С этой мыслью Гу’Рулл расправил месячной давности крылья, растопырив перьевые чешуйки, наполнившиеся ветром.
Затем убийца нырнул с края Лба, крылья развернулись на всю длину, и зазвучала песня полета – тихий, стонущий свист, музыка свободы для убийцы Ши’гал.
Покинуть Ампелас Укорененный… слишком давно Гу’Рулл не ощущал такого… такого веселья.
Под челюстью впервые открылась пара новых глаз, и новое видение – неба над головой и земли внизу – на мгновение смутило убийцу, но вскоре Гу’Рулл смог разобраться, и две панорамы слились в громадный вид мира вокруг.
Новая особенность Асиль была действительно блестящей. Присуща ли такая изобретательность безумию? Возможно.
Породила ли такая возможность надежду в Гу’Рулле? Нет. Надежды быть не может.
Убийца парил в ночи, высоко над разрушенным, почти безжизненным пейзажем. Как осколок убитой луны.
Он был не один. Да и не помнил, чтобы когда-нибудь был один. Такое просто невозможно – он и сам это понимал. Судя по всему, он бестелесен и способен странным образом перемещаться от одного попутчика к другому почти по своей воле. И если они умрут или найдут способ избавиться от него, похоже, он исчезнет. А ему так хотелось остаться живым и парить в эйфорическом изумлении этих попутчиков, странной разрозненной семьи.
Они пересекали дикую пустыню – постоянно встречались равнодушные сломанные скалы, нанесенные ветром дюны серого песка и осыпи вулканического стекла. Вокруг – только беспорядочные холмы и хребты, и ни деревца до самого изломанного горизонта. Солнце над головой мутным глазом пробивалось сквозь жидкие тучи. Горячий воздух обдувал непрестанным ветром.
Единственным пропитанием для путников служили стайки покрытых чешуей грызунов – их мясо на вкус напоминало пыль – и множество ризанов, у которых мешки под крыльями были наполнены молочной водой. Днем и ночью их преследовали накидочники, с беспримерным терпением ожидая, что кто-то упадет и не поднимется, но ничего такого не происходило. Перелетая от одного путника к другому, он ощущал скрытую решимость каждого, неиссякаемую силу.
Такая стойкость, увы, не мешала, похоже, бесконечному потоку жалоб, пропитывающих все их разговоры.
– Какая расточительность, – говорил Шеб, корябая зудящую бороду. – Вырой несколько колодцев, сложи из этих камней дома, лавки и прочее. Тогда получится что-то стоящее. А пустошь бесполезна. Мечтаю о дне, когда все это послужит людям, все на поверхности земли. Города сольются в один…
– Тогда не будет ферм, – возразил, как всегда, мягко и робко, Ласт. – А без ферм не будет еды…
– Не валяй дурака, – отрезал Шеб. – Фермы, конечно, будут. Просто ни клочка этой бесполезной земли, где живут только проклятые крысы. Крысы в земле, крысы в воздухе, жуки да кости… ты можешь представить столько костей?
– Но я…
– Замолкни, Ласт, – оборвал Шеб. – Ты всегда несешь чушь.
Заговорила хрупким, дрожащим голосом Асана:
– Только, пожалуйста, не подеритесь. Шеб, все и без драки ужасно…
– Берегись, карга, а то и тебе достанется.
– А со мной не хочешь сцепиться, Шеб? – спросил Наппет и сплюнул. – Вряд ли. Всего лишь языком чешешь, Шеб, и только. Как-нибудь ночью, когда заснешь, возьму и отрежу тебе язык и скормлю его драным накидочникам. Кто-то против? Асана? Бриз? Ласт? Таксилиец? Раутос? Никто, Шеб, мы все спляшем от радости.
– Меня увольте, – сказал Раутос. – Я достаточно настрадался, когда жил с женой; нужно ли говорить, что я по ней не скучаю?
