С картами вышло не совсем гладко – в первую очередь потому, что Лайос не знал арабских цифр, все время их путал и Жене приходилось ему подсказывать. Закончилось тем, что они вдвоем играли за одного, но тем не менее разбили Пата в пух и прах.
- Кому не везет в картах... – сказала Женя, подмигнув Пату.
- Тому что?
- Сам знаешь.
Пат усмехнулся углом рта и снова глянул на часы. Было уже два пополудни – за картами время пролетело незаметно.
- Так, я побежал.
- Пат... – Женя смотрела на него серьезно и грустно. – Ты только постарайся... вернуться, ладно? И будь осторожен.
- Будет сделано, шеф, – Пат приложил руку ко лбу и отдал честь. – Я кваса возьму, а может и покрепче, если получится.
- Лучше мороженого, – сказала Женя. – Шоколадного. А с “покрепче” давай повременим, тем более, что и праздновать сейчас нечего.
- Запомним – шоколадного. А тебе? – повернулся Пат к Лайосу. – Спроси у него.
- Ему – на твой выбор, – сказала Женя, в упор и без тени улыбки смотря на Пата.
Выйдя на улицу, Пат глубоко, с облегчением вдохнул нагретый солнцем пыльный воздух с ощутимым запахом гари. Так, позвонить Виктору Кузьмичу – нужно как-нибудь аккуратно узнать, не выяснилось ли чего новенького из фетисовских бумаг. А потом где-нибудь посидеть... привести мысли в порядок.
Корибанов сперва отбил звонок. Но минут через десять мобильный зажужжал в кармане.
- Нет, ничего нового, Петруша, – ответили в трубке. – Как раз тут обедаю, заходи, угощу. Ты ж голодный.
Петруша – хорошо бы его и вправду звали так. Чем думали родители, называя его именем, в современности громоздким и нелепым, как античная ваза в кухне коммуналки. Притворяясь перед самим собой, что ничуть не радуется приглашению начальника райотдела, а идет туда лишь по необходимости, Пат свернул в переулок, спеша самым кратким путем добраться до недорогой столовой, где сейчас должен был обедать Виктор Кузьмич.
Корибанов выглядел усталым – хуже, чем сегодня утром. Они ели обвалянную в сухарях едва теплую подошву, явно по ошибке носящую название шницеля, заедали картофельным пюре и запивали неожиданно вкусным и наваристым компотом.
- Ничего нового, – сказал Корибанов. Потом, тщательно взвешивая каждое слово, добавил: – Фетисов, к сожалению, сбежал. Ищем. И будем искать. Больше, прости, ничего не могу тебе сказать.
Сбежал! Пат живо припомнил сегодняшнее раннее утро, больницу...
- Виктор Кузьмич... – он, волнуясь и запинаясь, рассказал все о том дне, когда они с Женей залезли в подвал музея и увидели, что бетонная статуя фетисовской работы потрескалась. И как они очистили тоненький слой бетона с лица и рук статуи и обнаружили под ним мрамор. Сейчас он уже не думал, как бы протянуть время – думал только о том, что Фетисов, убийца, находится на свободе.
- Я буду держать тебя в курсе, – разделавшись со шницелем, Корибанов встал. – И если что-то еще вспомнишь – звони мне, не раздумывая. Понял?
- Понял, – кивнул Пат. – Спасибо, Виктор Кузьмич. И за бабушку тоже.
- Иэххх... – как-то горлом, жалко выдохнул Корибанов. На мгновение Пату показалось, что он готов обнять его, притиснуть к себе – как сына... или внука.
Улица была тиха. Тих и почти безлюден был весь городок – в клубе сегодня было пусто, Владимир не встречал на улицах обычных “летних мальчишек”, как он их называл про себя – с исцарапанными ногами и болтающимися, как флаги, слишком широкими шортами повыше колен. Это было внутреннее и, наверное, не совсем правильное его убеждение – чем более расхристанным выглядел человек, тем более у Владимира было к нему доверия.
Но сегодня на улицах не было никого – ни расхристанных, ни аккуратно прилизанных. Весь городок словно затаился, попрятался. Лишь пару раз Владимир видел людей, шныряющих, как мыши, из магазина или в магазин. Страх повис над городком; идя вдоль заборов, он несколько раз замечал опасливый и любопытный глаз в щели, но стоило приблизиться, как глаз тут же пропадал. Страх...
