и гляди оторвет голову. Не стройная — отнюдь — невероятно худая: худые длинные руки с худыми запястьями торчат как иглы, а ребра и кости бедер выпирают через платье. Движения ее резки: их трудно предугадать.
Хористки… как смешно! Раньше эти святоши выползали из Острога и утверждали, что они посланницы бога, а мы должны принять их. Но Боги мы, Создатели мы, и решать тоже нам.
— Миринда? — Мать глядит на горничную — я удивляюсь, как худая шея держит ее голову; живой манекен. — Миринда, ты забыла, где находится дверь или как она открывается? Почему ты не встретила меня?
Она скидывает свое болотного цвета пальто по щиколотки на пол и перешагивает через него. Теперь можно отправить в стирку и на глажку, для носки оно более непригодно. Шпильки аккуратно выскальзывают из ткани, разрезая воздух, на худых лодыжках, словно мосты на Золотом Кольце, разбегаются вены.
— Знаешь, не отвечай, — парирует она. — Сомневаюсь, что ты сможешь сказать хоть что-нибудь внятное, — ее миндалевидные глаза переносятся на меня. — А ты, Кара, куда собралась?
— Карамель, — пытаюсь прошипеть в ответ я.
Имя Карамель звучало лучше, чем Кара. Кара — вечные мучения, Кара — постоянное наказание. Матери нравилось называть меня Кара.
— Кара, я задала вопрос. — Она не сердится, ей плевать на то, что происходит рядом, но ей хочется, чтобы все подчинялось исключительно правилам Голдман старшей.
— Гулять с Ирис, — отвечаю я и еще раз постукиваю каблуком, отчего грязи прибавляется. — Черт бы тебя подрал, Миринда! ГРЯЗЬ! Твоя пустая голова способна запомнить хоть что-нибудь? Я велела убрать грязь и заказать мне ужин! Почему ты стоишь?
— Миринда, сделай мне ванну из молока. — Мать останавливается в арке и прижимается к ней: силуэт вписывается в изгибы.
Миринда теряется и дергается не единожды в разные стороны словно сломанная кукла.
— Ужин! — настаиваю я. — И вычисти это…
— Набери ванну, Миринда, — перебивает мать, обращаясь к женщине, но смотря на меня.
Другие смотрели в глаза, чтобы выказать уважение, она же смотрела в глаза, чтобы раздавить, чтобы убить. Зеленый богомол… ее клешни сомкнулись на статуэтках рядом с аркой и случайно скинули одну из них.
Звон приводит служанку в чувства: она кидается собирать осколки.
— Вышвырнуть, Миринда, — будто подытоживая, скрипит мать. — Вот так…
Она протягивает это и широко улыбается, как вдруг ноздри ее раздуваются. Хрупкий тонкий нос морщится в тот момент, когда я собираюсь прикрикнуть на Миринду, но вовремя-не вовремя закрываю рот.
— Старый пьяница и молодая пьянчуга! — вскрикивает мать и, резко повернувшись на своих шпильках, мчится в сторону лестницы.
Я проклинаю запах алкоголя и ликую от его привкуса на языке одновременно. Не сдерживаюсь и начинаю смеяться, пока Миринда собирает разбитую статуэтку — она искоса глядит на меня, и тогда я топаю ногой, оставив под толстым каблуком очередной кусок грязи.
— Убери это немедленно, — стерев все промелькнувшие эмоции, говорю я и присматриваюсь к женщине.
Та кланяется, собирает осколки в руку, отчего режет пальцы, и кидается к кладовке за тряпками. На голубой ткани остаются два маленьких красных пятна, а мусор летит в пластиковое ведро.
— Из-за тебя люди будущего больше не продвигаются в развитии, — слышу я материнский вопль на отца.
У нас был с ним договор: если он угощает меня выпивкой — я не рассказываю матери об этом. Теперь подумает, что я сдала его… мало налил, папочка.
— Мы стоим на одном месте, — продолжает мать. — Жалкие пьяницы! Никакого развития!
Откровенно говоря, я не понимала причину этих истерик, ведь сейчас мы все жили в свое удовольствие. Мы — люди с поверхности.
— Из-за вас все эти недостойные поднимают бунты и пытаются вырваться из своих горелых нор! Твое отношение погубит нас!
Я слышу звон, и представляю, как бутылка с виски летит на пол и вдребезги разбивается, алкоголь льется по полу и между щелей половиц, обрызгивает каплями отцовские книги, и тогда вспыхивает он.
— Миринда, ужин! — кидаю я и выхожу из дома, не позволив женщине приблизиться ко мне и открыть дверь.
И это ей тоже еще вернется.
Мраморная дорожка ведет меня к посадочному месту для автомобилей; вижу, как из прозрачного гаража выглядывают два носа машин — отца и матери.
Выйти с улицы Голдман можно либо на воздушном транспорте, либо по уже давно заросшей тропинке с обратной стороны дома. Сухая зелень с трудом пробивается из-под камней — раньше весь наш участок был застелен газоном, но, когда содержание его начало отнимать много времени и средств для обеспечения сего мероприятия, отец посодействовал решению о том, чтобы все обложили камнями и мраморными плитами.
Подхожу к посадочному месту — носки соскальзывают, и я гляжу вниз. Из-под моей ноги вылетает маленький камень — он парит вниз, и я хочу ощутить этот полет вместе с ним. Почему я смотрю туда? — не положено: по уровню, по статусу, по принадлежности к людям с поверхности. Мой взор должен быть обращен впереди себя или на небо, к которому мы так приближены.
Я осматриваю здания вокруг нас, мысленно путаюсь в паутине мостов и за решеткой из многочисленных высоток поодаль. Я рада, что мы живем в Северном районе на замыкающей улице — никто из соседей не смел наблюдать за нами так же, как я сейчас наблюдала за чужаками в других домах просто потому, что они находились ниже. Весь Северный район построен на вышках небоскребов.