Я разыскал Марка Клавдия Марцелла в глубоком кресле. Белокурое ангельское создание шалашиком сложило над ним свои крылья и предлагало сердце. Другие точно такие же создания ожидали своей очереди на балконе, волнуясь и расправляя перышки. Марк К. Марцелл от сердец не отказывался. Он складывал их в морозилку, ожидая, когда количество перейдет в качество.
Ему нужно было одно сердце. И я знал, кому оно принадлежит.
Я схватил его за грудки и вырвал из кресла.
— Где она? — прорычал я. Сердце выпало у него из рук и откатилось на середину комнаты. Кто-то поскользнулся на нем и обрушил пласт дыма с пепельницами. Ангелицы на балконе возмущенно захлопали крыльями, маски на стенах ухмылялись и подмигивали, Анюта затянулась и выпустила мне в лицо струю ментолового дыма. Марк К. Марцелл легонько шлепнул меня по рукам, и они разжались.
— Ее здесь нет, — сказал он. — Смотри сам.
И я посмотрел.
Кроме Анюты тут были: похожий на сломанный циркуль лидер рок-группы «Аукцион» Давид, высокий, худой, с горящими глазами и паучьими пальцами.
Девочка с голубыми глазами и трепещущими ресницами, которая писала стихи про души китов и деревьев. Имени ее никто не помнил, она была просто Девочкой с Голубыми Глазами.
Жидковолосый и прыщавый экзистенциально-натуралистический писатель Витюня, автор непечатной поэмы «О, черт возьми, какая мука». Решив быть ближе к земле, он в одночасье отверг сигареты и папиросы, курил сигары и вместо спичек носил кресало.
Вовка-йог, бородатый детина в джинсовой хламиде и с четками на шее. Физик по образованию, он год работал в Центральном парке сторожем, потом вдруг оказался директором столовой на пристани, продержался до первой ревизии и ушел малевать афиши в какой-то Дом культуры.
Трое стриженных под горшок крепких парнишек в косоворотках, яловых сапожках и с топориками за витыми поясками. Они пришли то ли кого-то спасать, то ли бить, да так и остались.
Смазливая девица с устрашающей длины фиолетовыми ногтями, умеющая выпускать дым через нос аккуратными колечками и, кривя презрением пухлые губки, всех и вся обзывать быдлом.
Разочаровавшаяся в жизни студентка-первокурсница с лицом травести на пенсии и по очереди наставляющие ее на путь истинный два поклонника Рериха. Всю троицу называли попростурерихнувшиеся.
Тут было еще много разных людей.
Тут не было Вероники.
Но запах ее волос, движение руки, лучистый взгляд, ямочка в уголках губ, звук шагов…
Я не мог ошибиться!
— Так она ушла от тебя! — догадался Марк К. Марцелл и облизнулся. — Час пробил, и она ушла. Она же ведьма, а ты нор-рмален!
Фиолетовые ногти впились в плечо, прокололи пиджак и кожу. Сквозь дырочки со свистом вышел воздух, и я упал рядом с Анютой. В руках у меня оказалась чашка кофе.
— Все мы немножко ведьмы, — прошептала Анюта и зрелой выпуклостью потерлась о мое плечо. — Я свободна, а ты любишь икру?
— Как интересно, — сказала Девочка с Голубыми Глазами. — И что ты теперь будешь делать? Повесишься?
— Пороть! Кнутом и по субботам! — рявкнули косоворотки. — Чтоб корни не забывать! Знаем мы, чьи это происки!
А циркуль Давид ничего не сказал. Он подключился к сети, и из колонок рявкнуло про жизнь, которая аукцион, только после удара молотка вместо «продано» звучит «прожито».
Вместо кофе в руке было что-то зеленое в граненом. Я выпил, чтоб не расплескалось, а потом еще раз за компанию и за знакомство, и чтоб завить веревочкой, и чтоб на «ты», а икра на губах Анюты была в самом деле зернистая, не подумай, что желатин, а ты миленький, и сюда, и вот сюда еще, всегда хотела нормального, они надежные и на них можно положиться, на тебя можно положиться?
И все было хорошо, и все были хорошие, добрые и умные. А жареную колбасу едят только самоубийцы, в ней прорва канцерогенов, которые подавляют высшую нервную деятельность. А если ты не самоубийца и жить хочешь долго, то дышать должен поверхностно и редко, факт проверенный, все болезни от неправильного дыхания. Но если все-таки помер, то не волнуйся, люди на самом деле не умирают, а переходят в другой план. Их семь, этих планов: астральный, ментальный, деваканический, будхи, нирваны и еще пара каких-то.