Самому Владимиру тоже было страшно. Уж перед самим собой-то не соврешь – храбрецом его не назвать. Серега в гробу и еще трое погибших. И услышанное сегодня краем уха от клубной уборщицы – о том, что напали на хранительницу музея. “Ольховская она”, – буркнула уборщица так, будто это все объясняло.
Ольховская... Из тех Ольховских – у Владимира из головы не выходил разговор со скульптором, что-то недоговоренное свербело, не давая покоя – и как-то так получилось, что ноги сами занесли его на тихую, выходящую на дорогу к оврагу улочку, носящую странное название “Мореходная”. Хорошо, должно быть, жить на улице с таким названием – даже если поблизости нет и признаков моря.
Опечатали дом Фетисова, опечатали музей, осмотрели все до последнего уголка. – Фигуры вроде тут были, – говорил сосед скульптора, показывая дрожащим грязным пальцем на заросли полыни и бурьяна. – Вроде... были. А мож и нет...
В доме нашли остатки разбитого бюста, несколько заготовок ног и рук, пару глиняных голов и огромное гипсовое ухо, от которого Вольмана передернуло. А вот в подвале музея нашлось нечто поинтереснее – папка с набросками и старая-престарая толстая записная книжка формата примерно А4 с плотными, будто пергаментными страницами, исписанная витиеватым малоразборчивым почерком с ятями и твердыми знаками.
- Куретовский? Да, я. Ты нужен и срочно. Руки в ноги и дуй в райотдел, пропуск я тебе выпишу.
- Живоглот ты, Вольман, – проворчал Алекс, войдя в кабинет. – Я с раннего утра на ногах, только вот... Что это?
Он, как учуявший след гончак, бросился к столу и уставился на раскрытую записную книжку. Потом прошипел какое-то проклятие, метнулся к открытому стеллажу и вытянул из пачки сразу несколько листов тонкой писчей бумаги. Быстро застелил стол и, держа через бумагу, аккуратно перенес записную книжку на расстеленные листы.
- Варвары! Вандалы... ну нельзя же так! У тебя папка чистая есть?
- Я ее в файл вложил, если ты не заметил, – Вольман откинулся на стуле и заложил руки за голову. – Там такая бумага – нас переживет.
Алекс опомнился и смущенно ухмыльнулся. – Привык на студентов гавкать – они, крокодилы, чуть не бутерброды могут есть над книгами, бибилиотечные бабушки, сам понимаешь... не всегда могут уследить. Теперь у меня рефлекс.
- Расшифруешь – угощу не только бутербродами, – посулил Вольман.
Воцарилась тишина – Куретовский осторожно, берясь за верх страницы, листал, шевелил губами, иногда заносил что-то в свой блокнот.
- Жорка, это же та самая статуя! – воскликнул он. – Помнишь, я рассказывал. Местный умелец представил на конкурс, ее забраковали и свезли потом в музейный подвал.
Вольман подошел и встал сзади, глядя через плечо Алекса. Набросок в записной книжке был сделан пером, по-видимому, теми же самыми чернилами, которыми был записан и весь текст, а потом повторен мягким карандашом, уже много тщательнее.
- Это какие-то... записки сумасшедшего, – продолжил Алекс. – “Кровожадный черный март... эта сжигающая чуждая воля... не могу противиться, пусть лучше...” И дальше – все, записки обрываются.
- А автор записок – один? Как по-твоему? Ясно, что ты не графолог...
- Ты хотел сказать – не палеограф...
- Неужели настолько старо?
- Первые страницы вырваны, а на тех, что есть, вымараны даты, – заговорил Куретовский, будто читая лекцию. – Точнее скажут ваши эксперты, но мне кажется – даты вымараны теми же чернилами, которыми велась запись. Но почерк, манера письма одного времени – николаевского примерно. Видишь, характерные надстрочные и подстрочные росчерки. И в то же время почерк индивидуален, почти прям – прямо тогда уже почти не писали, перешли к косвенному, наклонному письму. И вот эти росчерки – их называли “сабли”, – характерны для южан. Скорее всего автор – выходец из здешних мест, здесь учился писать.
- Так когда “тогда”? – нетерпеливо спросил Вольмен.
