Так они стояли, обнявшить – в столовой тикали ходики, между стекол уныло билась большая муха. Где-то проехала и остановилась машина. И тут раздался телефонный звонок...
- Женька, привет, – голос Пата был каким-то ненатуральным, слишком уж веселым. – Ты как?
- Да вроде нормально, – о том, что Лайос здесь, Женя решила пока молчать. – А что?
- Да так... – Пат помолчал, словно собираясь с мыслями. Судя по гулу проехавшей машины, был он не дома. – А выйти можешь, за калитку?
- Могу. А зачем?
- Жень, очень надо. Я потом тебе объясню.
- Я сейчас, – бросила она Лайосу, который уже выглядел получше – как минимум, более живым. – Подождешь?
Тот кивнул. Лицо словно оттаяло и было уже почти таким, каким Женя увидела его когда-то впервые в маленьком селении у моря, где в гавани недвижно, хищно стояли корабли, дожидаясь, когда подует попутный ветер...
Она выскочила на крыльцо – Пата видно не было, – пробежала десяток метров до калитки. И вот тут все начало разворачиваться с такой стремительностью, словно фильм поставили на ускоренную перемотку.
Рванувшие ее в сторону от калитки сильные руки, “Пригнись!”, кто-то в бронежилете с оружием в руках, возгласы и топот ног. И тут она поняла...
- Ничего не делай!!! – заорала Женя, вскочив. Заорала на том языке, на котором они говорили с Лайосом. – Не сопротивляйся, что бы они ни делали! Слышишь, пожалуйста! У них оружие, которого тебе не одолеть!!! Пожалуйста, ничего не делай!
Женя не слышала приглушенных проклятий, не видела, как метнулись к домику – она с ужасом прислушивалась, ожидая звуков борьбы, грохота выстрелов.
Но ничего этого не было. Она увидела, как двое в форме и черных бронежилетах вывели Лайоса, крепко схватив за руки. Ему ничего не стоило стряхнуть обоих – уж кто-кто, а она-то это знала доподлинно, – но он не сопротивлялся.
- Он ни в чем не виноват! Он вообще иностранец! – кинулась Женя к плотному человеку в годах, в котором сразу признала главного. – Он не поймет ни слова, что вы ему скажете.
- Не поймет – найдем переводчика, – бросил пожилой. Лайос же посмотрел на Женю с недоумением, которое резануло словно ножом.
- Я вытащу тебя оттуда! Слышишь?
В ответ Лайос только улыбнулся.
Подъехал “газик”; Лайос сперва отшатнулся от машины, оглянулся. Женя кусала губы, стараясь выдержать и не разреветься прямо тут же. То ли ее отчаяние придало ему храбрости, то ли ему просто было все равно – но он, не сопротивляясь полез в машину вслед за одним из милиционеров.
Непослушными руками Женя вытащила из кармана телефон. Мама... надо позвонить маме... может, она...
“Газик” отъехал, рассеялось сладковатое облачко солярного выхлопа – а вслед за ним из-за поворота выплыл темно-серый капот “шевроле”, на котором обычно подвозили маму.
И никто не заметил маленькой темной фигурки, шевельнувшейся в кустах малины.
К старым вопросам без ответа прибавились новые – как случилось, что маньяк бросил свою жертву? Спугнул его несовершеннолетний Ольховский – чушь, уже не существу, способному на одной вытянутой руке удерживать за шею взрослого мужчину, бояться шестнадцатилетнего мальчишку.
Когда Вольман погружался в свои выкладки, он глох и слеп. И поэтому новость о задержанном подозреваемом в убийствах была для него громом среди ясного неба.
Майор Корибанов казался себе, наверное, кем-то вроде одолевшего дракона Зигфрида накануне купания в драконьей крови; он изо все сил пытался выглядеть невозмутимым, но Вольман сразу понял острую радость майора – как же, утер нос столичному следаку. Но вот дальше майорская радость заметно поубавилась. Вызванный потерпевший от вчерашнего нападения Малкович, от которого и поступил сигнал, опознал в задержанном того самого маньяка, который его, Малковича, едва не прикончил. Правда, с оговоркой – ни серого цвета лица, ни похожей на камень кожи у задержанного не наблюдалось. Равно и красных глаз – глаза были обычными, серыми с прозеленью. Вел себя задержанный спокойно, если не сказать заторможенно – на вопросы не отвечал, хотя слышать несомненно слышал. Никаких документов у него при себе не было. Да и вообще ничего не было.
