- Давай отсюдова, покуда цел! – грозно прошамкали из-за кустов.
Обратный путь по улице прошел в том же гробовом молчании – только ветер гнал вдоль заборов сухой песок и редкие листики. Хоть бы дождь, подумал Малкович с неожиданной для себя тоской. Он старался вспомнить, что же тогда говорил ему скульптор. О каком-то флотском лейтенанте, сошедшем с ума от любви к статуе. Любви? Про любовь у скульптора вроде и речи не шло, он говорил об одержимости.
Дальнейшее можно было отнести на счет жары, солнца и унылой пустоты улочки. Владимир, будто наяву, услышал плеск и тот шуршащий звук, с которым форштевень разваливает надвое волну с каждым нырком корабля в ямину между двух водяных холмов. В трюме, сыром и темном, стояли ящики, и в одном из ящиков лежал он. “Композиция, насколько я могу судить, состояла из женской фигуры в человеческий рост и фигуры лежащего мужчины”, – вспомнились слышанные слова. Какая женская фигура, какой человеческий рост мог поместиться в этом невысоком плоском ящике с обозначенными черной пачкающейся краской верхом и низом, со множеством предостерегающих помет? Он лежит там, не мертв, но спит. Ждет. Неподвижный, холодный и прекрасный.
- Alexandre, ты снова разглядываешь этот мрамор? Так ты непременно схватишь простуду, в зимнем саду еще холодно. Иди пить чай!
Нет сил уйти, нет сил оторвать взгляда от этого лица, от теплого медового цвета мраморного лица, от заброшенной назад головы и разметавшихся мраморных волос.
- Oui, maman.
Взгляд блуждает по мраморным плечам и груди, ощутимо сильным и ощутимо же беззащитным сейчас – сколь раз поднимается тяжелый топор, чтобы разом обрушиться, разбить, прервать эту странную власть. И опускается – особенно когда весна заглядывает в окошки, когда приходит плешивый мужичинище – Нечипор, так его зовут, – раскупоривать заклеенные на зиму стекла. Maman в широком зеленом капоте величественно вплывает в зимний сад, пробует пальцами землю, говорит о левкоях, о своих любимых левкоях... Морщится при виде его. “Alexandre, c’est tout simplement impossible…”
И дальше – видение молодого человека, дрожащей рукой вкладывающего себе в рот пистолетное дуло.
“И по приезду молодой моряк не избавился от одержимости, все время он проводил со своим приобретением... Бедный мальчик погиб в неполные тридцать”.
“Бог миловал”, – с неожиданным облегчением сказал сам себе Малкович. Бог, в которого он не верил, миловал – у него, Владимира, никогда никаких признаков одержимости не наблюдалось. “Ты, Вовка, до отвращения нормален”, – шутил Сергей. И это было правдой – Владимир поймал себя на том, что никогда даже не был особо увлечен. Ничем и никем. Ни во время учебы в педагогическом, ни потом. По поводу педагогического над ним в юности подшучивали, но Владимиру скоро удалось уверить всех, в том числе и себя, что в пед он пошел потому, что хотел и стремился работать с детьми. Конечно, гораздо глубже, похороненная под этими самоуверениями, лежала настоящая причина – он не знал, чем заняться, и в пед поступить парню было гораздо проще, чем куда-либо еще. Владимир не мог и мысли допустить, что не поступит. Да и выглядеть “не таким, как все” на фоне поступившей “на бухгалтера” сестры было приятно. К тому же, как выяснилось, работать с детьми Владимир действительно умел и любил. Школьным педагогом он, правда, так и не стал – выяснилось, что кроме того, чтобы быть детям другом, надо было их еще и чему-то учить, а этого Владимиру делать не хотелось. Это казалось таким же скучным и утомительным, как все “правильное” и “нужное”.
“Опасно” прозвучало вдруг в мозгу – как условный сигнал, помимо сознания. Словно предупреждающая лампочка вспыхнула и погасла. Владимир очнулся. Солнце уже садилось, все вокруг было оранжево-пурпурным, а сам он оказался на аллее городского парка. Пустого и тихого. Ни ветерка в кроне длинноиглых сосен и странно соседствующих с ними тополей. И вот еще эти... как же это называется, раскидистое, с маленькими листочками.
