- Точно, удобно, – с довольным видом заявляет она. И уж как так получается, что они целуются – совершенно непонятно. И еще более непонятно, неизбежно и нереально все дальнейшее – его руки обхватывают и прижимают ее. Все дозволено и все сейчас возможно, она целует его лицо, подставляясь под его руки, под его губы, под тяжесть его тела – и все становится невесомо, будто они в космосе или падают, летят с огромной высоты. Только боль, упавшая сильно и коротко, будто топор гильотины, отрубила, отрезвила от сна; она забарахталась в этой боли, выплывая из нее, как из воды, цепляясь за его плечи, застонав протяжно и жалобно, с безумными глазами, ошалевшая, будто ныряльщица за губками, которой не хватило воздуха. И он вытащил ее из водной пропасти, убив боль, растворив в невесомости, в ритме движений, в стоне, забрав эту боль. Она выплыла, отряхивая воду, снова в том же бесконечном падении сна – лишь постепенно восстанавливая реальность и снова обретая свою телесность, будто отвердевающая на солнце глина.
Не глина. Живая плоть. Дышит тяжело, и глаза словно не видят, слепо шарит по покрывалу ложа, по ее плечам, притягивает к себе, всматривается...
- Что я... о боги, что я наделал?.. Жрица...
Каждый звук усиливается стократ, бубухает в висках, и она вдруг отчетливо понимает, что руки, испуганно скользящие по ее коже – руки обреченного. Руки, которые убивали. На нем тяжесть пролитой крови, и она ощущает эту тяжесть, и оттого еще сильнее и больнее чувствует, как он на самом деле хрупок, это сильный и отважный воин. Он надломился, он сейчас упадет, он цепляется за нее.
- Было хорошо, – непослушными как после мороза губами произносит она. – Правда.
Она сама не знает, правда это или нет, она еще не отвердела, еще не вернулась. Можно просто тихо лежать, водя пальцем по влажной коже того, кто лежит рядом. Ни о чем не думать, ничего не говорить. Но он ждет. Ждет ее приговора. И только в ее силах сейчас снять эту тяжесть, заставить его забыть – хоть на время. Кровью кровь поправ.
И она говорит какую-то бессмыслицу о том, что это хорошо – первым стал друг. И что она не давала никаких обетов, и что в ее мире девственность уже ничего не значит. Он почти не вслушивается в слова, слушает только музыку ее голоса.
Владимир чувствовал себя в высшей степени неуютно в крохотной комнатушке, заставленной изваяниями и заготовками, сырой, пропитавшейся кисловатым могильным запахом сырой глины, сырого же гипса и бетона. Отовсюду на него глядели слепые глаза, шарашились мертвые руки и ноги. Огромное гипсовое ухо – отдельное ухо, с куском гипсового же черепа, – напоминало о “Солярисе” Тарковского.
Еще неуютнее было от нервных, прерывающихся речей хозяина, которые бурлили и пенились, как весенние воды, и все никак не могли найти свое русло.
...- стройный корабль с названием... Господи, одно название приводит в трепет! “Буэна Сперанция”, сиречь “Добрая Надежда”. Она несла темные создания древнего гения, запечатанные именами могучих жестоких владык... изваяния с человечьими головами и звериным туловом, химеры, которые некогда владели подлунным миром, а теперь упокоились в камне... спите с миром...
Фетисов жадно отхлебнул из кружки – Малкович видел, как дернулось его тощее горло, проталкивая горький травяной чай. Так, будто это было старое вино из темных подвалов.
- Горький полынный... степной и лесной... – снова заговорил скульптор. Потом неожиданно осмысленно взглянул на Владимира: – Так о чем я?
- О корабле “Буэна Сперанца”, – терпеливо напомнил Владимир. Фетисов кивнул и заговорил теперь на удивление ровно и сухо, точно читая новости: – 1830 год. Корабль вез не только то, что было закуплено для украшения набережной в столице. Молодой флотский лейтенант, Александр Ольховский, небогатый дворянин, вез так же приобретенное для своего дома. Приобретение должно было развеять черную меланхолию, в которую все глубже впадала его мать.
