Но французы в этот раз оказались на удивление упорны. Их пехотные волны все катились на наши позиции и, хоть волны эти таяли на подходе к изломанному траншеями краю нашей обороны, сверху мне было видно, что каждая последующая волна проходит дальше предыдущих.
Они терзали нашу оборону три дня, то вспахивая траншеи плотным артиллерийским огнем, то вновь устремляясь на штурм. Разглядывая землю с высоты птичьего полета, я не мог понять, как там мог уцелеть хоть какой-то росток жизни. Траншеи были разворочены, напоминая разоренный огород, блиндажи разбиты, пулеметные точки превратились в земляное месиво. Но жизнь там была. Очень упрямая и дерзкая жизнь. Когда французы шли на штурм, из воронок, из-под руин, из «лисьих нор» показывались щуплые серенькие фигурки с винтовками в руках. И вновь стрекотали пулеметы. И вновь французские цепи тщетно пытались захлестнуть рубеж, тая с каждым метром.
На четвертый день выматывающего штурма им удалось овладеть передним рубежом, но радость – если эти полу-мертвецы в синих мундирах еще способны были испытывать радость – была недолгой. Из фронтового резерва на поддержку пришел взвод фойрмейстеров.
Я не видел их лиц, но видел их работу. Они шли, как обычные пехотинцы, ловко перебираясь через завалы в траншеях, укрываясь от гранат, подзывая друг друга. Только оружия в их руках не было. Они сами были оружием кайзера. Французские пехотинцы вспыхивали маленькими чадящими огоньками и таяли на глазах. Это происходило мгновенно, без всякого шума, я чувствовал лишь очередную огненную вспышку внизу и распространяющееся вокруг ровное тепло.
Фойрмейстеры превратили французов в пепел, а пехота контратаковала и выбила их из траншей. И ад, длившийся четыре дня, закончился. Пушки смолкли. От танков остались лишь редкие выгоревшие изнутри коробки, разбросанные по нейтральной полосе. Словно на огромном театре боевых действий мановением режиссерской руки сменились декорации. Как будто и не было ничего. Отчего-то это еще сильнее бьет по нервам, чем залпы шрапнели и по-животному воющие солдаты. Отчего-то именно сейчас душа пытается съежиться, спрятавшись в самые потаенные уголки тела, как в «лисью нору». Кажется, я понял, почему люди здесь становятся стариками в двадцать лет.
03 августа 1918
Вновь снился Эрнст.
Каким он был несколько месяцев назад – безусый, с редкими бровями и насмешливыми полными губами. Может, если я напишу, он уйдет из моих снов. Но из моих воспоминаний он не уйдет никогда.
Я видел его, когда весной лежал в госпитале с простреленной ногой [на полях неровным почерком – «Весной? Удивительно. Проверил записи, и верно – весной. Удивительно несется время» – прим.редактора]. Он был среди «тяжелых». Я услышал его имя во время фельдшерского обхода. Иначе бы не узнал. Пробитый французом радиатор обварил его голову, превратив лицо в ужасную бугрящуюся маску, покрытую лохмотьями кожи и алым гноящимся мясом. Глаза его уже никогда ничего не увидят. Он скалился от нестерпимой боли, лежа на своей тонкой койке, и зубы его выглядели отвратительно белыми на фоне того, что прежде было лицом. Иногда он забывался и что-то нечленораздельно бормотал. Волосы клочьями слазили с его головы, уши превратились в неровные воспаленные рубцы.
Оказывается, он практически вслепую сумел посадить свой поврежденный самолет.
Я прошел мимо него. Не смог даже окликнуть. Я, люфтмейстер, летчик-истребитель, рыцарь неба, слуга кайзера и надежда Отчизны, просто молча прошел мимо. Испугавшись до дрожания мочевого пузыря. Мне было страшно. А на следующий день его уже не было – отправили в тыловой госпиталь.
Извини меня, Эрнст.