Владимир поспешно поднялся с лавочки, на которую и сам не помнил, как уселся, и зашагал к выходу. Раздавшиеся позади шаги – гулкие по плитам дорожки, – прозвучали угрожающе; он прибавил было ходу, но потом не выдержал и оглянулся. На дорожке стоял Нил Фетисов.
- Мне передали, вы желали видеть меня, милостивый государь? – все с тою же насмешливой интонацией спросил скульптор и шутовски поклонился. – Весьма польщен, весьма.
“Сосед, наверное, сказал”, – с облегчением подумал Владимир. Можно теперь не корить себя, за каким чертом занесло его в парк – тот самый, где убили Серегу. Вдвоем было не так жутко.
- Точно так, уважаемый Нил Прович, – Владимир лихорадочно собирался с мыслями; сейчас он не мог вспомнить, что же такого хотел выспрашивать у Фетисова.
Тот своей чуть подергивающейся походкой подошел к Малковичу, не поднимая глаз, уставясь на плиты дорожки.
- Я нашел его – погребенным вместе с ужасной повестью о безумии его прежнего владельца... Но мог ли быть у него – хозяин? Когда я нашел – пал на колени, аки библейская Агарь, и благословил день и час, когда нашел, извлек из-под земли, как драгоценнейший из кладов.
Владимир хотел было спросить, кто таков он, но вдруг побоялся. И вместе с тем что-то не давало ему просто уйти.
- Я не желал несбыточного. Я желал лишь усвоить этот урок, понять, познать мастерство, с каким он был изваян. Бедный мальчик пал жертвой одержимости... застрелился...
Зимний сад... и рука, вкладывающая дуло в рот...
- Я не желал милости Афродиты. Нет, она была мне ни к чему! Дух мой был предан холодным и прекрасным как луна, божественным Близнецам! Зазвездные выси мастерства, слава и власть над сердцами – вот чего желала душа моя. И ради этого я трудился, не покладая рук. Кто бы дерзнул сказать, что я бездельник? Что мало трудился, щадил себя. Никто! Никто бы не решился сказать такое!
Последнее Фетисов проговорил громче, с угрозой. Неподалеку послышался глухой шум – будто в кустах ворошилось что-то большое и очень сильное.
- Я старался. Видят боги, как я старался. Сперва, что греха таить, я решил немножко использовать его. Конкурс памятников. Думал, получу денег, перееду в большой город, мастерскую найму, натурщиков. Чтобы сделать потом своего... лучше найденного. Но даже это не получилось. Эта дура, которую я дал ему в пару, спящему. Плакальщица, черт бы ее... “Слишком пессимистично” – а ведь моя работа была лучшей. Лучшей, милостивый государь!
Фетисов склонил голову к одному плечу, к другому – будто рассматривал что-то под ногами.
- А потом я решил сделать своего. Уж какого есть... Тяжело, когда не понимают. Когда твою идею, душу, сердце топчут – “слишком пессимистично”, сказали мне они. И отняли победу. Живут, едят, пьют... Больно, милостивый государь. А почему, почему, скажите, от того, что другие живут так уж спокойно, мне должно быть плохо? Кто это решил, что Нил Фетисов должен страдать? – тут Фетисов обезоруживающе улыбнулся, но глаза его оставались пустыми и безумными. Владимиру стало совсем жутко. А особенно, когда он подумал о том, отчего это скульптор так разоткровенничался.
- Я прошу прощения, что погиб ваш друг, – вдруг сказал Фетисов почти официальным тоном. – Но ему... и всем им... – он, не оборачиваясь, мотнул головой куда-то позади себя, – нужны... живые жизни...
И, словно по команде, откуда-то из-за деревьев, из закатного зарева на дорожку вышагнул человек. Очень высокий и крепкий, каждая мышца его идеально проработанного тела играла при движении, а черты лица его были бы прекрасны, не будь они так неподвижны и закаменелы. В других обстоятельствах, в другом месте приближающееся к Владимиру существо было бы названо совершенством – но при взгляде на него Владимиру показалось, что ноги его приросли к земле, а руки онемели. Потому что кожа идущего была серого, неживого цвета, цвета бетона, и таким же серым было лицо, и только глаза светились кроваво-красным. Под тяжелыми, будто пудовыми, шагами вздрагивала земля. Не так, завопил кто-то или что-то в его сознании. Не так же... не как Серега! Последних сил хватило на то, чтобы крикнуть во всю силу легких...
