...Вчера, вернувшись домой, он нашел Лайоса в гостиной. Вернее, он был встречен взглядом Лайоса – и вот это оказалось самым мучительным. Еще мучительнее, чем утром, когда он осознал, что понимает Лайоса и без перевода, когда припомнил пологий песчаный морской берег, плечо лежащего рядом, крупный рыжий песок на этом плече, острое чувство, пронзающее его, когда он смотрел на это плечо, на отброшенную назад голову, на профиль – еще по-мальчишески мягкий, но уже готовый впитать взрослую резкость и определенность.
Утром все было еще неясно, зыбко и жутко, как колыхающиеся в сумерках нечеткие тени. Теперь же Пат твердо знал – на этот вопросительный, тревожный, ищущий взгляд ответить ему нечем. Более того – он будет негодяем, если сейчас подаст Лайосу хоть малейшую надежду.
- Добрый вечер, – Пат произнес это на том же странном языке, на котором говорила с Лайосом Женя. Слова приходили сами, не нужно было ни составлять фраз, ни вспоминать нужных слов; Пату подумалось, что хорошо бы и в школе на английском у него была эта способность.
- Вечер добрый, – ответил Лайос. И тут Пат понял, что никаких мучительных объяснений не потребуется. Надежда, вспыхнувшая было в глазах Лайоса, быстро угасла. Может, он понял все по тому ощущению вины, которое заставило Пата ступать слишком уж осторожно, двигаться слишком уж аккуратно, будто боясь задеть хоть что-то в комнате – Лайос словно вжился сейчас в эту комнату, как он умел вживаться в любое окружение, будь то царский дворец, морской берег, походный шатер или бронзовые доспехи. Лайос во все умел вжиться и все умел сделать немножко собой. И эту комнату тоже.
А может, Лайос просто учуял острый запах недавнего соития – пока Пат шел, ему казалось, что запах кожи, волос, поцелуев Алекса сопровождает его, окутывает, как некое невидимое облако, сладковато-пряное, прохладное, полынное и пахнущее новогодними мандаринами.
Как бы там ни было, Пат был благодарен Лайосу за эту сохраненную им чуткость и остроту ощущений. Сразу стало свободнее и проще. Мы, мужчины, не любим лишних разговоров, пришло вдруг ему в голову.
- Что это ты смотришь? – На коленях Лайоса лежал большой бабушкин фотоальбом с видами гор и вулканов. Пат присел рядом – альбом был его любимым. Много-много раз разглядывал он цветные фото бурлящих гейзеров, широких кальдер, извергающихся потоков огненной лавы и дымных конусов вулканов. Может, Лайос и это каким-то образом почувствовал?
- Огнедышащая гора, – сказал Лайос. На большом – во весь разворот – фото вспухал золотисто-белый раскаленный лавовый пузырь, извергал фонтан искр черный шлаковый конус, а на дальнем плане дымил громадный вулкан. Это была любимая фотография Пата – в детстве он мог часами рассматривать ее, растянувшись на полу и подперев кулаками скулы.
- Ты был там?
- Нет, – засмеялся Пат. – Нет, конечно. Но очень хотел бы поехать. Там же...
Он начал рассказывать – увлеченно, взахлеб, красочно и подробно, изредка прерываемые и подхлестываемый вопросами Лайоса. И внезапно замолчал, оборвав себя на полуслове – когда-то, невообразимо давно, много тысяч лет, много человеческих жизней тому назад он вот точно так же рассказывал, так же охотно и увлеченно отвечал на вопросы Лайоса. Там, в другой жизни Лайос был моложе него, казался сперва щенком-переростком, потом выровнялся, повзрослел, но все так же продолжал считать Пата своим старшим... братом? Да нет, пожалуй, не братом. Другом, скорее – но в совсем другом смысле, нежели вкладывается в это слово теперь. Не просто другом, который прикроет спину в бою, чью спину прикроешь ты, но другом, с которым делишь все – кров, мысли... тело.
У нас теперь это называется просто любовью, но в такую дружбу любовь входит, как входит кристалл в великолепную друзу. А у них... у них с Алексом – как? Будет ли когда-либо у него с Алексом вот такая же друза, вырастет ли из сумасшедшего, лишающего разума влечения?..