Речь скульптора снова стала бессвязной. Владимир улавливал отдельные обрывки – странная одержимость охватывала лейтенанта, все свободные от вахты часы он проводил вместе со своим грузом, специально спускаясь в трюм, поглаживая деревянные стенки ящика. Все мысли, все неясные томления и переживания лейтенанат скрупулезно фиксировал в дневнике, который, как понял Малкович, был найден Фетисовым тут, в Н. И по приезду молодой моряк не избавился от одержимости, все время он проводил со своим приобретением...
- Пока не решил уничтожить ее! – злобно взвизгнул вдруг Фетисов.
- Кого? – вздрогнув от неожиданности, спросил Владимир.
- Девушку, – прежним сухим тоном ответил скульптор. – Композиция, насколько я могу судить, состояла из женской фигуры в человеческий рост и фигуры лежащего мужчины.
Он вдруг расхохотался, да так, что у Малковича зашевелились на голове волосы – низким, долгим, жутким смехом безумного.
- Не даром... – сквозь хохот проговорил Фетисов. – Недаром покровителем художников был Аполлон. Близнецы Лато, брат с сестрой, Аполлон и Артемида – сильные, разумные и безжалостные. Глупый, глупый Пигмалион – пал жертвой страсти, продался шлюхе Афродите! Ему следовало быть безжалостным, ему следовало идти к своей славе, к славе художника! Что может быть слаще этой славы, этой власти? Поистине власть такая выше царской, выше императорской, выше любой иной!.. И для достижения ее истинный художник идет по трупам и не считается с жертвами.
Озарил странным светом дорогу
Серп о двух исполинских рогах.
Серп навис в темном небе двурого,—
Дивный призрак, развеявший страх,—
Серп Астарты, сияя двурого,
Прогоняя сомненья и страх, (2) – процитировал Фетисов, подвывая на концах строчек.
Потом снова поник, обессиленный своей вспышкой.
- Близнецы отомстили ему. Бедный мальчик погиб в неполные тридцать. Так-то, милостивый государь! – с шутовской учтивостью закончил Фетисов и поклонился, мазнув по колену сидящего Владимира взлетевшими от резкого взмаха неряшливыми длинными сальными прядями.
... Оставшись один, Фетисов бесцельно оглядел свою комнатушку. Не то, все не то... Его вдруг стало мутить – застывшие в углах истуканы, казалось ему, таращили глаза и заполняли каморку, вытесняя воздух. Он вытащил наброски своей последней попытки. Бесполезно! Красивое лицо, красивое сильное тело – всего лишь красивое. Но нет того тепла, нет той затаившейся грустной усмешки в уголках глаз, нет завораживающего сочетания изящного рисунка рта и совершенной мужественности очертаний лица, нет этой легкой неправильности в линии носа, нет гордой силы в абрисах стройной шеи. Есть красивый истукан, лишь отдаленно схожий с тем...
Белые и желтовато-бурые слепые глаза, кажется, следили за ним, и Фетисов беспомощно завыл, схватил валявшуюся в углу толстую арматурину и с воплем хватил ближайший бюст. Брызнул гипс, половина головы отлетела к ногам Фетисова и уставилась оттуда единственным уцелевшим глазом. И тогда пришла настоящая злоба. Рассчетливая и безжалостная. Он упаковал в газеты коротенький ломик и опасливо выглянул в начавшее вечереть окно.
Через несколько минут скульптора можно было увидеть бежащим трусцой по теневой стороне улицы. И две пары внимательных глаз проводили его, удостоверившись, что возвращаться он не собирается.
- Давай!.. – две тени проскользнули к домику.
Фетисов же бежал по пыльной улице, сжимая завернутый в газеты ломик. У музея он воровато оглянулся и скользнул в обход здания, туда, где был вход в подвал.
- Нил? – услышал Фетисов, когда минут через десять вышел из подвала, обогнул особняк Ольховских и остановился, потерянный, на дорожке, ведущей к центральному входу. О том, что он только что сделал в подвале, скульптор не думал. В нем поднималась звериная, инстинктивная опасливость. Старая карга хорошо его знает... ее только теперь не хватало... чтоб ей... Ольховская. Хранитель музея. Она смотрела вопросительно и строго. Она не поймет... красивый истукан вместо того, мраморного и одновременно живого, несмотря на мраморность – это его, Фетисова, трагедия... это так страшно... это что стоит тысяч жизней, а не то что разбитой статуи.