09 сентября 1918
Германия, несомненно, повержена. Мы не видим этого, но чуем наверняка, как чуем отвратительный запах гангрены пробивающийся из-под повязки раненого. Этот запах во всем. В газетах, которые иногда попадают на передовую. В эрзац-табаке, которым нас снабжают. В офицерских глазах его особенно много. Офицерские глаза буквально пропитаны им. Даже оберст Тилль, всегда державшийся с нами уважительно, прячет глаза, в которых тают трусливые чертики.
Призывы держать фронт, защищать Отчизну, помнить присягу льются на нас, как из ведра. Газетные статьи полнятся ликующими заголовками, а статьи состоят из оптимизма на девяносто процентов, как и наши консервы. Решающее осеннее контрнаступление отшвырнет самоуверенных лягушатников от границ рейха! Армия Германии даст по зубам коварным английским хищникам! Американцы в страхе переплывут обратно через океан!
Нас давят. За последние два месяца мы трижды откатывались, оставляя французам и англичанам наши позиции. Пехотные части тают на глазах. В иных взводах по пять человек – обтрепанных мальчишек с телами, более тощими, чем их винтовки. Удивительным кажется, как они способны сдерживать катящуюся на нас орду, ощетинившуюся штыками и стволами.
Мы сами делаем по три вылета в день, но, кажется, без всякого толку. На смену каждому сбитому французскому самолету приходит пара новеньких «Сопвичей» и «Бреге». На моем личном счету их двадцать девять, последний взят позавчера. Но эскадрилья наша давно уже не выглядит боевой силой.
За месяц потеряли уже троих. Эриха сбил француз во время разведки. Его самолет упал на нейтральной полосе и пехотинцы две ночи подряд пытались вытащить из-под обломков полумертвого пилота. Но каждый раз, когда они начинали его вытаскивать, он кричал – и французы открывали огонь. Когда его наконец вытащили, Эрих уже начал разлагаться.
Яна по ошибке подбил свой зенитный расчет. Он возвращался в сумерках, и пулеметчики не успели рассмотреть опознавательных знаков, ударили из всех стволов. Одно утешение - умер, кажется, мгновенно. Уве зацепило прямо на аэродроме шальным осколком.
Самое страшное мне видится даже не в том, что все это – предсмертная агония, предваряющая поражение. А в том, что с каждым днем я отношусь к ней все безразличнее. Кажется, фронт сделал из меня законченного эгоиста.
И к черту. Пойду искать сапоги – на дворе уже хлюпает и скоро вновь начнется грязь.
12 сентября 1918
Переполох в курятнике – явление генерал-майора со свитой. Сейчас, вспоминая этот исполненный фарса ритуал, я сжимаю кулаки от злости, а несколькими часами ранее думал лишь о том, как бы не засмеяться. У господина генерал-майора были эмблемы люфтмейстера на форме, новенькие и блестящие. Неудивительно – большие чины от авиации сплошь члены Ордена. Интересно, сможет ли этот жирдяй оторвать от земли хотя бы желудь?..
Тилль выстроил на аэродроме всех пилотов – получилось девять одиноких тощих фигур. Потрепанная форма, висящая на нас мешками, едва ли подобает ястребам кайзера, оберегающим покой Германии, скорее мы выглядим скопищем оборванцев, но господин генерал-майор взирает на нас именно так.
- Горжусь вами, - говорит он сквозь густые усы, и верно, в его взгляде – отеческая гордость, - Вы – наши герои! Пока вы здесь, противник не сможет нести бомбы на германскую землю!
Он извергает из себя короткую, но прочувствованную речь. Если от газетных статей несет некрозом, эта речь исторгает из себя аромат разворошенного конского кладбища. Но в тот момент нам с Леманном ужасно смешно, и мы даже не глядим друг на друга, чтоб случайно не прыснуть в строю. Под конец господин генерал-майор отколол еще один номер – пожал руку Леманну и поблагодарил его за верную службу. Должно быть, он перепутал нас между собой – у меня-то на девять самолетов записано больше! Впрочем, мы бы и сами могли перепутать друг друга в зеркале. Оба тощие, бледные, с наспех уложенными волосами и злым огоньком в глазах.