Когда он вошел, сестра сидела за столом. Обычно в такое время на столе помещался старый электрический самовар, чашки и чайник, сахарница со склеенной бурым клеем крышкой и тарелочка с кругленькими жесткими крекерами. И еще банка с каким-нибудь вареньем. Владимир больше всего любил малиновое; наличие на столе именно малинового варенья было его личной благоприятной приметой.
Но сейчас варенья не было никакого, стол был пуст и гол, даже без скатерти. Горел только старый торшер, белый с оранжевой верхушкой, напоминавший Владимиру беременную в очень коротком платьице. Клеопатра сидела в полутьме, неподвижная и будто одеревеневшая, уставившаяся в одну точку. Женьки видно не было. Лучше воспитывать надо было дочь, злорадно подумал Владимир. Лучше – тогда и не бегала бы. И в то же время где-то в глубине шевельнулась жалость – не к этой потерянной немолодой уже женщине, а к той слишком правильной и скучной девчонке с рыжим хвостиком, которой когда-то была сестра.
Шаги его Клеопатра услышала, очевидно, не сразу. А услышав и увидев, тут же стряхнула оцепенение и стала собой – Кленей-Агрегат, как он называл ее в детстве. Но всегдашняя ее организованность и целеустремленность ее сейчас явно работали с трудом – такой сестру он никогда не видел.
- Вова, мне нужна твоя помощь, – не глядя ему в лицо, сказала Клеопатра. Глаза у нее были тусклые и серые, они утратили свою полупрозрачную зелень и стали цвета асфальта. – Женьку надо спасать. – и замолчала, будто ей перехватило горло.
- Опять исчезла? – Владимир не очень верил в предыдущие бесследные исчезновения племянницы, исчезновения прошли без него.
- Хуже, – отрывисто бросила Клеопатра. Владимир вспомнил молодого парня в окне, вспомнил свою футболку на этом парне и понимающе усмехнулся. Этого рода родительским несчастьям он сочуствовать не умел. Сколько раз, слыша от семейных приятелей, особенно от тех, у кого были дочери, “Ну вот что мне делать с этой дурехой?”, Владимир про себя радовался, что у него-то хватило ума не жениться и не плодиться. Как говорил один философ, спасибо, Боже, что никого не родил и никого не убил.
- Ты ведь там уже был, в милиции... – сказала Клеопатра. И остановилась, сжав руки вместе, словно набираясь сил.
- Был, – догадываясь, к чему она клонит, сказал Владимир. – Только вот оттуда. Засадил мерзавца, который меня едва не прикончил.
- Засадил? – ошеломленно переспросила Клеопатра. Не все коту масленница, сестренка, ухмыльнулся Владимир. И в подробностях рассказал обо всем, что видел и делал. Чем долее он рассказывал, тем большее облегчение отражалось на лице сестры.
- Значит, его взяли только на основе твоих показаний?
Владимир, разлетевшийся было повествовать дальше, понял вдруг, что сейчас сестру не волновало нахождение преступника в компании ее дочери. Она услышала в его рассказе что-то необычайно нужное и важное для себя, и вся ее воля сейчас сконцентрировалась на этом нужном и важном.
- Ты должен пойти к ним и сказать, что ошибся, – с нажимом сказала Клеопатра. – Что напрасно показал на невиновного человека.
- Что-что? – протянул Владимир и рассмеялся. – Милая моя, да ты не соображаешь, что говоришь. Я его опознал, все зафиксировано официально – и вдруг бац! – я прихожу и говорю “Простите, товарищи-граждане, ошибочка вышла!” Да мне...
- Если... ты этого не сделаешь, – шепотом проговорила Клеопатра, – они убьют Женьку.
Прозвучало это почти обыденно, и от этой внешне спокойной обыденности Владимир на миг похолодел. Сам он никогда не испытывал ничего, способного породить такую холодную отрешенность, обуздывающую отчаяние.
Воцарилось молчание. Уже умолкли птицы, заунывно трещали сверчки, а из умывальника в саду редко-редко капала вода, сразу по паре капель, их звук гулко отражался в большом тазу. Владимир искал каких-то разумных, сильных и спокойных слов – и не находил.
- А все ты! – его вдруг сорвало едва не на визг. – Ты! Твое воспитание! На ночь к мальчишкам... болтается невесть где...
- Если ты забыл, – голос Клеопатры стал похож на змеиное шипение, – то я напомню, из какой задницы я тебя вытащила, когда мы перебирались сюда. Забыл, что на тебя вешали?
