Девчонка снова кивнула. Анна обиженно отметила, что в её прозрачных серых глазах, не отразилось ни радости, ни довольства, вообще ничего. Словно бы это не дитё, а кукла.
Но обида тут же прошла, потому что через тёплый кафтан и две кофтёнки-самовязки Анна ощутила смертельный холод, который шёл от тела девчонки. Вот как есть она, взрослая женщина, солдатка, жалкая дура: какой-то радости захотела от замёрзшего ребёнка.
Свёкры поахали, но разрешили оставить дитя. Божеское это дело - кров сирому и убогому предоставить. А девчонка именно убога - не говорит.
Анна ожила, стала чаще улыбаться, а уж на хозяйстве волчком закрутилась. Свекровь даже всплакнула от радости: теперь-то точно жена Прохора дождётся. А то после проводов три года как живая покойница ходила.
Однако дитятю нужно было вылечить, покрестить и обучить домашнему обиходу. А то и попытаться вернуть речь. Это всё были приятные родительские хлопоты, и Анна была счастлива ощутить себя матерью.
Но однажды ночью она внезапно проснулась, поднялась с кровати, которую подарили свёкры на свадьбу, подошла к печке. Родители бодро похрапывали. Глянула в тёплый угол, где на широкой лавке обычно спала приёмная дочка, крещённая Надеждой, и обмерла. Лавка пустовала.
Анна бросилась в сени, на крыльцо, во двор - ребёнка как не бывало. Пошла одеться, и в сенях её что-то настигло с улицы. Словно бы ледяная глыбища рухнула на простоволосую голову, заморозила шею, спину, ноги. Или помирают так - чувствуя, как холод сковывает всё тело? И Анна померла.
Очнулась под утро на пороге избы. Со двора доносилось недовольное мычание коровы, меканье овец.
Анна, преодолевая одеревенелость всего тела, поднялась.
Надёжка лежала на своей лавке, свесив во сне тонкую ручонку. Анна подошла к ней, чувствуя, как радость наполняет душу: исчезновение помстилось, привиделось. Подумать страшно, чтобы случилось с ней, если бы она потеряла эту богоданную дочку.
Лицо ребёнка сияло сказочной белизной и красотой. Только из уголка рта стекала брусничная струйка.
- Надёжка... - нежно прошептала Анна, вытирая пальцем багровый след.
- Я Маринка... мама, - проговорила девочка, открыв глаза.
Анна поднесла палец к губам и лизнула его. Ощутила солоноватый вкус крови. Чуть слышно откликнулась:
- Маринка... Ты ж немая была.
- Теперь буду говорить, - пообещала девочка.
Но сердце подсказало Анне: не очень-то обычное дитя, эта приёмная дочка. Скорее всего, выросший где-то обменыш; или ещё какая нечисть, которая любит обживаться среди людей, питаясь их силами.
И что теперь делать? Выгнать ребёнка, назвавшего её мамой? Никогда! Во всяком случае, не раньше, чем из её груди достанут сердце.
Анна занялась хозяйством, Маринка-Надёжка поднялась и стала помогать. Неловко шоркая веником-гольцом, подняла тучу пыли, отчего на печке раскашлялись свёкры. Разжигая печь, напустила полную избу дыму. Принялась чистить картошку и обрезалась.
Анна увидела, что из рассечённого пальца не показалось и капли крови, но смолчала. А что тут говорить-то? У кого всё отнято в жизни, начинает искать недостающее в смерти.
В этот день Анна отправилась полоскать замоченное в щёлоке бельё днём, когда у мостков собрались бабы чуть не со всей слободы. Она издалека услышала, как верезжит громкоголосая кума Пестеревых:
- Устя ко мне до свету постучалась, чернее тучи! Младенчики у ней в колыбельке навсегда уснули. Такое горе! Неделю назад сын-трёхлетка, а сегодня - двойня.
- Так Устька сама едва не померла, их рожая. Цыганка Ада, та, которая с рынка, ещё тогда сказала, что цену великую заплатит за то, что выжила. Вот и заплатила... - добавила толстая молодка.