- Судя по событиям – 30-40 годы XIX века. Некто, входивший в состав экспедиции, посланной от Академии художеств по Высочайшему повелению...
- Алекс, не издевайся!
- Не буду. Это, очевидно, та самая экспедиция, что привезла украшающих набережную сфинксов. А автор записок – морской офицер, судя по упоминанию вахт и мореходных терминов, – прихватил из Александрии еще и статую. Жертвою обаяния которой и пал, то ли навсегда утратив рассудок, то ли все же потом вернув его на место.
- Снова чертова статуя!
- Снова, Жора.
- А ты знаешь, что бетонные обломки, найденные нами в подвале музея, имеют странный вид: одна сторона как будто нормальная поверхность скульптурной формы, а другая – гладкая, почти отполированная. Будто облегала что-то очень гладкое, – сказал Вольман, не глядя на Куретовского, уставясь прямо перед собой. – Я попытался сложить – бетонная одежда, бетонная пилотка, куски подставки...
- Постамента.
- ...но ни одной детали руки, ноги, лица. Этот бетон, как снятая одежда. Сброшенная одежда...
После столовой Пат почувствовал себя отяжелевшим и довольным. Путь к сердцу мужчины лежит через желудок – утром же в его желудок не лезла ни яичница, ни колбаса, ни сыр с хлебом. А сейчас было хорошо, и даже на душе как-то спокойнее стало.
Он не спеша дошел до парка и сел на первую попавшуюся скамейку в тени. Не было ни души, но в такой жаркий день это не казалось чем-то необычным.
Слабое дуновение ветерка снова донесло запах гари. Обыкновенный запах, сказал кто-то в сознании Пата. А вот другая часть сознания была удивлена. Как ему раньше не замечалось, что в Н. воздух пропитан этой горьковатой вонью? Вроде ж и городок ни разу не промышленный, один полуживой консервный завод на отшибе и все. Запах горящего дерева становился все отчетливее. На какой-то момент воздух словно сгустился, и Пат услышал отдаленный гул пламени...
- ...Корабли горят! – это говорит он, Пат. Это его голос говорит на том же самом языке, что и Лайос с Женей. Лайос? Какой еще Лайос, для чего тут детское прозвище?..
- Корабли! Лувийцы добрались до кораблей!
- До чьих? – спокойные серые глаза впитывают отблеск светильников. Теплые рыжие огоньки пляшут на сводах шатра, и вверх уходит дым. А сильная рука со сбитыми костяшками пальцев лежит на лире...
- Неужели ты ничего не сделаешь? Ты бок о бок сражался с этими людьми почти десять лет, неужели ты спокойно будешь смотреть, как их убивают?
- Друг мой, я достаточно ясно понял их, когда они жаждали человеческой жертвы, когда кричали “Убейте деву!” – лишь для того, чтобы доплыть сюда и поживиться. А теперь, когда их царь оскорбил меня – нет, во мне нет к ним жалости.
- Поживиться?! А сам ты...
- А сам я не лучше их. Но я знаю, что мне не уйти от этих стен живым, оттого, быть может, мне легче. Все, о чем мне стоит заботиться – чтобы посмерть обо мне осталась слава. В таких войнах, дорогой мой друг, каждый сам за себя. Я – за себя.
- Тогда позволь мне... взять твои доспехи и шлем.
- Для чего непременно мои?
“Не надо! Не иди, останься!”
- Лувийцы примут меня за тебя и разбегутся как зайцы. Увидя твой шлем и его белое оперение, твой щит, кованый не руками людей, но руками богов...
- Я не узнаю тебя, друг мой! Никогда еще не говорил ты так пространно и витиевато. Не хитрый ли советник царя надоумил?
- Гордость тебя ослепила – неужели и во мне ты видишь врага?
- Нет, не вижу.
Перевалившее через полдень солнце стучало в прикрытые веками глаза, но где ему было достучаться...
- Хорошо. Бери доспехи.
Бронза кажется живой, на миг шевельнулись под пальцами выпуклые чеканные фигурки сражающихся.
- ...Погоди, я помогу тебе застегнуть. Иди, раз решил. Но прошу, не дай себе увлечься. Война как бурный поток или как женщина – стремится поглотить, унести. Боги насмешливы и лукавее смертных. Отгони лувийцев от кораблей и возвращайся немедленно!