А потом все стало еще запутаннее: вызванный для дачи показаний несовершеннолетний Ольховский – Корибанов предусмотрительно вытребовал пожилую завуча Н-ской школы, в которой учился мальчик, так как законный представитель Ольховского, его бабушка, присутствовать не могла, – так вот, этот самый Ольховский категорически заявил, что задержанный никак не мог быть тем самым нападавшим. Нет, лица нападавшего Ольховский не видел по причине контрового света. Но отчетливо видел светящиеся красным глаза. И он, Ольховский, задержанного хорошо знает, и готов подтвердить его алиби. То же самое, по свловам Ольховского, готова сделать Евгения Малкович. Вольман, который от лейтенанта Пашутина уже успел узнать детали “операции захвата”, не сомневался, что несовершеннолетняя Малкович не преминет это сделать.
По-хорошему, конечно, алиби именно на время нападения у задержанного не было. Однако и никаких доказательств его причастности, кроме слов потерпевшего, так же не было. И Вольман чем дальше смотрел и слушал, тем более убеждался, что парень в яркой дурацкой футболке с нездешним каким-то лицом к убийствам не имеет никакого отношения.
Правда, лицо парня казалось знакомым и самому Вольману; чтобы припомнить, где он мог видеть это лицо, он применил испытанный способ – прикрыл глаза, а потом взглянул на парня так, будто видел впервые. И память услужливо подбросила картинку – плотные, словно пергаментные страницы большой записной книжки, сделанный мягким карандашом набросок головы статуи. Несомненно, было огромное сходство между тем наброском и задержанным парнем. И такое же сходство было у задержанного с набросками скульптора Фетисова.
- Ну разрешите мне быть хотя бы переводчиком! – воскликнул Ольховский. И Вольман отвлекся от своих мыслей. Ольховский прогнал убийцу Малковича. Ничего не делая – просто одним своим появлением. Странный язык, на котором обменивались короткими фразами Ольховский и задержанный – Ольховский утверждал, что имя задержанного Лайос, – и то, что юноша так отчаянно защищал задержанного, автоматически делало его в глазах Вольмана как минимум небеспристрастным свидетелем. А как максимум – указывало на некую, пускай даже косвенную, причастность юного Ольховского ко всех этой чертовщине с убийствами. Вольман внутренне передернулся – Пат Ольховский вчера вызвал у него лишь симпатию. Но на симпатии следователь Георгий Вольман права не имел.
Поскольку документов у подозреваемого не оказалось, решено было задержать его на трое суток “до выяснения”. Сам задержанный никакого возмущения не высказал, хотя Ольховский все на том же птичьем языке, очевидно, довел все до его сведения.
- Ты, наконец, объяснишь мне нормально, что тут произошло? – спросила Клеопатра Викентьевна. Все сбивчивые пояснения Жени о том, что менты замели невиновного, и что его непременно надо спасти, казались бредом.
- Мам, я сейчас успокоюсь и все расскажу, с самого начала, – глубоко вдохнув и выдохнув, ответила Женя. – А еще лучше... вот...
Она метнулась к своему столу, вытянула откуда-то флэшку.
- На, сама почитай. Там все. А я пока в саду посижу. Дочитаешь – крикнешь мне. А потом уж либо казни, либо милуй.
“Хорошо хоть все в доме прибрала” – Клеопатра Викентьевна тяжело вздохнула и полезла за ноутбуком. С одной стороны, ее грело доверие дочери, а с другой – было страшновато. Подростковые тайны... какой-то преступник, с которым ее Женька, умница, отличница и фантазерка, вдруг связалась...
Файл открылся, и она начала читать.
“На развалинах было холодно. Так странно – вокруг тепло, а вот именно там такой холодный пятачок. Мне даже кофточку пришлось надеть, плечи озябли, и еще какая-то мадам из нашей тургруппы назидательно заметила, что с такой анорексией и в Африке будешь мерзнуть...”