Постскриптум: [приписка сделана наспех, почерк неровный, бумага заляпана стеариновыми кляксами] Воистину, день чудес. Оберст Тилль, который за все три года в нашей эскадрильи не выпил и рюмки вермута, сегодня вечером, после отъезда генерал-майора, изволил напиться. Точнее даже, надраться в хлам, если такое позволено говорить о высших чинах.
Когда я наткнулся на него возле штаба (пытался раздобыть новый комплект карт), он уже достиг стадии превращения человеческого создания в неодушевленный предмет – опираясь на грубо сколоченный стол, глядел на закат невидящими глазами и что-то бормотал. Взгляд тяжелый, влажный, как у умирающего пса. Я попытался его увести, но он не дался, а весу в нем, как в полковой пушке.
- Г-герман… - сказал он, пошатываясь, пьяно вглядываясь в мое лицо, - Ты хороший пилот. Послушай, что я хочу тебе сказать…
Он долго нес ту чушь, которую обыкновенно несут смертельно-пьяные люди. Я терпеливо ждал, когда он выговорится и ослабнет, чтоб можно было кликнуть денщика – и отнести господина оберста в его блиндаж. Но под конец он ляпнул нечто такое, что привлекло мое внимание.
- Мертвецы… - прохрипел оберст Тилль, - Вот то единственное, что может спасти Германию. Но если она спасется благодаря ним, то больше ее уже не спасет ничто…
- Какие мертвецы? – спросил я с нехорошим чувством.
- Тоттмейстерское мясо, - отчеканил он удивительно четко для пьяного, - Мертвецы в мундирах. Только они. Если победа возможна, она в их разлагающихся руках.
Тоттмейстеры? Я скривился, как от боли, что терзала мою ногу в преддверии дождя. Про тоттмейстеров мы обыкновенно даже не заговаривали. Не потому, что дурная примета, просто стоило упомянуть их в разговоре, как рот невольно хотелось сполоснуть – словно откусил кусок гнилого яблока. Хозяева мертвецов, способные поднимать мертвых солдат – и вновь бросать их в атаку. Существа, словно в насмешку именующиеся магильерами.
- Почему они?
- Потому, что единственное, чем Германия богата сейчас, так это мертвецами! – оберст Тилль осклабился, - У нас нет продовольствия, у нас нет танков, у нас нет даже чертовых аэропланов. Но вот чего нам хватит надолго, так это мертвецов… Мы должны использовать тот ресурс, который есть, неправда ли, лейтенант? Мертвецов у нас много… У нас теперь их хватит на сорок лет войны…
Наконец господина Тилля обильно вырвало и он достаточно ослаб, чтоб я смог сдвинуть его с места.
По дороге домой я ощутил затаенное беспокойство. Поискав его причину, я обнаружил, что все еще думаю о словах оберста. «Мертвецы. Вот то единственное, что может спасти Германию». Глупость, конечно, но разве то, что мы торчим здесь, в краю огненных цветов и липкой смерти, не чья-то глупость?.. Некстати вспомнился Хаас. Где-то он сейчас?..
30 сентября 1918
[вклеенный лист, изображающий чернилами схему французских огневых позиций. Схема нанесена не профессиональной рукой, много помарок и исправлений. Случайно или нет, у схемы явное сходство с небом – спиральные линии, изображающие, по всей видимости, проволочные заграждения, похожи на цепи мелких перистых облаков. Резкие линии траншей напоминают направления ветров, а многочисленные стрелки атак и контратак – движение теплых и холодны фронтов – прим.редактора].
5 или 6 октября 1918
Оказывается, забыл записать в дневник о встрече с Хаасом. Как давно это было… Проверил дату – ну точно, весной этого года, когда получил увольнительную в город. Собирался записать, да вылетело из головы.
Всем известно, что у люфтмейстеров – ветер в голове.
Запишу сегодня после обеда, если не возникнет внезапных дел. В последнее время оберст Тилль любит устраивать внезапные вылеты.
17 октября 1918
Погиб Ульрих, самый молодой пилот в эскадрильи. Английский ас на «Спаде» расстрелял его самолет с двухсот метров. Ульрих смог посадить свой «Альбатрос», но когда мы доставали его из кабины, был уже без сознания. Кровавые пузыри на губах, приборы управления заляпаны горячей еще кровью. Две пули в живот. Умер через час.