- Так и сделаю.
(Я в твоих доспехах... в доспехах любимца богов, чья судьба уже предначертана нитями и скрижалями Трех Великих. Тебе еще не время умирать, а ведь я в твоих доспехах, в твоей личине – это ты, ты сам!)
- Иди. Да хранят тебя боги!..
...Прогрохотавшая мимо парка мусоровозка подняла облако белой пыли, которая повисла в нагретом солнцем воздухе и должна была оседать еще долго. Пат глянул на часы – это он полтора часа потерял, на сны и на мечты? Первым порывом было вернуться. Войти в комнату, сказать... сказать на том самом языке... черт его знает, что за язык!.. Я вспомнил, сказать. Вспомнил, как плясали багряные отблески светильников на блестящих боках шлема, на чеканном нагруднике, на щите... Как изо всех доспехов и оружия лишь на копье не стало сил, и копье пришлось оставить в шатре. Копье мог поднять только он... Воинам скорбь несущий; Пату копье его было не по руке.
Сказать, что тогда впервые показалось, – он, Пат, юнец рядом с умудренным опытом и жизнью воином. И неважно, что годами Лайос был тогда моложе. Но это впечатление длилось лишь до тех пор, пока Пат не вышел из шатра, пока за ним не опустился с шелестом тяжелый полог. Он старший и сейчас он – вождь. И ведь это его просили быть советником юному царевичу. Его, как более старшего и более рассудительного.
Войти в комнату и снова увидеть это красивое мужественное лицо. Похорошевшее, в сравнении с тем, каким он его видел... или помнит... или каким оно ему примстилось. Бабушка как-то сказала, что мертвые делаются краше день ото дня – нашей памятью. Видно, крепко помнили Лайоса, если он смог похорошеть, подумалось с неожиданной теплой нежностью.
Итак, войти – как входил он, Пат, когда-то в шатер, рывком перебрасывая через себя тяжелую ткань полога. Со смехом помогали они друг другу снять доспехи, еще хмельные упоением боя, еще разгоряченные победами. А потом... потом шатер ли или открытое звездное небо походного бивуака становилось свидетелем того, как они любили друг друга...
Нет. Пат остановился – а как же Алекс? Как же то ощущение чуда, которое отчетливо помнилось утром? Это было важнее, много важнее всех вспоминаний и воспоминаний. Руки сами потянулись к телефону, и Пат даже не удивился, когда за миг до того, как он активировал “Контакты”, мобильный разразился чистой трелью.
- Привет. Это... Алекс Куретовский.
Как видно, говоривший сделал над собой усилие, в его голосе Пат уловил смущение, от которого зажмурился, как обласканный кот.
Владимир постучал в ветхую калитку – в прошлый раз она просто открылась, стоило ему коснуться ее. Но сейчас калитка была надежно прикручена изнутри проволокой.
- Нил Прович! – крикнул Владимир, с трудом вспомнив мудреное имя скульптора. “Елисей, тебя в садике не дразнят? – Кто – Нил с Калистратом?” – припомнился ему анекдот. Новомодная манера нарекать детей такими вот исконно-посконными именами вызывала у Малковича отвращение. Как и имя сестры. “Клеопатра” – чем думали родители, нарекая так веселую жизнерадостную толстушку-сестренку, понять было невозможно. Одно хорошо – намучившаяся с собственным, сестра назвала племянницу самым обыкновенным именем.
- Фетисов! Нил Прович! – стукнул Владимир посильнее.
- Чаво стучишь? – донеслось откуда-то из-за густых зарослей полыни и темного безобразно разросшегося куста. – Чаво надо?
- Мне бы Нила Провича, – к кому обращаться, Малкович не видел, но голос был точно не фетисовский. В кустах послышалось недовольное шуршание.
- Нету яво, – неприязненно буркнул голос. – Нету.
Опустив глаза на калитку, Владимир только сейчас заметил бумажку с синей яркой печатью, скрепляющую проволоку, которой была примотана калитка.
- Замели твово Провича, – будто иллюстрируя увиденное, проскрипел голос из кустов. – И все забрали.
Только сейчас Владимир понял, чего ему недоставало в заросшем дворе Фетисова – выглядывающих там и сям голов и фигур. Трава была примята, кое-где выдрана с корнем, будто тащили что-то тяжелое.