А потом говорили о Сизифе, и я хотел сказать что-то умное, но оказалось, что это вовсе не тот Сизиф, а другой, которого придумал Альберт Камю, про которого я помнил, что он то ли критик, то ли основатель экзистенциализма.
А руки у Анюты были мягкие и теплые, и из русалок ее не выгнали, она сама ушла.
А Вовка-йог советовал забыть и выбросить, потому что женщины — пыль, осевшая на наших стопах на пути в Вечность.
А потом появились внимательные глаза Марка К. Марцелла и сказали, что такому как я только свистнуть, и она мне не нужна. Зачем она мне нужна? Это просто привычка. А на каждую привычку найдется отвычка. Я ее забуду, я ее уже забыл, потому что все они одинаковые.
— Она нужна мне, — пробормотал я.
— Зачем? Носки постирать может и Анюта. Верно, Анюта?
И Анюта говорила, что верно, а в голове у меня тихонько разгоралась искорка.
— Она нужна мне, — повторил я, и искорка превратилась в костер.
— Ты уже забыл ее.
— Я помню!
Искорка полыхнула, и я стал видеть и слышать, и застегнул кнопки на Анюте.
— Я ее помню!
— …до-о-лгая па-а-мять хуже, чем сифилис, — услышал я, — осо-о-бенно в узком кругу…
— Я найду ее.
— …идет вакханалия воспоминаний, не пожелаешь и врагу.
— Ты не найдешь. Ты нормален. Ты просто человек. Ты помучаешься, да и забудешь.
— Найду!
Я все уже видел и слышал, а на ритуальные маски и календарных стыдливых японок, на розовую плакатную старушку, на нахохлившихся ангелиц, на спины спящих в шкафах книг, смешиваясь с застоявшимся табачным дымом, водопадом обрушивались тридцативаттные помои.
Марк Клавдий Марцелл понял, что разгорелась искорка, что я вижу и слышу, и замерзла и упала на пол его улыбка, покрылись пупырышками японки, захлопнули пасти маски, а на ушах у косовороток выступил иней.
— Ты не найдешь потерянное, не вспомнишь забытое, не…
— А идите вы все в болото! — в сердцах сказал я.
Комната вдруг стала растворяться, лица бледнеть, зыблиться, как отражение в луже, когда ее поверхности коснется ветерок. Вот остались только туманные контуры, блеск браслета на тонком детском запястье, презрительная складка губ, фиолетовые ногти, витой поясок, неправильный овал четок, повисших над пустым уже креслом… Дольше всего держались айсберги в глазах Марка Клавдия Марцелла, но вот исчезли и они.
Резко пахнуло гнилью. Воздух стал студенистым и липким, свился спиралями в сизый туман, и из тумана забулькало, зачавкало, палас на полу зазеленел ряской, ноги у меня промокли. Я запрыгнул на диван, который был уже не диван вовсе, а поваленное гнилое дерево, оно хрустнуло, подалось под ногами, я закричал и по скользким кочкам побежал к еще видному за туманом берегу.
А потом стрелки часов прилипли к циферблату, и время остановилось. Без пяти пять.
Я хотел постирать испачканные болотной тиной брюки и не смог этого сделать: струя воды остекленела на полпути от крана до тазика.
За окном застыл приклеившийся к небу самолет, и никакая сила не смогла бы сдвинуть с места взметнувшуюся от дыхания младенца паутинку.
Я посмотрел в зеркало и не увидел в нем себя. Я там вообще ничего не увидел.
Мир, в котором Вероника ушла от меня, умер.
Без пяти пять.
Я выбежал на улицу и заметался по мертвому миру. Я сшибал неподвижных людей, и все светофоры горели красным. Я обежал все дома, все квартиры, парки, кинотеатры и больницы. Я обежал весь мир и убедился в том, что и так понимал: Вероники здесь нет.
Но я так не хочу! Что мне делать в этом мертвом мире?!
Я звал, и слова не могли сорваться с губ. Я кричал, и крик рассыпался у моих ног. Я хотел найти и не знал, где искать.
Меня распирала обида, боль, злость и отчаяние. Я готов был взорваться и разлететься миллионом мелких кусочков, но вовремя вспомнил о монохроматичном Сереже.