Словно в насмешку над недавними словами оберста Тилля, в кармане кителя мертвеца обнаружилась мятая бумажка. Прошение о посмертном зачислении в Чумной Легион в случае смерти на поле боя. Знакомая форма. Когда-то эти пустые бланки из нескольких строк кипами лежали на столах военных канцелярий. Любой желающий мог взять форму и вписать в нее свое имя, завещав тем самым свое тело тоттмейстерам и их мертвому воинству. Я слышал, тысячи солдат написали такие прошения, прежде чем собственными глазами увидели, как Орден Тоттмейстеров распоряжается своим новым имуществом.
По инструкции, мы не имели права хоронить Ульриха. Следовало доставить его тело на специальный полковой сортировочный пункт, куда за ним рано или поздно явится тоттмейстер. Но совершить этот тягостный ритуал нам, к счастью, не довелось. Леманн впал в ярость, изорвал прошение в мелкие клочки, а Ульриха самолично закопал в глубокой воронке и пообещал лично застрелить любого тоттмейстера, который явится за телом.
И я вновь вспомнил Хааса.
30 ноября 1918
Снова в госпитале, в этот раз – сломано несколько ребер и касательная рана бедра. Мой тридцатый француз тоже оказался люфтмейстером, и в какой-то момент я был уверен, что уже не доберусь до аэродрома. Но он, судя по всему, был новичком, а я – старый фронтовой ястреб, пусть и потерявший половину перьев. Пока парень пытался совладать с мотором «Альбатроса», я задушил его – просто выкачал воздух из его легких. Иногда простые приемы – самые действенные.
Как бы то ни было, я сновка в койке. Газеты здесь старые (они все еще воспевают осеннее контрнаступление, обернувшееся безумными потерями и едва ли не фарсом), книг нет, знакомых тоже. Но хоть дневник я на этот раз прихватил. Сегодня буду отдыхать, а завтра возьмусь за перо и напишу все-таки о Хаасе, как собирался.
1 декабря 1919
Я встретил его случайно, во время своей короткой побывки в городе. «Город» - слишком громко звучит для городишки в полсотни домов, но, клянусь всеми ветрами, что дуют в мире, после раскисших траншей и осевших блиндажей с их вечной сыростью и вонью, я ощутил себя как на бульваре Унтер ден Линден. В кармане было несколько десятков марок, а в городе оказались открыты ресторанчики, заполненные исключительно офицерами, так что я не казался белой вороной, заняв один из столиков, даже в своем магильерском мундире.
Моей месячной получки хватило на две бутылки вина, но этого мне было довольно. Мундир мой был выстиран и выглажен, руки в кои-то веки не выпачканы маслом, даже запах гари, въедающийся, кажется, на передовой сквозь мясо прямо в кости, в тот вечер сдался под напором одеколона. Мне хотелось сидеть за своим столиком в сгущающихся сумерках, попивать вино и смотреть на прохожих.
Расслабленное вином воображение рисовало что-то столь же упоительное, сколь и маловероятное. Стройную дамскую фигурку в летящем платье, прелестное личико, выбивающиеся из-под платка локоны. Легкая, ни к чему не обязывающая беседа. Легкий, как прохладный предрассветный ветерок, флирт. Потом фокстрот, который я совершенно не умею танцевать. Касание обнаженных плеч. Еще бутылка вина. «- Вы, кажется, люфтмейстер, офицер? – Несомненно, это так. – Я слышала, вашему брату опасно доверять. – На вашем месте я бы отнесся к этому предупреждению со всей серьезностью, мадам. Многие утверждают, что мы слишком ветрены…» Долгое провожание домой. Скрипучая лестница в незнакомом подъезде. Темная комната, запах женских волос, несмелые касания, приглушенные стоны, ребра старого дивана давят на бок, о чем-то бурчит старая печка. Потом в окно заплывает холодный свет зимнего солнца, я быстро одеваюсь, стараясь на глядеть на крохотную, свернувшуюся под одеялом, фигурку, второпях поправляю портупею…