– Опять Раутос погнал, – прорычала Бриз. – Моя жена то, моя жена сё. Меня уже тошнит от рассказов о твоей жене. Ее же здесь нет, правда? Небось ты ее утопил и поэтому бежишь. Утопил в своем роскошном фонтане: держал под водой и смотрел в распахнутые глаза, а она, раскрыв рот, пыталась кричать под водой. А ты смотрел и улыбался – вот что ты делал. Я не забыла, такое не забыть, это было ужасно. Ты убийца, Раутос.
– А теперь и эта погнала, – хмыкнул Шеб, – и опять про утопление.
– Можно отрезать и ее язык, – улыбнулся Наппет, – и Раутоса. И не будет дерьма про утопление, про жен – и никаких жалоб; с остальными-то все нормально. Ласт, ты ничего не говоришь, а если говоришь, никого не раздражаешь. Асана, ты знаешь, когда следует держать рот на замке. А Таксилиец вообще почти всегда молчит. Только мы, и будет…
– Я что-то вижу, – сказал Раутос.
Они все – он почувствовал – напряглись; их глазами он увидел на горизонте громадный силуэт, нечто устремленное в небо – слишком узкое для горы, слишком громадное для дерева. Торчащий, видный за многие лиги зуб.
– Я хочу посмотреть, – заявил Таксилиец.
– Вот дерьмо, – проворчал Наппет, – да идти больше и некуда.
Остальные промолчали в знак согласия. Они шли уже, казалось, целую вечность; споры насчет того, куда идти, давно утихли. Ни у кого не было ответа, никто даже не знал, где они сейчас.
И путники двинулись к далекому таинственному строению.
И он был доволен, доволен, что идет с ними; он разделял растущее любопытство Таксилийца, которое с легкостью преодолело бы страхи Асаны и закидоны остальных: утопление Бриз, несчастный брак Раутоса, бессмысленную жизнь робкого Ласта, ненависть Шеба и страсть к пороку Наппета. И разговор увял; остались только шуршание и топот босых ног по грубой земле да тихий стон нестихающего ветра.
А высоко в небе два десятка накидочников следовали за одинокой фигурой, бредущей по Пустоши. Их привлекли голоса, а видели они только одного сурового путника. Пыльно-зеленая кожа, клыки во рту. Несет меч, но совершенно голый. Одинокий путник, говорящий семью голосами, называющий себя семью именами. Его много, но он один. Они все потеряны, потерян и он.
Голодные накидочники ждали, когда жизнь покинет его. Но ждать придется недели. Месяцы. А пока остается голодать.
В этих узорах следовало разобраться. Однако элементы оставались разрозненными в плавающих щупальцах, в черных пятнах перед глазами. Но он, по крайней мере, мог видеть – это уже кое-что. Сгнившие тряпки унесло с глаз какое-то течение.
Ключ к пониманию можно найти в узорах. В этом он был уверен. Если бы только удалось собрать все воедино, он бы понял; он знал бы все, что нужно. Понял бы смысл обуревавших его видений.
Странная двуногая ящерица, затянутая в черную блестящую броню, с коротким, похожим на обрубок хвостом, стояла на каменном помосте, а реки крови стекали с камня со всех сторон. Нечеловеческие, неморгающие глаза были устремлены на источник всей этой крови: на дракона, приколоченного к решетке из громадных деревянных брусьев ржавыми гвоздями, с которых капал конденсат. От распятого существа исходило страдание; смерть не приходила, а жизнь превратилась в нескончаемую боль. А стоящая ящерица излучала в жестокой полутьме холодное удовлетворение.
В другом видении два волка словно наблюдали за ним с насыпи, покрытой травой и обломками костей. Смотрели настороженно, хмуро, словно оценивали соперника. За ними из густых туч сыпал косой дождь. А он будто бы отвернулся, не обращая на волков внимания, и пошел по голой равнине. Вдалеке из земли поднимались десятка два каких-то дольменов – без видимого порядка, но похожие один на другой, видимо, статуи. Он подошел ближе, приглядываясь к увенчанным странными капюшонами фигурам, стоящим к нему спиной и с закрученными хвостами. Земля вокруг блестела, словно усыпанная алмазами или осколками стекла.