Это был удар не просто под дых – это был удар ниже пояса. Тем более болезненный, что Владимир, несмотря на неприязнь к сестре, прекрасно знал – в ссорах и спорах она скрупулезно придерживается чего-то вроде джентльменского кодекса честной игры. Если уж Клеопатра опустилась до такого – он был вправе обидеться, вправе гордо вскинуть голову и пройти в свою комнату, и вытащить из-под дивана большую сумку.
- Я его в Женькиной комнате увидел... – вскрикивал он, ожесточенно вышвыривая из ящиков футболки, трусы и носки, из шкафа штаны, сметая с полочек книги и набивая ими сумку. – В моей футболке, между прочим! Так что понятно, отчего она за него просит... сбежала, небось, к его дружкам...
- Вова... – сестра бросилась за ним. Голос ее ломался, непривычный к просьбам – не умела она просить. – Вовка, помоги мне! Если я не вытащу этого парня из каталажки, они убьют Женьку! – в голос прорывались рыдания, а по щекам, смывая косметику, текли слезы – серые, зеленоватые, как болотная водица. Женские рыдания – то, чему у Владимира никогда не было сил сопротивляться. Это он за собой прекрасно знал, оттого не выносил, когда при нем плакали. Плачущая женщина в его глазах теряла право на какое-либо уважение, перехотя в разряд тупых баб. И сестру Владимир, несмотря на неприязнь уважал еще и потому что в последний раз видел ее плачущей в далеком детстве.
- Бандитов должна ловить милиция, Кленя, – тоном, с каким в фильмах настоящие мужики говорят со своими глупыми слабыми бабами, ответил Владимир. – Одного вот поймала.
- Братик, это не бандиты! – Клеопатра вдруг бросилась перед ним на колени и лицо ее осказилось такой мукой, что Владимир отшатнулся. – Вовка, я никогда ни о чем тебя не просила... Я умоляю тебя – забери свои показания, пусть его выпустят!..
- Да ты знаешь про заведомо ложные показания и ответственность? Да если я... – Владимир говорил, выкладывая все, что успел почерпнуть из старых детективных романов, которые порой почитывал. Но чем дольше говорил, тем более разрастался ужас в глазах сестры – и тем менее был уверен Владимир в том, что не отвечающий ни на какие вопросы парень в его футболке был именно тем жутким монстром, что пытался его убить. Смутно припоминалось – что-то говорил ему Фетисов в парке, как раз перед тем, как натравил на него того монстра... что-то найденное... потом еще что-то из мифологии. Он ведь сказал это в милиции – или все же не сказал? Может, и сказал – он тогда, сразу после нападения, был немного не в себе.
- И потом – а если не выпустят? – гордо уходить от сестры было сейчас не лучшим выходом, вдруг отчетливо понял Владимир. Идти ему было практически некуда, резюме его не обещало ничего особенно пристойного в плане работы, а те заказы на копирайтинг, которые он выполнял, были немногочисленны и оплачивались плохо. Сидеть же, не разгибаясь, над статьями, изучать СЕО, чтобы зарабатывать больше, казалось Владимиру ниже его достоинства. Кроме того, отчаяние Клеопатры было неподдельным и в нем шевельнулась жалость – в конце концов теперь, когда сестра обнаружила так явно перед ним свою слабость, разрыдалась, роняя себя в его глазах, ему казалось гораздо проще выполнить ее просьбу. Ну – или хотя бы попытаться выполнить. В пропажу Жени он не верил – сбежала девчонка к новым сомнительным друзяшкам, а через них на мать давить пытается. Если принять во внимание прошлые Женькины пропажи, Кленя так изнервничалась по поводу дочери, так что во все верит и всего боится.
Правда, где-то на донышке сознания крутилась мысль, что такая бой-баба как Клеопатра не станет паниковать по пустякам, и если уж она в отчаянии, то этому отчаянию есть очень веская причина.
- Если не выпустят... – Клеопатра, уже поднявшаяся на ноги, вытерла слезы. – Если не выпустят, будем искать другие пути. Но все-таки... Вовка...
- Ладно-ладно, не реви только, – снова беря тон киношного “матерого мужика”, Владимир покровительственно погладил сестру по плечу. – Схожу, схожу.