Клеопатра Викентьевна улыбнулась, вспомнив “мадам” – в каждой, наверное, группе бывает такая особа, все знающая лучше всех и стремящаяся донести свое особо ценное мнение до окружающих. А Женька тогда еще и задержалась, бродя по развалинам... Древняя страна, где каждый камешек дышит веками, где серые оливы разбеливают жарой голубизну неба. Тогда они с Женей впервые путешествовали вместе. Названия, которые раньше знались разве что из учебника древней истории и оттого казались немного нереальными, оживали под Женькиными сандалиями – раньше дочь вовсе не была любительницей истории, а тут вдруг стала энтузиасткой. И все было так хорошо до ее исчезновения.
“Это не было похоже на сон. Это было... как будто проскальзываешь в какой-то узкий-узкий темный лаз с мягкими горячими стенами. Алисина кроличья нора. Немного больно. Наверное, это похоже на роды.
Я нырнула в нору в нашем с мамой номере – а вынырнула в совсем другом мире. Там было так же жарко, даже еще жарче, потому что не было ни ветерка. В воздухе носился смрад – много людей под жарким солнцем.
Очнулась я в повозке рядом с мамой. Мы ехали туда, где был отец, и где я должна была выйти замуж за славнейшего из героев... которого я, правда, знать не знала. Я была, несомненно, я, и мама была, несомненно, мама. Я сразу ее узнала – хотя там у нее были длинные черные волосы и гибельные черные глаза...”
Клеопатра Викентьевна приподнялась, глянула в стекло книжной полки – в нем отразилась полноватое круглое лицо, рыжевато-блондинистая парикмахерская укладка и чуть испуганные глаза, которые – Клеопатра Викентьевна знала это точно, – не были ни черными, ни гибельными.
“Мама ласково сказала “Проснулась, доченька? Мы приехали”.
Сначала казалось, что Женя просто записывает свои сны, которые начались в ту злополучную поездку на заграничный курорт.
“И я, не веря своим ушам, услышала свой приговор из уст своего отца – меня должны были принести в жертву Богине-Охотнице. И тогда богиня даст кораблям отплыть на завоевание далекой страны Уилусы и ее столицы, богатой златостенной Таруи. Моей кровью должно было оросить алтарь Богини-Охотницы. Отец... а ведь там я была его любимицей. Там у меня были младшая сестра и брат. Сестра, которая обожала отца, и брат, который был любимчиком мамы. Бедная сестра – она была средней и оказалась неприкаянной. Она единственная, наверное, не ужасалась бы моей участи – я освобождала ей дорогу к отцу. И самый ужас заключался в том, что даже я сама не считала это чем-то из ряда вон выходящим. Мне безумно хотелось жить и было безумно больно, что родной отец решил принести меня в жертву – и все же это не было обстоятельством, как говорится, рвущим шаблон...”
“Я пыталась убежать. Наверное, я никогда еще не бегала так быстро – я, кажется, почти летела над землей. Но меня поймали – они просто загнали меня, как дикого зверя. И тогда я бросилась к ногам отца, я умоляла его... я плакала, я обнимала его колени. Я не видела ничего от слез – и очнулась только когда он грубо встряхнул меня за плечи и поднял, поставил на ноги.
Он наступал на меня, огромный, в броне и коже, всклокоченный, с горящими глазами, – и кричал, что без жертвы богиня не даст ветра, а без ветра корабли не смогут плыть к Таруи. А воины жаждут войны. Я закрывала уши, я не могла слышать этого, я бросилась к маме, хотела спрятаться в ее руках. Злые бородатые лица кружились вокруг, и каждый из них желал моей смерти. Я не значила ничего. Я была только средством. Для всех. И даже для того, кто – единственный, кроме мамы, – попытался меня спасти. Для него значило только то, что его имя было опозорено, когда его использовали в качестве приманки, ложного известия о свадьбе, на которую меня везли сюда, в военный лагерь.
...Я не знаю, о чем говорила с ним мама. Я не слышала, как она его умоляла. Впервые я его увидела, когда он пришел туда, где под стражей держали нас с мамой и маминых служанок.