- Поветрие это, настоящее поветрие, - перекрыла хор голосов кума. - Началось всё с Введенского! Сколько раз я говорила, что приют - рассадник всякого зла. И работники в нём злыдни, и воспитанники. Не потерпел Господь непотребства. И вот нас зацепило!
- Ада ещё летом говорила, что у нас завёлся мулло. Ну, это кровопивец, упырь по-нашему. Но никто её и слушать не стал, - вставила своё толстуха.
Анна подошла к бабам, сурово кивнула им, стала молча раскладывать вальки.
- Что-то ты как белёное полотно, Аннушка. Прямо выцвела вся, - настороженно сказала кума и прямо засыпала вопросами: - Не хвораешь ли? А как приёмыш ваш? Послушна ли? Старикам, поди, докучает?
Анна, стоя на коленях у воды, повернула голову и подняла на неё ненавидящие глаза:
- Ты, кума, ровно кузнечик в траве стрекочешь. Не болит ли язык-то?
Кума оскорблённо отвернулась и занялась своим делом. Бабы зашушукались.
Анна яростно молотила бельё и думала о том, что её материнское счастье будет недолгим.
Вечером, как помыли посуду и подсадили стариков на печь, Анна обняла холодные плечи Маринки-Надёжки, сгребла в ладонь вечно зябкие дочкины пальцы. Спросила, стараясь удержать слёзы:
- Как жить станешь, коли меня не станет?
Девочка помолчала и ответила:
- Помнишь, что ты подумала, когда я в первый раз заговорила?
Анна еле вымолвила, ужасаясь тому, что ребёнок может знать несказанное:
- Помню. Пусть мне сердце вынут, только тогда с тобой расстанусь.
Дочка наклонила голову к сплетённым рукам и прошептала:
- Я давно так живу. Только рядом с тобой ощутила сердце в груди, мама...
Анна ожидала, что на руки упадут слёзы, но напрасно: мулло плакать не умеет. Но это не значит, что ничего не чувствует.
- Я никого не выкормила своим молоком, - горько проговорила Анна. - Но могу отдать кровь. Не ходи более в слободу, дочка.
Девочка подняла на неё бездонные глаза, точно заполненные серо-голубым льдом:
- Меня один раз уже убили. Когда нас придут жечь, беги, мама. А меня закрой связанную по рукам-ногам в избе.
Анна прижала к себе богоданное чадо и взмолилась в мыслях Всевышнему:
- Не допусти людского поругания, дозволь самой сделать должное.
И не увидела, как Надёжка-Маринка, словно подслушав материнские мысли, широко раскрыла глаза. Из них исчез речной лёд, на смену ему пришла чернейшая ночь.
Когда под утро в избу к Пестеревым заглянула соседка - спросить, отчего это скотина на улицу выбралась и почему ворота и двери нараспашку, нашла лишь три бездыханных тела. На шеях несчастных алыми маками распустились рваные раны. Приёмыша не было.
Слободу окружили постами, не велели носа высовывать за оцепление. Стали ждать рождественских и крещенских морозов, которые изничтожат заразу, что выкосила половину людей, а потом уж расследовать нападение на семью Пестеревых дикого зверя. Власти к тёмному и суеверному народу не прислушивались.
А в Ушаковском приюте появилась новая воспитанница - Пестерева Надежда, сирота, немая и глухая. Там уже забыли и про Верхозину Марину, взятую в губернаторский дом на воспитание; и про Уткину Дашку; и про Таньку Саенко, выпросившую себе смерть.
Ночами новая воспитанница лежала, вытянув руки над одеялом, как полагалось, и смотрела в потолок. Если бы её взгляд мог воздействовать на сто лет небелёные доски, в них уже была бы дырка.
Чтобы выживать, нужно было убивать. Материнской любви оказалось мало, чтобы Надёжка-Маринка перестала губить людей.
Рядом послушалось клокотавшее, неровное дыхание.