Трусливый холодок побежал по позвоночнику. Темнеет... найдут нескоро... Осколки мрамора, разлетевшиеся, осыпавшие испуганно вздыбивших шерсть зверей... Лиса, лиса там самая подлая, надо бы и ее тоже... И он, думая теперь только о том, как бы ускользнать незамеченным – от лисы с ее стеклянным взглядом, от мраморных осколков, от строгих глаз Ольховской, смог медленно и вроде как равнодушно подойти к директору музея. А потом резко размахнулся и, крякнув, как дровосек за работой, ударил пожилую женщину ломиком по голове...
Комментарий к 2. Адгезия бетона к мрамору (1) Мельница “Далеко” http://pleer.com/tracks/5770046etMY
(2) – Э.По, “Улялюм” (пер. В. Топорова)
====== 3. Имя твое – “воинам скорбь несущий” ======
Вдруг кованого гипса нагота
была крапивой зажжена, и слово
всю облегло ее, и чернота
в ней расступилась и сомкнулась снова.
(И. Бродский)
- Ну что там? – шепотом спросил Женя. Она стояла у окна, спрятавшись так, чтоб ее не было видно снаружи, и внимательно наблюдала за участком улицы перед домом Фетисова. Пат же рылся в бумагах скульптора с энтузиазмом Шерлока Холмса в доме негодяя Милвертона.
- Пат, а ты заметил, что у него в ру... – в голосе ее было беспокойство.
- Смотри, это он своего мертвого бойца копировал.
Женя взглянула на набросок углем и снова отвернулась.
- Все равно у него не получилось, – пробормотала она. И вдруг опрометью кинулась к выходу. Пат, ничего не понимая, схватил перевязанную бечевкой старую папку и пачку последних набросков и побежал за ней. Они проскочили темнеющий сад, полный неподвижных изваяний, Женя осторожно выглянула из калитки. Улочка была пуста – дом скульптора стоял последним, дальше начиналась территория, которая раньше была зоной отдыха, а когда вода отступила и ушла, превратилось просто в пустырь.
- Ты куда?
Пат решился окликнуть Женю только когда они отбежали достаточно. Женя бежала легко, ритмично взлетали ее длинные ноги.
- Куда ты? – повторил Пат, едва поспевая за ней. Женя не отвечала, но на бегу свернула в проулок – самая короткая дорога к музею. Дорога, которую он же ей и показал.
- У него не получалось. И у него был лом... – бросила Женя.
Мимо них неслись темные вечерние глухие заборы, а потом тыл особняка Ольховских выпрыгнул из-за большой шелковицы. Музей в свете заходящего солнца казался настороженным, и Пат невольно замедлил шаг – вход в подвал, в запасник, зиял черным отвором.
- Нет!.. – простонала Женя, прибавляя ходу. Бегала она быстрее, чем все, кого знал Пат – длинное тонкое тело ее было словно создано для бега, легкое и стремительное. Она молнией метнулась в подвал, но замерла на пороге.
- Где тут чертов свет? – оглянулась она
Тусклые трубки замигали, зажужжали, устанавливая зыбкую власть света над тьмой, и Женя кинулась вперед, но споткнулась о попавшийся под ноги кусок бетона. Пат опередил ее, обогнул большую коробку – и замер, услышав слабый шорох.
- Дяденька Фетисов! – тонким срывающимся голоском позвала Женя. Но вместо ответа они услышали тихий, но несомненный звук – так скрежещет камень о дерево.
- Он разбил ее... – созерцая ошметки бетона, пробормотал Пат. Женя подняла то, что было когда-то куском гимнастерки – даже в тусклом свете газовых трубок можно было различить пуговицы застежки. Внутренняя поверхность была на удивление гладкой – бетонный кусок словно облегал нечто, как обычная одежда. Пат попробовал пальцем.
- А бабушка говорила об адгезии, – вспомнил он. – Если бы бетон намазывали на мрамор, была бы адгезия, бетон нельзя оторвать так гладко.
Что-то шевельнулось в углу,и оба резко обернулись туда. За сваленными как попало коробками и чучелом лисы стоял человек. Пат схватил бетонный кусок из Жениных рук и с усилием поднял, готовясь защищаться, – неизвестный в неверной полутьме показался ему просто огромным. Придурок, мысленно обругал он себя, чувствуя, как подгибаются ноги, – по городу бродит убийца, а ты на ночь глядя полез с девчонкой в подвал... Пат почти не соображал от страха – человек, оттолкнув ногой коробки, сделал шаг к ним. Он был весь в бетонной пыли, плечи и грудь покрыты кровоточащими ссадинами, и на ногах он держался не очень твердо. А еще – он был голый. Полностью.