... Последнее, что я видела, поднимаясь к алтарю, к ожидавшему меня с ножом в руках жрецу – провожающие меня глаза отца и моего несостоявшегося нареченого – кажется, я тогда перестала быть для него средством. Он действительно готов был драться за меня. А потом я увидел ЕЕ – Темную Охотницу”.
...По мере того, как она читала, Клеопатра Викентьевна все более отказывалась верить своим глазам.
“Она сказала мне и не думать возвращаться. Но не отняла этой способности. И я решила вернуться. Я хотела поблагодарить того, кто бросился меня спасать – но еще больше хотела просто уйти из реальной жизни туда, где я была теперь могущественной жрицей, где мне не было ничего страшно и почти все было дозволено. Ходить ночью одной среди военного лагеря, рассматривать людей, сидящих у костров, и знать, что тебя от этих людей отделяют тысячелетия. Растворяться в нереальности этого бытия – это было, пожалуй, как наркотик. Я только сделала все, чтобы больше не доставлять маме волнений – я стала уходить днем и ненадолго. Я быстро научилась рассчитывать время – там и здесь оно течет по-разному...”
Когда Клеопатра Викентьевна дочитала до конца, ей показалось, что она постарела на сто лет. И неважно, было ли на самом деле то, о чем писала Женя в этом своем дневничке – исчезновения Жени были реальностью, а теперь Клеопатра Викентьевна отчетливо понимала, что эту реальность, ее материнский страх и ужас, дочь вызывала сама. И это было самым тяжелым и обидным. Это надо было пережить.
- Жень! – позвала она дочь. – Женька!
Никакого ответа. Клеопатра Викентьевна поднялась и тяжело прошла к двери. С крыльца Женьки тоже было не видать.
- Женя!
Где-то у крыльца раздался шорох и скрежещущий звук – будто толстый кот с трудом подтягивался наверх, елозя когтями по дереву. Клеопатра Викентьевна глянула вниз и оцепенела – по ступенькам крыльца к ней ползла серая рука. Одна, сама по себе – серая рука. Словно в кошмаре, медленно, извиваясь по-змеиному, сгибаясь в локте, подтягиваясь и перебирая пальцами, рука вползала все выше, пока не остановилась почти у самых ног Клеопатры Викентьевны. Поднялась, согнувшись в локте, удерживаясь вертикально на плече, и протянула сложенный в несколько раз лист бумаги, зажатый между мизинцем и безымянным. Лишившись дара речи от дикого ужаса, Клеопатра Викентьевна взяла бумагу. И рука, очевидно, исполнив свою миссию, так же медленно сползла с крыльца и, извиваясь нырнула куда-то в траву.
“Господи...А Женька-то где??? Господи Боже ты мой... Женька... мамочки... Господи...” Трясущимися руками Клеопатра Викентьевна развернула листок, на котором изящным почерком стояло:
“Милостивая государыня Клеопатра Викентьевна. Полагаю, личность моего посланца не оставила у Вас сомнений в серьезности сего документа. Если желаете Вы снова увидеть дочь вашу, и желаете увидеть ее в полном телесном и душевном здравии, соблаговолите выполнить нижеследующее...”
====== 7. Называя имена ======
Если призываешь – будь готов, что придет не тот кого зовешь. Что ответит на горячку твоих слов вовсе не так, как ты ожидал, отберет твою волю и станешь ты орудием. Есть ли спасение от этого – если и есть, то не в слабой твоей воле оно. Если и есть – не тебе спасаться. Ибо сладко это – пусть и через чужие руки, но чуять за собой силу столь мощную, что, кажется, все ей подвластно. Как без этого обойтись? Как вновь стать человеческим обмылком, несчастным, бесталанным, бедным и бледным – если вот оно перед тобою, твое воинство. Творение рук твоих, пусть и не тобою одушевленное. Стоит – грозное, безмолвное, неуязвимое и молчащее, как камень.
Вечер был теплым, но Пата бил озноб. Он почти жалел, что тот серый красноглазый монстр не успел задушить Женькиного дядюшку. Проводил взглядом Лайоса, которого так в наручниках и увели. Лайос едва заметно улыбнулся, одними глазами – и у Пата все внутри похолодело: эту улыбку он помнил... Так улыбался Лайос, готовясь идти в бой – сквозь прорези бронзового шлема, в которых видны были только его глаза.