Каждый фут Марева приносил новую пытку. Здесь, на высоте ниже пятисот футов, уже не было «кальмарчиков» и «трюмных строп». Здесь открывали пасть те порождения Марева, о которых Габерону не приходилось даже слышать.
Могли внезапно начать зудеть глазные яблоки, да так яростно, что хотелось взвыть и запустить в них пальцы. Могло внезапно отказать чувство равновесия — и тело делалось почти неуправляемым, норовящим завалиться набок, как корабль с развороченным бортом. Когда к полуночи они миновали пятьсот семьдесят, Тренч взвыл, забился в угол и сидел так несколько минут, шепча что-то неразборчивое и временами издавая жуткие смешки. Габерон так и не набрался смелости спросить, что тот испытал. Иногда не хочется заглядывать в чужой кошмар. Особенно когда сам ныряешь из одного в другой.
— Габбс…
Габерон поднял голову, такую тяжелую, что было удивительно, как ее вес выдерживает трещащая, как сухая ветка, шея. Оказывается, он на какое-то время провалился почти в сладостное забытье. Тренч тряс его за рукав. Выглядел инженер жутко — глаза покраснели, лицо посеревшее, словно из него выкачали всю кровь, на губах — следы зубов.
— Габбс!
— Что? — только и выдавил он.
— Слушай.
Он прислушался. Сперва ему показалось, что канонерская лодка погружена в полную тишину. Марево выжало весь воздух из «Барракуды» и отсеяло звуки. Потом он услышал размеренные шаги голема. Они были такими ритмичными и знакомыми, что могли бы заменить Габерону пульс. Тем более, что его собственное сердце казалось спрятавшимся под камешком новорожденным крабом.
— Ну? Шаги.
— Еще слушай.
Габерон прислушался. Новое наваждение Марева — ему показалось, что он слышит на мидль-деке человеческую речь. Монотонную, бубнящую, но, кажется, вполне осмысленную. Чем дольше Габерон вслушивался, тем громче казался звук. Он не сразу сообразил, что источник этого нового странного звука приближается одновременно со звуками шагов. Спустя несколько минут он уже отчетливо слышал слова:
Крошка-корюшка пошла за водой
Крошка-корюшка нашла золотой
Ну и глупышка! Рыбья башка!
Купит себе на них два гребешка!
Крошка-корюшка варила смолу
Крошка-корюшка поймала пчелу
Ну и глупышка! Рыбья башка!
Мёду набрала два полных мешка!
Голос был монотонным и равнодушным, совсем не таким, каким обыкновенно читают детские стишки. И этот голос не был человеческим. Габерон ощутил шевеление волосков на предплечьях, поняв, кому он принадлежит.
— Чертова железяка декламирует стихи, — пробормотал он, на какой-то миг забыв даже про Марево, — Потрясающе.
Крошка-корюшка стала слугой
Крошка-корюшка, работай, не ной
Ну и глупышка! Рыбья башка!
Не заслужила даже смешка!
— Поплыл, — подтвердил Габерон с удовлетворением, — Магические связи в его куцем мозгу начали распадаться. Это добрый знак.
— Значит, мы можем?.. — Тренч сделал короткое движение по направлению к лазу. Легкомысленная болтовня Габерона явно его не увлекала.
— Пока что мы можем только превратиться в карпаччо[5], если вздумаем сунуться наверх.
— Но он же…
— Он поплыл, — терпеливо сказал Габерон, — Но не вышел из строя. Даже не сбился с шага. Это значит, что его основные рефлексы все еще работают. Может, не так безукоризненно, как прежде, но работают. Увидев нас, он мгновенно перейдет в боевой режим. И в этом случае нам придется уповать лишь на Розу Ветров.
На лице Тренча, обычно не очень выразительном, промелькнул почти неприкрытый ужас. Он понял, что это значит. Умный парень.
— Значит, нам… Нам придется ждать дальше?
— Совершенно верно. До тех пор, пока эта штуковина не упадет с ног.
— Это может занять еще несколько часов!
— Ну да, — Габерон приподнял бровь с самым невинным видом, — А что, у тебя были более интересные планы на эту ночь?
Но шутить с Тренчем было непросто — он то ли не понимал шуток, то ли не считал необходимым на них реагировать. А может, у него попросту не было чувства юмора. Габерон вздохнул. С такими людьми тяжело делить тесное замкнутое помещение.