Пат едва сдерживался, чтобы не заорать, завизжать – позорно, во весь голос, но тут из-за спины его послышался сдавленный, севший голос Жени. Она сказала какое-то слово, которое Пат не разобрал, но которое, очевидно, понял неизвестный. Он остановился, в упор разглядывая их. И вдруг, зашатавшись, начал оседать на пол, словно ему подрубили ноги.
Весь испуг Пата куда-то пропал. “У него был лом”, сказала Женя. У Фетисова... Но главное – Пат теперь твердо был уверен, что знает... то есть знал этого парня. Когда-то давно, очень давно. Так давно, что это теплое, родное и чуть снисходительное чувство, которое припомнилось сейчас, почти стерлось. И он, отбросив свое бетонное “оружие”, кинулся вперед и подхватил падающего.
Пат ощупывал ребра неизвестного на предмет переломов. На голове крови нет, а ссадины выглядят так, словно он вылезал из какого-то узкого тоннеля и ободрал кожу.
- Женька, да помогай же! – Но Женя словно оцепенела и продолжала смотреть на неизвестного расширившимися от ужаса и изумления глазами. И снова она произнесла, вернее, прошептала слово, из которого Пат разобрал только кончик – что-то вроде “-айос”.
- Да блин, ну помогай! – сидеть вот так с незнакомым мужиком на руках в планы Пата не входило. – Позвони куда-нибудь!..
Он запоздало понял, что “где-нибудь” на сообщение о найденном в подвале музея голом полумертвом парне могут отреагировать очень предсказуемо, и эта предсказуемость им с Женькой не понравится. Но, видно, Женя и сама что-то такое сообразила – во всяком случае она вышла из ступора и нерешительно присела рядом с Патом. Провела рукой по лбу парня, по длинным волосам, которые казались сейчас седыми от бетонной пыли.
- Не надо никуда звонить... – а потом позвала, явно обращаясь к лежащему. Она произнесла несколько слов все на том же незнакомом Пату певучем языке. Веки неизвестного дрогнули, он открыл глаза.
- ...гения, – одними губами прошептал он. Пат даже не успел удивиться, что этот мистер Некто, шатающийся голым по подвалам, знает Женьку да еще величает ее полным именем, как коротко мякнул ее мобильный.
- Проклятье, здесь почти не ловит, – пробормотала Женя, попытавшись ответить на вызов. И словно проснулась, тут же развив бурную деятельность. – Есть какие-то шмотки?
Пат вспомнил про рабочую одежду, которую запасливая бабушка хранила тут в шкафу, на случай больших весенних авралов по уборке музея, когда старшеклассники приходили отрабатывать практику.
- Есть в шкафу, за вон тем ящиком.
Женя метнулась в угол и, едва не оторвав ветхую дверцу шкафа, завозилась там. “Не знаю... что из этого налезет...” – слышался ее голос. Наконец она вынырнула из недр шкафа с какой-то старой олимпийкой и растянутыми спортивными штанами.
Общими усилиями они напялили это на неизвестного, причем Женя все время щебетала что-то успокоительное все на том же птичьем пришепетывающем языке. Подвальный нудист, как показалось Пату, смотрел на одежду если не с опаской, то, во всяком случае, как на диво невиданное. Но слова Женьки примирили его с необходимостью надеть штаны и олимпийку, которую едва удалось натянуть на его плечи.
- Я думала, она получше тянется, – бормотала Женька, с женской тщательностью разглаживая и оправляя олимпийку и стараясь придать вылинявшим, с пузырями на коленях спортивкам хоть какое-то подобие приличного вида.
- Отведем его к тебе, – неожиданно сказала она. Пат изумленно моргнул – Женя еще ни разу не пыталась напроситься к нему в гости, да и к себе не приглашала.
- Нельзя же его тут оставить, а у меня мама... нервничать будет, сам понимаешь. Твоя бабушка вроде более спокойная.
Пату ничего не оставалось, как кивнуть, подчиняясь Жениному напору – его бабушка была мировой бабушкой, и он поспешил уверить себя, что в том, что он притащит домой неизвестного парня в компании со слабо знакомой бабушке девчонкой, нет ничего такого.