Он почти добрался до ближайшего из этих молчаливых, неподвижных стражников, когда его накрыла тяжелая тень и воздух внезапно остыл. В отчаянии он остановился и поднял глаза.
Ничего – только звезды, летящие, словно сорвавшись с привязи, похожие на пылинки в воде, медленно вытекающей из бассейна. Приглушенные голоса падали ему на лоб, как снежинки, и тут же таяли, не оставляя смысла. Спор в Бездне, но он не понимал ничего. Глядя вверх, он чувствовал, как кружится голова, как ноги отрываются от земли и он плывет. Перевернувшись, он посмотрел вниз.
Еще звезды, но теперь среди них вспыхивают яростные солнца зеленого огня, прорезая черную ткань пространства яркими трещинами. И чем они ближе, тем больше вырастают, заслоняя все, а водоворот голосов достиг максимума; и то, что ощущалось снежинками, быстро тающими на разгоряченном лбу, теперь обжигало, как огонь.
Если бы только удалось собрать фрагменты, сложить мозаику и понять смысл узоров… Если бы удалось…
Завитки. Вот в чем дело. Движение не обманывает, движение открывает форму внизу.
Завитки шерсти.
Татуировки… взгляни на них… взгляни!
И как только татуировки встали на место, он понял, кто он.
Я – Геборик Призрачные Руки. Дестриант отвергнутого бога. Я вижу его…
Я вижу тебя, Фэнер.
Громадную фигуру, совсем потерянную. Недвижимую.
Его бог был в ловушке и, как и сам Геборик, оставался молчаливым свидетелем рождения сверкающих нефритовых солнц. Геборик и его бог оказались у них на пути, а этим силам невозможно было противостоять. Ни один щит не остановит то, что надвигается.
Бездне мы безразличны. Бездна выдвигает собственные доводы, с которыми не поспоришь.
Фэнер, я обрек тебя. А ты, старый бог, обрек меня.
И все же я больше не жалуюсь. Так все и должно быть. В конце концов, у войны нет другого языка. На войне мы призываем собственную кончину. На войне мы наказываем собственных детей кровавым наследием.
Теперь он понимал. Богов войны, их значение, смысл их существования. И, глядя на надвигающиеся нефритовые солнца, он с небывалой ясностью ощутил тщетность, скрытую за всем этим высокомерием, за бессмысленной кичливостью.
Посмотри, как мы вздымали стяги ненависти.
Посмотри, куда они нас привели.
Началась последняя война. Против врага, от которого не может быть защиты. Никакие слова, никакие деяния не обманут этого зоркого судию. Не восприимчивого ко лжи, не слушающего оправданий и нудной болтовни о необходимости, о праведном выборе меньшего из двух зол – о да, он слышал все подобные аргументы, пустые, как несущий их эфир.
Мы жили в раю. А потом призвали богов войны, чтобы обрушить гибель на нас самих, на наш мир, на землю, воду и воздух, на мириады живых существ. Нет, не надо изображать удивление и невинное смущение. Теперь я смотрю глазами Бездны. Я смотрю глазами врага и говорить буду его голосом.
Смотрите, друзья, я – судия.
И когда мы наконец встретимся, вы не обрадуетесь.
И если хватит вам иронии под конец, смотрите, как я плачу нефритовыми слезами, как отвечаю с улыбкой.
Если хватит мужества.
Хватит ли, друзья, у вас мужества?
Книга первая
Море не грезит о тебе
Глава первая
Крайнее несчастье не в том, что открывает одеяло, а в том, что прячет.
Битва разыгралась на заброшенных, заросших землях у мертвой башни Азатов в городе Летерасе.