Они договорились встретиться часов в восемь. Пат отложил телефон на лавку и с силой прижал руки к пылающим щекам. Если бы курил, можно было бы даже на зажигалку не тратиться. Кажется, он мог сейчас сжечь весь парк.
Как прожить еще целый час и двадцать минут? Пат откинулся было на спинку скамейки, но, не в силах побороть вскипающего в каждой клеточке беспокойства, снова вскочил. “Перейду парк, в магазин зайду...” А сколько там того парка? Пат засмеялся своему вопросу – парка-то с гулькин нос, он только в темноте и может показаться сколько-нибудь большим...
- Спасиииитее!!! – раздалось совсем близко. Даже не успев подумать, не успев рассудить, испугаться, все на той же высшей ноте счастья, когда ощущаешь себя всесильным, Пат метнулся на крик.
Он успел увидеть человека, беспомощно трепыхающего, дрыгающего ногами, и другого, который держал первого за горло и которого человеком назвать было трудно – он показался Пату биороботом из фантастического фильма, с серой не то кожей, не то облегающим комбинезоном... Огромное и темное в контровом свете, существо обернулось на Пата, несколько секунд сканировало его горящими алым глазами. Недвижимость существа придала Пату решимости.
- Отпусти его!
И неожиданно, повинуясь, существо отшвырнуло свою жертву. Смерило еще раз взглядом – на миг Пату показалось, что глаза его утратили свой жуткий алый блеск. И вдруг оно бросилось прочь с небывалой скоростью – только удаляющийся отзвук тяжелых шагов слышался еще несколько мгновений.
- Вставайте! Скорее! – Пат забросил руку человека – это был Паруса, – себе на плечи и полу-повел, полу-поволок его прочь. Скорее, скорее!
Паруса кашлял и держался за горло, но был жив и почти невредим. Когда они были уже у выхода из парка, Пат вытащил свободной рукой мобильный и позвонил Корибанову. “На площадь... черт возьми, оба на площадь! – рявкнули ему в ухо. Голос казался каменным. – Высылаю машину!”
Уже в райотделе, когда Малковича осмотрели, а Пат рассказал в основном обо всем случившемся, его вдруг пронзила жуткая мысль – Алекс! Гостиница – единственная в Н., – находилась за парком. При мысли, что Алекс пойдет через парк, что его там будет поджидать эта жуткая красноглазая тварь, Пата затрясло. Отпросившись позвонить – Корибанов понимающе кивнул, – Пат вылетел в коридор и набрал Алекса. Телефон не отвечал. На часах было без пятнадцати восемь.
- Виктор Кузьмич, я вам еще нужен? – набросился он на Корибанова, как раз выходившего из дверей кабинета.
- Вообще-то... иди-ка домой, герой. Завтра поговорим. Ты у нас все же несовершеннолетний. Пашутин, отвезешь.
- Виктор Кузьмич, я так... я бегом...
- Цыц! Никаких “бегом”!
От дома до гостиницы – десять минут хода, соображал Пат, сидя рядом с лейтенантом. Или пять минут бега. Едва машина умчалась, оставив его у калитки, Пат припустил с такой скоростью, что пять минут, кажется, сократились до трех. Дежурная на быстрый вопрос – хорошо, в телефоне оказалась фамилия Алекса, которую Пат с разбегу даже не вспомнил, – прищурилась на стойку с ключами.
- Куретовский... Куретовский... вроде ключ есть, – она прищурилась теперь уже на потного, взъерошенного Пата. – Ты не Дарьи ли Александровны внук?
Пат кивнул.
- Мы с ним договаривались встретиться для разговора... Звоню – не отвечает... – выпалил он. Дежурная смягчилась.
- Третий этаж, 308-й. Только чтоб до 23-х мне...
- Спасибо! – крикнул Пат, взлетая по лестнице. Без трех минут... С каждой ступенькой росли нетерпение и ужас – что если Алекс вышел, не отдав ключ дежурной? И пошел через парк...
Правда, суровый прищур стражницы ключной стойки внушал надежду – такая не пропустит. Не в силах побороть нетерпение, Пат затарабанил в дверь номера – и едва не упал на распахнувшего дверь Куретовского.
- Не ушел! – выдохнул Пат. И шагнул к отступившему в немом изумлении Алексу...
Откуда взялась смелость? Он и в самом сновиденном мечтании не мог представить, что сам обнимет Алекса, что ткнется губами в его ухо, то ли шепча, то ли целуя.
- В парке... сегодня... – едва смог произнести он.