— Мы ведь можем не выдержать, — серьезно сказал Тренч, глядя в глаза Габерону.
— Не думай об этом, приятель.
— А о чем думать?
Хороший вопрос. Габерон едва не издал смешок.
— Ни о чем не думай, — он подмигнул Тренчу, — Просто получай удовольствие.
* * *
Период детства у голема длился не более получаса. Этого времени хватило ему, чтоб пересказать несколько дюжин стишков и спеть песенку «Влюбленная ставридка», вызвав у Габерона приступ необъяснимого ужаса. Он даже почувствовал облегчение, когда голем прекратил петь, а стишки неожиданно сменились отрывистыми командами, которыми тот сыпал вокруг с пугающими, почти человеческими, интонациями:
— Поднять грот-брамсель! Живее на брашпиле! Команда, встать на гитовы! Курс норд-норд-норд!
— Сменил пластинку, — пробормотал Габерон, вытирая ледяной пот с шеи и пытаясь непринужденно улыбнуться, — Ну командуй, командуй, жестяная голова, недолго тебе осталось…
И голем командовал. Маршируя по мидль-деку как заправский адмирал, он то и дело останавливался, чтоб выплюнуть новую порцию команд вперемешку с ругательствами:
— Эй, на гитовах! Закрепить парус! Швелитесь быстрее, рыбье отродье! Сейчас получим полную задницу картечи! Почему болтаются кливера! Держать контра-брасы[6]! Всех комендоров на гандек! Запорю насмерть! Тридцать три протухших селедки!
Несмотря на то, что нечеловеческий голос как и прежде рождал в груди дрожь, Габерон заставлял себя вслушиваться. Прогонять через собственное сознание ту бессмыслицу, которую породил сходящий с ума механический мозг. Не для того, чтоб понять смысл — в речи абордажного голема смысла было не больше, чем в чавканье окуня — а для того, чтоб не сойти с ума самому.
Он ощущал, как с каждым пройденным футом Марево все плотнее сплетает вокруг него свою сеть. Оно перестало терзать его тело, словно ему наскучила эта примитивная забава. Теперь оно взялось за то, вкуснее чего для него не существовало во всем мире — за человеческие мысли и чувства. Оно смаковало их, сладострастно и томно, как падальщик смакует новую добычу, не спеша вонзить в нее все свои зубы. Оно куталось в них, как в изысканные одежды. Оно медленно отравляло их, превращая в комок бесформенных страхов и ложных воспоминаний.
Первым пришел голод, необъяснимый и столь сильный, что Габерон едва не взвыл. Он обнаружил, что не просто голоден, он голоден так, как еще никогда не бывал. Чувство голода оглушило его, наполнив все тело тяжелой липкой слабостью. Желудок превратился в урчащую клокочущую бездну, язык пересох, зубы стали мелко стучать друг о друга. Еда. Это все, о чем он мог сейчас думать.
«Это все иллюзия, — пытался думать он, — Фальшивка, которую подсовывает тебе Марево. Морок, обман, фальшь. Оно подбрасывает тебе в голову всякую дрянь и наслаждается, наблюдая за тем, как ты страдаешь. Ты не так уж и голоден. Вспомни. Ты сидишь здесь едва ли пять часов. Ты просто не мог проголодаться так сильно…»
Но все это было бесполезно против Марева. Даже понимая природу овладевшего им голода, Габерон никак не мог от него избавиться, более того, с течением времени голод все усиливался, настолько, что он готов был заорать во всю глотку. Он не ел месяцы, годы. Его внутренности ссохлись, кровь испарилась, тело превратилось в руины. Ему нужна была еда, чтоб выжить.