Стаи ящериц пришли с речного берега. Обнаружив изобилие странных насекомых, ящерицы бросились неистово кормиться.
Среди насекомых самыми странными были двухголовые жуки. Одного такого окружили со всех сторон четыре ящерицы. Жук заметил угрозу с двух направлений, аккуратно развернулся и, заметив еще двух нападающих, съежился, прикинувшись мертвым.
Не помогло. Одна ящерица – из тех, что ползают по стенам, с широкой пастью – рванулась вперед и проглотила насекомое.
Вот какая трагедия разыгралась на этих землях, ужасная бойня, шаг к вымиранию. В этот вечер судьба была неблагосклонна к двухголовым жукам.
Но не все жертвы так беспомощны, как может показаться. Роль жертвы в природе эфемерна, и в бесконечной драме выживания хищник может со временем стать пищей для другого хищника.
Одинокая сова, уже обожравшаяся ящериц, единственный свидетель внезапной волны мучительных смертей на грязной земле, увидела, как из пастей умирающих ящериц полезли отвратительные фигуры. Вымирание двухголовых жуков оказалось не столь неизбежным, как виделось несколько мгновений назад.
Но совы, весьма неразумные птицы, не извлекают пользы из подобных уроков. И эта наблюдала широко раскрытыми, но пустыми глазами. До тех пор, пока сама не почувствовала странное движение в кишках, отвлекшее ее от созерцания странных смертей внизу, от рядов бледных животов ящериц на черной земле. Сова не думала о ящерицах, которых ела. И, уж конечно, не вспоминала о том, как вяло сопротивлялись некоторые ее когтям.
Для совы наступала ночь мучительной отрыжки. И как ни слабоумна была птица, отныне и навсегда она исключила ящериц из меню.
Мир преподает нам уроки – или намеками, или, если придется, жестко и жестоко, так что и тупой поймет. А не поймет – умрет. А для умного не понять, разумеется, непростительно.
Жаркая ночь в Летерасе. Камни потеют. Вода в каналах вязкая, застывшая; поверхность, странно приплюснутая, покрыта завихрениями пыли и мусора. Насекомые пляшут над водой, словно пытаясь разглядеть свое отражение, но гладкая патина не отражает ничего, глотая россыпь звезд, поглощая бледный свет факелов патрулей на улицах; и крылатые насекомые бесконечно кружат, как обезумевшие.
Под мостом, на покрытых мраком ступеньках сверчки ползали, как капельки липкого масла, блестели, пузатые, и печально хрустели под ногами двоих, стоящих рядом друг с другом в сумерках.
– Да говорю, не нырял он, – сказал один хриплым шепотом. – Вода жутко воняет; и глянь: ни волн, ни ряби. Он убежал в другую сторону – к ночному рынку, где может затеряться.
– Затеряться, – повторила, хмыкнув, женщина, подняв затянутой в перчатку рукой кинжал и оглядывая лезвие. – Это забавно. Как будто он может затеряться. Как будто кто-то из нас может.
– Думаешь, он не может затаиться, как мы?
– Времени не было. Он дал деру. Бежал. Он был в панике.
– Да, похоже было на панику, – согласился ее спутник и покачал головой. – Никогда не видел ничего такого… разочаровывающего.
Женщина убрала кинжал в ножны.
– Его выгонят. Он вернется, вот тогда мы его и схватим.
– Дурак, если надеялся скрыться.
Немного помолчав, Улыбка снова обнажила кинжал и посмотрела на лезвие.
Горлорез смотрел округлившимися глазами, но молчал.
Флакон выпрямился и махнул рукой, приглашая Корика за собой, а потом с любопытством наблюдал, как широкоплечий сэтиец-полукровка распихивает и расталкивает толпу, оставляя за спиной мрачные взгляды и приглушенные проклятия – впрочем, неприятностей опасаться не стоило, ведь наглый чужестранец явно нарывался, а инстинкты одинаковы по всему миру, и никто и не подумал бы связываться с Кориком.