Было без пяти пять.
Сережа был адекватен самому себе, инвариантен относительно всех и всяческих преобразований и монохроматичен.
— Ничего удивительного — сказал он. — Все думают, что происходящее с ними уникально. На самом деле у всех все, как у всех. Просто год такой. Ты знаешь, какой нынче год?
Я знал, какой нынче год, и мне не было дела до того, что и как происходит у всех. Мне нужна была помощь, и Сережа мог ее оказать.
— Год Уходящей Женщины, — сказал Сережа. — Посмотри в окно. Разуй глаза и посмотри.
Я посмотрел. Женщины ходили. Уходили или приходили, рвались навстречу или спасались бегством. Мужчины оценивающе окидывали, прищуривались, маслянили взгляды, цокали языком, спотыкаясь догоняли, распахивали навстречу, чмокали в щеку.
Мне-то какое до них дело?!
Сережа, не вставая с дивана (он вообще с него не вставал), потянулся к полке и снял ящик с картотекой. Под умелыми пальцами замелькали прямоугольные картонки.
— Вот, смотри. Ольга, двадцать шесть лет, ушла от сына, любимой собаки, попугая, двухкомнатной квартиры и мужа. Попугай сдох, муж сдал кандидатский минимум.
— Татьяна, двадцать семь лет, ушла от двух детей и мужа. Ночует у знакомых и рада, что каждый день может ходить на работу.
— Галина, двадцать восемь лет, детей нет. Просто ушла, но пока не знает зачем.
— Елена, двадцать четыре года… Продолжать? Тысяча триста сорок восемь случаев, не считая твоего. И это только за последние месяцы. А до начала этого года у всех было все нормально. Как ни крути — Год Уходящей Женщины… Есть случаи просто уникальные. Вот, например…
Меня не интересовали уникальные случаи, меня заинтересовала тенденция.
— Они просто ушли или ушли к кому-то?
Сережа хмыкнул.
— Все спрашивают именно об этом. Женщины просто так не уходят. Конечно, к кому-то. Но не это важно…
Я взвыл.
От меня. К кому-то. Молча. Тайком. И сейчас с ним. В то время, как я… И стога на краю осеннего поля. Знаем мы эти стога!
Меня обокрали. Средь бела дня раздели до нитки и выставили на посмешище. Меня трясло. Жажда мщения наполнила меня до краев и от тряски выплескивалась наружу.
Монохроматичный Сережа не удивился. Он молчал и ждал, когда меня протрясет. Со своего дивана он наблюдал такое количество житейских коллизий, трагедий, драм, комедий и фарсов, что не удивлялся уже ничему. Удивляться — не его свойство. Его свойство — понимать и помогать. Его девятиметровая комнатенка в аспирантском общежитии целиком состояла из понимания. Со своими бедами к нему приходили девушки, что-то потерявшие или нашедшие не то, что нужно. Просто отбросить беды они не могли и оставляли ему на хранение, но потом почему-то забывали забрать. Они просили помощи, и Сережа не отказывал. Он вынимал пустоту у лишившихся сердца ангелиц и вместо нее вкладывал понимание. Передо мной к нему забегали девчонки в вареных куртках и черных колготках, которых перехватили курсанты на форсаже. Крохотные беды, еще не классифицированные и не убранные в ящик под диван, валялись на холодильнике вперемешку с обертками от конфет, которыми девчонки вполне утешились.
— Ну, ладно. Давай ее сюда, — сказал монохроматичный Сережа. — Твою беду я сохраню в отдельной коробке.
Я помотал головой. Говорить еще не мог.
— Не отдашь?
Я опять помотал головой. Сережа понял.
— Понимаю, сказал он. — Понимаю. Праведное «за что?» и жажда мщения. Никто не хочет ждать, все рвутся догонять. Ну догонишь, схватишь за руку, потащишь за собой. А дальше? Логичное продолжение — запрешь в четырех стенах, бросишь в каменный мешок, посадишь на цепь. Так?
— Что же делать?
— Ждать. Ждать, когда придет сама. Сама. Тебе ведь нужна не та, которая ушла от тебя, а та, которой нужен ты. Когда она станет такой, она придет. Сама.
— А если не станет?
— Если будет знать, что ждешь, станет.
По-моему, его уверенность граничила с безумием.
— Ты многого дождался?