Он вспомнил волшебный запах вафель на камбузе «Воблы». Он вспомнил те восхитительные блюда, которые ему когда-либо довелось пробовать. Все они проплыли перед его мысленным взором, как корабли-призраки в густом алом тумане: запеченный в тыквенном соусе картофель, чесночный хлеб с куском холодной говядины, котлеты из хека, душистый стейк тунца с ананасовой подливкой, жаренная с трюфелями форель, вся в лохмотьях золотой кожицы, истекающий сладким жиром запеченный минтай, румяная сырная запеканка с блестящими боками…
Очнулся он только тогда, когда обнаружил, что жадно грызет собственный ремень. Тренч тряс его за плечо и что-то говорил. Габерон едва разжал сведенные судорогой челюсти. Вкус во рту стоял отвратительный, но, кажется, съесть он ничего не успел. Вымученно улыбнувшись, Габерон попытался обратить все свои чувства в слух. И услышал, как в нескольких футах от него голем воркует своим бесчувственным металлическим голосом:
— Здесь мы посадим туберозу, у нее прелестные бледные бутончики… Но сможет ли она ужиться с фиалками? Ох, как бы не посадить их на одной грядке… Нет, туберозу мы посадим на восточной клумбе, она отлично оживит фасад, а фиалки лучше отнести к гербере, вместе они отлично поладят… Бедные мои ирисы! Неужели эти лентяи вас совсем не поливают? Ничего, держитесь, не роняйте лепестков. А здесь я, пожалуй, разобью молочай и пионы, они сказочно будут гармонировать друг с другом…
— Давно он переквалифицировался в садовники? — осведомился он у Тренча, с трудом ворочая языком.
— Минут десять назад, — бортинженера била крупная дрожь, он старался не подниматься на ноги, — Так и должно быть?
— Да. Это значит, процесс разложения магических связей идет полным ходом. Он теряет связь с реальностью. Куски жизней, которыми он никогда не жил. Думаю, ему осталось немного.
Но голем не желал выходить из строя. Он неустанно маршировал по палубе, делая короткие остановки и разговаривая сам с собой. Габерону показалось, что в нем убавилось прыти — шаги стали не такими энергичными, к ним прибавились странные маневры, во время которых стальная махина крутилась на месте или путала направления. Марево подтачивало ее силы, может быть, даже быстрее, чем силы запертых на нижней палубе людей. Но все равно она делала это недостаточно быстро.
На смену стихшему голоду пришла смертельная усталость, тяжелая и изматывающая. Подобной усталости Габерон не знал даже в юности, когда приходилось по двадцать часов работать на палубе или шнырять по рангоуту. Бывали дни, когда он не мог разогнуться, так трещала спина, или взять в руки ложку — ныли кровоточащие мозоли. Бывало и так, что приходилось отстоять две вахты подряд — и тогда он превращался в бездумное и безвольное существо, не более разумное, чем мешок муки. Но Марево знало еще одну грань усталости, невозможную и непредставимую в человеческом мире.
На грудь взгромоздилась заполненная камнями бочка, фунтов пятьсот, не меньше. Кости скрипели друг о друга при малейшем движении. Попытка шевельнуть головой была похожа на смертельную пытку, а глаза, казалось, скрипели в глазницах всякий раз, когда требовалось перевести взгляд. Он не просто устал, он был измотан до такой степени, что сам себе казался куском ветхого каната, завитого хитрыми матросскими узлами. Сердце тяжело колотилось в груди, гоняя ставшую сверхтяжелой и густой, как патока, кровь. Легкие натужно ворочались в груди, втягивая в себя крошечные порции воздуха. Убийственная усталость — вот как это называется.
Еще одним испытанием были урожденные обитатели Марева, спешащие оглядеть свои новые покои на правах новых хозяев. Они забирались вниз поодиночке и небольшими стайками, и некоторые из них выглядели так отвратно, что Габерон предпочел бы считать их очередными галлюцинациями. Вытянутое тело малоглазого макрусуса походило на чью-то оторванную голову с раззявленной широкой пастью, от его задумчивого скользкого взгляда невольно хотелось вжаться в металлический борт всем телом. Юркие патагонские клыкачи забрались сразу целой стаей и теперь деловито обследовали дно, не обращая ни малейшего внимания на сжавшихся людей. С их точки зрения, пожалуй, люди были малоинтересным предметом для изучения — всего лишь хрупкие организмы, чья жизнь исчисляется считанными часами… В самых темных углах беспокойно шевелились в поисках добычи мешкороты — бесформенные кожистые бурдюки с узкими щупальцевидными хвостами.