День заканчивается. День, в котором он сам, почти своими руками отправил за решетку человека, который... которого... Пат мучительно застонал.
Весь день сегодня они с Лайосом прощались. Это было понятно теперь, а тогда – всего несколько часов назад, подумал Пат, всего несколько, – ощущалось медленным отдиранием лейкопластыря. Сидели, говорили ни о чем, перескакивая через времена и вспоминая людей “оттуда”, из и общего далека так же, как, наверное, вспоминал бы Пат своих одноклассников. Что-то спрашивал он, что-то отвечал Лайос. Потом Лайос спрашивал, а Пат отвечал.
- У него были стопы варвара, – сказал вдруг Лайос. Откинулся назад, уставившись на тикающие ходики. – Я, когда связывал ему ноги, заметил – большой палец торчит, а остальные короткие. Не знаю, как он с такими ногами умудрялся бегать.
Пат сперва не понял, о ком говорит Лайос. “Я трижды объехал город... кони пугались, от его привязанного тела колесницу немного заносило... на одном повороте она чуть не перевернулась. На первом кругу я что-то кричал, я захлебывался летящим на меня воздухом. На втором кругу мне захотелось все бросить... его голова была как кисть, она чертила алую дорожку в пыли. Тогда я остановился, сошел, оторвал кусок от его плаща и замотал его голову. Я должен был сделать три круга... когда закончился третий, я перестал что-либо чувствовать. Все просто исчезло. Я убил того, кто убил... тебя...”
Говоря это, Лайос вдруг взял руку Пата в свою, перевернул ладонью кверху, провел пальцами по линиям, будто начинающий хиромант. И, словно получив подтверждение каким-то своим мыслям, продолжал: – Я думал... думал, когда я его убью, мне станет легче... На следующую ночь ко мне пришел его отец. Он просил отдать ему тело сына. Мне было все равно. Я отдал его.
Они сидели рядом, все более отделяясь друг от друга. Солнце перевалило зенит и по комнате протянулись тени.
- Отсюда далеко до дома... – Пат вздрогнул, услышав имя, которым назвали Женьку. Слишком громоздкое в маленьком пыльном городишке. Как, впрочем, и его собственное. “Пат”, “Женя” – так все же много проще.
- Я тебя проведу.
- Нет. Просто расскажи.
Пат рассказал – наверное, излишне подробно, даже набросал схемку на клочке бумаги – со стрелочками. Лайос изучал схемку несколько мгновений, пальцы его скользили по нарисованным Патом линиям, словно он был слеп и читал шрифт Брайля. Так же, как до того его пальцы скользили по ладони Пата...
- Спасибо. – Пат кивнул в ответ; в свете начавшего заваливаться на запад солнца глаза Лайоса показались ему неожиданно теплыми, без всегдашней холодящей водяной прозрачности. Ему вдруг стало страшно за этого человека; как бы он не убеждал себя, что нечего принимать близко к сердцу Лайоса, неожиданно ворвавшегося в его жизнь, все ожившие воспоминания кричали, орали об обратном. Пат видел круговерть воинов в шлемах, безликих, с горящими сквозь узкие прорези глазами, взлетающие клинки, острия копий, звон, лязг и треск, грохот сшибающися щитов, глухой, деревянно-кожаный, крики, стоны, и отчетливо врывающееся хряцанье, с каким входит металл в плоть. И в этом кровавом аду всего на долю мгновения рядом с ним оказывается высокая фигура в таком же бронзовом доспехе, какой был у него самого. Глаза знакомо вспыхивают в прорези шлема; глаза, холодные и яростные для всех, для него почти ласковы. “Как? – Хорошо!” И будто хлебнул божественного нектара – руки обретают мощь, и ты становишься стооким Аргусом, способным видеть сразу всех противников. Лишь только потому, что рядом – он.
-...Куда же ты теперь?
Лайос пожимает плечами – не от того, что не знает, а скорее от того, что знает слишком хорошо. Но это Пат понял только сейчас, вечером, стоя у закрывшихся дверей райотдела. Женькин телефон не отвечал. Алекс... Пат ощущал в этом какой-то оттенок предательства – звонить сейчас Алексу. И вдруг перед ним, словно наяву, встали двое у машины Корибанова – Алекс и тот самый темноволосый следователь, которого Пат видел сегодня. И который, как он отчетливо ощутил, не верил в причастность Лайоса к убийствам.