- Я уже знаю. Мне звонили...
Было ли говорено что-то еще? Алекс ли сказал, что звонили из райотдела, Пат ли ответил, что боялся... боялся, что не успеет, не застанет... Ничто сказанное не могло отсрочить, отложить, отдалить дальнейшее. Будь благословен монстр! Ты смерть, караулящая все и всех, напоминающая, что каждый день может стать последним. Без тебя не достало бы храбрости целовать в вырез рубашки показавшееся до боли уязвимым тело – с алым треугольником загара на груди, с алой грудной ямкой, в которой бьется в губы жизнь, с белой кожей и шелковистой тонкой дорожкой светлых рыжеватых волосков. Без тебя не достало бы силы взять на себя первый шаг – ведь кто ты таков, шестнадцатилетний пацан? – целовать блаженно приоткрывающиеся губы, подставляться под ласку рук.
Каждый день такая же красноглазая безжалостная смерть подстерегает всех – и не успеть! Ничего не успеть. Как не успелось когда-то... Ласка двух воинов, когда-то прерванная – прочь, не о ней сейчас, не до нее! Только какой-то негромкий плеск не дает покоя... волны... их плеск будит что-то звериное... Пат рывком повернул Алекса спиной к себе, прикусил кожу на шее, за ухом, там, куда падали завитки светлых волос, а рука его скользнула по животу вниз и чуть сжала через тонкие брюки уже напрягшийся член.
Вспышками – Алекс стонет и запрокидывает голову, когда Пат расстегивает его рубашку, гладит грудь, слегка сдавливая сосок; они лежат рядом, на узкой продавленной кровати, слившись теснее, чем враги в последней смертельной рукопашной. И руки Алекса, ласкающие его спину; он, Пат, движется размеренно и плавно, и худощавое тело под ним подается навстречу... “Теперь ты”- словно сверстнику во время игры или спарринг-партнеру на тренировке...
Ощущения непривычны, и все что нужно – расслабиться, довериться, потерпеть, пока тебя заполняет чужая твердость. “Мой храбрый воин...” – и можно попробовать выдохнуть, когда чужая рука движется по твердости плоти. И вот уже отпускает боль, уступая место горячему, сверкающему, как раскаленный металл, поднимающемуся от паха, из самых глубин. Пат прикусывает кожу у плеча Алекса, и тот позволяет, не дергается, не злится – и не прекращает движения. Да, только так и надо – одновременно сражаясь и подавась, поддаваясь друг другу. Такова любовь двух мужчин, говорит чей-то голос.
И, наконец, где-то внутри, в какой-то точке ударяет ток, от которого Пат судорожно выгибается, словно его коротят все 220. И еще, и еще раз, и пытка превращается в наслаждение, и все вокруг становится стоном, и Пат теряется в ощущениях, по-детски всхлипывает, толкаясь в руку, скользящую по его члену. Они оба дышат рвано, как спортсмены-соперники в жаркой схватке. Алекс убыстряет движения, они оба словно на гору взбираются, теряется ритм, рвется – и вдруг оба обрушиваются с этой горы, вниз, вниз, как камни, как горный поток... И в глазах Пата пульсирует багряное марево, постепенно перетекающее в черноту.
Потом можно лежать, крепко обнявшись, в продавленной колыбели панцирной сетки. Пока не вернется ясность и не станет видно то, что должно теперь делать.
- ...Мне надо идти, – вставать больно. Пат смотрит на часы. Без семи десять.
- Пат... – Алекс растерян, глаза в лохмах темных ресниц глядят вопросительно. Но Пат ощущает в себе силу дюжины богатырей из старой андерсоновской сказки, ему кажется, что он смотрит на все с высоты – если не птичьего полета, то с высоты сильного.
- Я должен, – это звучит как клятва. И Алекс понимает.
- До завтра? – вопросительно поднимает он брови и тянется вверх, как ребенок. Пат наклоняется к нему, стараясь не морщиться от саднящей боли. Целует – неумело, как сейчас становится ему понятно.
- До завтра. Алекс... – взгляд Пата упал на маленький холодильник. – У тебя случайно нет мороженого?
...Окна домика были темны. Пату показалось, что ушел из дома он давным давно. Жизнь назад. Перед калиткой он позвонил Жене, та была дома и холодно ответила, что ждет возвращения матери, переговорит с ней и придумает, куда бы пристроить Лайоса.