Любое существо, здесь, в глубине Марева, казалось пришельцем из тех темных отсеков разума, где размещаются самые страшные кошмары. И чем ниже они опускались, тем меньше они делались похожими на привычных рыб и моллюсков, теряя привычные очертания, обрастая отвратительными конечностями, щеря в презрительных улыбках полупрозрачные зубы…
Словно насмехаясь над ним и его беспомощностью, голем грохотал на мидль-деке:
— Миссис Ферлингейл, как ваша экономка я просто вынуждена сообщить о том, что маленький палисадник позади дома окончательно пришел в запустение. Возможно, нам стоит приложить силы, чтоб привести его в надлежащий вид…
Спустя минуту, когда Габерон изнывал от холода, точащего пальцы подобно жадной рыбьей пасти, голем уже бормотал заискивающим тоном, едва слышимым за грохотом его тяжелых ног:
— Да ляжет на вас тень Розы, сэр… Никуда я не отлучался, сами извольте видеть, и портера тоже не пил. Спросите Байдла из второго цеха, вот он туточки… А если и отходил, то за масленкой — сами глядите, с этой передачей без унции масла никакого дела не сладить… Нет, сэр, даже и дремать не думал. Да и как в таком аду, извиняюсь, дремать возможно?.. Старик Тамплтон свое дело знает, да, сэр. Уж получше этого молодняка, что в четвертом цеху. Распустили хвосты что твои мандаринки[7], шляпами украсились, а как подшипник смазать, так это старик Тамплтон иди…
Тренчем тем временем овладел припадок жуткого, неестественного веселья. Глядя на Габерона незнакомым пьяным взглядом, бортинженер хлопал себя руками по коленям и смеялся так, что делалось не по себе. От этого смеха у него запрокидывалась голова и лязгали зубы, и выглядело это так, будто инженера беспрестанно бьет сильными гальваническими разрядами. В конце концов, Габерону пришлось схватить его и прижать к полу, чтоб тот не сломал себе шею.
— Никогда! Слышите, никогда! — продолжал разглагольствовать голем на мидль-деке, — Я был знаком с этим сопляком еще в бытность вторым лейтенантом на гангутской «Рыбешке»! Он плут, подхалим, угодник и, в конце концов, отвратительный навигатор! Это, конечно же, его прожект? Нет! И слушать не стану! Извольте!
«Слабеет, — обессилено подумал Габерон, кусая себя за палец, чтоб вернуть хоть на секунду ясность мыслей, — Сдает проклятая железяка. Интервалы стали меньше, и несет его все сильнее…»
Он уже не просто декламировал отрывки из несуществующих жизней, он стал полностью вживаться в роль, причем мог по ходу повествования менять их с необычайной легкостью, с которой обычные люди меняют перчатки.
Возомнив себя молодым повесой, голем лихорадочно метался по мидель-деку, взмахивая воображаемой шпагой и принося пылкие любовные клятвы. Для того, чтоб уже через минуту обратиться почтенным деловодом и выговаривать невидимым клеркам за оплошности, допущенные ими при сортировке марок. Еще через минуту он забывал и про марки. Теперь он был богатым фабрикантом, инспектирующим собственные владения. Он рачительно оглядывал фабричные станки и делал меткие замечания, о которых сразу забывал, как только станки превращались в отару овец, а он сам — в юного взбалмошенного пастуха.
Марево наделило бедный механизм целым сонмом несуществующих личностей, и все эти личности грохотали стальными ногами по палубе, все кричали, спорили, возмущались, балагурили, сердились, грустили, мечтали, ерничали, стыдились, надеялись, боялись, любили, сочувствовали, метались, отчаивались, насмешничали, укрывались, каялись и наушничали.
В другой ситуации это изрядно позабавило бы Габерона. Они с Тренчем были единственными зрителями в театре одного безумного актера, и актера по-своему непревзойденного.
— Эй, хозяин! Свиную рульку с луком мне! Клёцки в грибном соусе? Тоже давай! Еще бутылочку красного полусладкого, только приличного, не из тех, что ты обычно подаешь. Думаешь, я на вкус не отличу лозу, которая росла на пяти тысячах футов от той дряни, что выращивают дауни?.. И сливовый пирог прихвати, если свежий…
— Ты снова был у нее! У этой медсестры с Маренго! Нет, не говори, не желаю знать. Прочь. Прочь из дома, где тебя приютили, прочь от обесчещенного тобою очага! А вздумаешь вернуться — прокляну!..