— Дождусь, — уверенно сказал Сережа. — Раньше я тоже метался. Вот смотри, — он завернул рукав рубашки. Повыше запястья рука была усеяна оспинами от затушенных об нее сигарет. Некоторые ожоги были совсем свежие. — И она приходила, перевязывала, жалела, а потом… потом опять уходила. Нельзя давить, хватать за руку и тащить за собой. Нужно просто ждать. Она знает, что я жду. Я звоню ей каждый день и говорю, что жду. По каким бы дорогам она ни ходила, Рим для нее там, где я ее жду. Она сама придет.
«Черта с два!» — хотел сказать я, но вовремя спохватился и сказал совсем другое.
Сережа помрачнел и надолго замолчал. Я ждал.
— Ты сошел с ума, — наконец сказал он.
— Может быть.
— Туда можно войти, но вернешься уже не ты. Ты, но не такой.
— Посмотрим.
— Или вообще не вернешься.
— Прорвемся.
— Не ожидал от тебя. Впрочем, от Вероники тоже. В конце концов, это не по-товарищески! Слушай, не пори горячку, а? Хочешь шоколадку? — совсем уж жалобно предложил Сережа. — Я в одном буржуйском журнале прочел, что шоколад в таких случаях здорово помогает.
Он начал многословно распространяться о пользе шоколада, а я молчал и ждал. Я уже знал, что он не откажет. Он просто не может, не умеет отказывать. Циркуль Давид, помнится, полгода держал у него ударную установку и мотоцикл «Хонда» с коляской, девочки-аборигенки, прибегая зимой на танцы, заваливали комнату до потолка своими шубками, сапожками и теплыми колготками. И никому Сережа не отказывал. С какой стати он мне откажет? Да и не сделается ничего с его сокровищем.
— Ладно, — со вздохом сказал Сережа. Похоже, он здорово жалел, что в свое время проговорился мне. Он задернул шторы и открыл дверцу холодильника. Я вздрогнул: в точно таком же холодильнике Марк Клавдий Марцелл хранил ангельские сердца. Но Сережа вынул из морозилки не сердце. Там, обернутая в несколько слоев плотной черной бумаги, содержалась его неразделенная любовь. Содержалась давно, и никто, даже я, не знал, кому предназначена вторая половина.
Сережа тщательно протер стол и только после этого освободил свое сокровище от бумаги и укрепил посреди стола на штативе от фотоаппарата.
Неразделенная любовь размером и формой была как кирпич. Она была полупрозрачная, гладкая, с белыми прожилками внутри, светилась розовым светом и почему-то пахла рыбой.
— Видишь, — прошептал Сережа. — Посередине трещинка. С каждым днем она все глубже и глубже. Та, которая должна прийти, придет и возьмет свою половину. Ждать осталось недолго.
Я никакой трещинки не заметил. Сережина неразделенная любовь структуру, по-моему, имела монокристаллическую.
— Вот, смотри вдоль грани, — сказал Сережа. — Туда смотри, вглубь. Зря ты это затеял… Смотри, а потом, если не передумаешь, иди.
Я добился своего, и Сережу мне стало немного жаль. Он имел и дал мне то, чем не мог воспользоваться сам. Я хотел сказать ему какие-нибудь добрые слова, но ничего не смог придумать. Не до того мне было. Я вплотную приблизился к гладкой поверхности кристалла и стал смотреть.
И ничего не увидел, кроме своего отражения. Мы долго смотрели друг другу в глаза, я и мое отражение. А потом в зрачках отражения мелькнула неясная тень. Я сразу догадался, кто это, и едва не вскрикнул. Тень пропала. Вместо нее я увидел множество крохотных людских фигурок, волокущих каменные глыбы. Они укладывали глыбы одна на другую, с невероятной быстротой выстраивая стену, и скоро она была готова. Фигурки пропали, стена отдалилась, и стало ясно, что она окружает стоящий на равнине огромный город. Вдали виднелась гряда пологих холмов, а еще дальше неясно синел многовершинный горный хребет. Город отдалялся и стал едва заметен у подножия гор. Послышался глухой рокот разбивающихся о берег волн, звон металла и крики. Черные крутобокие суда по волнам неслись к берегу. Длинные весла разом вспарывали воду. Брызги попали мне на лицо, и я зажмурился. А когда протер глаза, передо мной была дорога, прихотливо вьющаяся среди поросших кустарником холмов. Я шагнул, и ноги по щиколотку погрузились в горячую шелковистую пыль.