Маринка глянула на ближнюю койку, где, съёжившись от холода, спала такая же новенькая, как она сама. Откуда эти жуткие звуки, уже слышанные в этой спальне-леднике?
Маринка повернула голову. Вот оно что... Уткина Даша...
Что ж не бежишь отсюда, несчастная? Где все те ангелы, которые должны принять душу страдалицы и доставить к небесным вратам?
- Я не могу тебе помочь, Даша, - тихонько сказала Маринка. - Нечистая я теперь, молитвы мой рот не выговорит. Или ты пришла накормить меня горбушкой? Не получится, мертва я так же, как и ты.
Но бесплотная мерцающая Уткина снова протянула ей белый цветок мака. Маринка усмехнулась и покачала головой.
Будь ты проклята, Уткина, со своим даром. Одни страдания от него. Неужто все, кто мучился при жизни, начинают изводить друг друга и после смерти? Эх, была бы здесь Татьяна. Маринка приняла бы её цветок - алый, как кровь... Тёплый, как жизнь.
Она вспомнила и губернаторшу, и предательницу Сашу, и своих убийц - ряженную горбуньей цыганку и её напарника. Что ж они так - поленились нож запачкать, живой в воду кинули?
Но она найдёт Сашу, которая своей жадностью и жестокосердием повернула Маринкину жизнь. Саша должна заплатить за всё. Марина больше не выпьет ни капли крови. Она будет питаться ненавистью.
И главное: она вспомнила день и миг, когда её похищали и она впилась в руку цыгану-детокраду. Стало быть, кровопийц в таборе много - они же передают друг другу эту напасть. Но искать нужно Сашу, она главная. Так думалось Маринке.
О том, что Саша - отступница и предательница, хотя и принадлежит к древнейшему роду, который одним из первых появился на земле, Марина узнает позже. Вся её недолгая жизнь пройдёт в поисках истинной представительницы народа джат кале мануш. Только у джат серые, как придонный лёд, глаза и рыжие волосы, хоть и прозывается народ "кале" - чёрные.
***
Минуло семь лет. Губернский город казался одним гигантским приютом для сиротствующего без Бога люда. Промышленные окраины покрывались густыми дымами из труб, кишели преступностью, нарывали недовольством со стачками рабочих. Городские рынки выбрасывали в вены-улицы тьму жаждавших убить за грош, надругаться над слабым и сильным, выпачкать в грязи недостаточно замаранное. И жизнь в каменных особняках почти ничем не отличалась от жизни предместий - всё та же тоска в преддверии нового века, всё то же отчаяние и безверие. Иное время клаксонами автомобилей и рёвом паровозов будоражило тину веков, поднимало наверх муть со дна жизни, кружило души в вихре смертельных заблуждений.
На улице Минина и Пожарского двухэтажный особняк отгородился от суеты и пыли небольшим садиком с двумя скамейками и клумбами. Из окон кухни по утрам не пахло кофе и свежевыпеченной сдобой, а к обеду - щами. В нём почему-то вообще не было кухарки. Только мрачная и бледная горничная мелькала иногда возле высокого крыльца, раздвигала занавеси на окнах, встречала подённых работниц. Массовые увольнения рабочих заставляли их жён бродить по городу, пытаясь перехватить даже самую плохонькую работёнку, которая бы помогла семьям протянуть ещё один день. Только вот беда - в этот особняк каждый раз нанимали новых подёнщиц.
А проживала в нём Верхозина Марина, колдунья, гадалка и медиум.
В шесть часов июльского утра, которое и дымы над заводскими трубами, и облака превращало в золотисто-розовую сахарную вату, что продают в кондитерских магазинах, у гадалкиного дома было людно.
Перед крыльцом чёрного входа толпились подёнщицы. На скамье расположились две дамы, одетые почти одинаково, как средней руки компаньонки, обитающие в купеческих или мещанских домах. Однако, судя по часам на цепочке, изящным башмакам и маячившей за воротами сада коляске, дамы были более чем обеспеченными. Кто знает, с чего им приспичило устраивать маскарад.