Светлые глаза наполняются страдальческим ужасом, Николай кривит губы, пытаясь мотнуть головой, будто надеясь отказаться от своего странного и страшного дара, но Гуро держит крепко, не дает двинуться, не разрешает отвести глаз, и Николай, подчиняясь чужой воле, замирает, не смея отвести взгляда от темных глаз беса.
- Дело в том, Николай, что вы для всей этой нечисти страшнее, чем она для вас. Просто еще не осознаете. Не умеете еще ничего. Я ведь вас, Коленька, мучаю не от любви к искусству и не от того, что мне охота разделаться с этой загадкой и вернуться в милый сердцу Петербург. Я вас мучаю, потому что только умение и опыт помогут вам остаться в живых и при чистом разуме. А вы, Николай, очень ценны.
Яков как чует, что Гоголь не спросит, отчего это он так ценен, и какая выгода самому Якову от всего этого. Слишком устал, измотался и хочет немногого - тепла и отдыха.
- Показать вам, Николай Васильевич, сон хороший? - Яков смягчает тон и ослабляет хватку. - Вспомню что-нибудь, как вы любите. Про осень.
Николай кивает мелко-мелко, улыбаясь несчастной, истерзанной улыбкой, и молча отступает к кровати, садясь на холодную постель и ежась.
- Я правда люблю про осень, - тихо признается, глядя на Якова, аккуратно вешающего камзол на спинку скрипучего стула. К тихому восхищению во взгляде Гуро привык - знал, что выглядит хорошо, а уж для своих лет и вовсе великолепно. Но сейчас отчего-то особенно лестно. То ли от того, что в глазах Гоголя еще светится какой-то невинный восторг, не свойственный уже столичной молодежи, то ли от того, что Яков чувствует, как тот силится заглянуть на обратную сторону - и как ему это хоть на мгновения, но удается, чтобы полюбоваться витыми рогами да гибким хвостом, и от этого восторга меньше не становится.
Постель и правда холодная и жесткая, грелка давно остыла, да и воздух в комнате безобразно выстудился. Николай с детским послушанием забирается под тяжелое холодное одеяло, от которого веет сыростью, всё не сводя взгляда с Якова, который не может не скривиться, проведя рукой по отведенному ему краю постели.
- Ревматизм и пневмония, Николай Васильевич… Мне-то не грозит, но выбираться из этого места нужно.
- Коля, - внезапно поправляет беса Гоголь, опустив глаза на свои руки, мнущие край жесткого одеяла. - Можете и без отчества, Яков Петрович.
- Коля, - мягко повторяет бес, сдержав короткую улыбку. Осторожная, несмелая юношеская влюбленность патокой течет по пальцам, стоит Якову коснуться гладкой щеки, а писарю прикрыть невозможные хрустально-светлые глаза дрожащими ресницами. - Я вам осеннюю Тоскану покажу. Уверен, что понравится.
Под золотым теплым солнцем родной и любимой Яковом Тосканы губы Николая горчат сладостью верескового меда, делая долгий, нежный поцелуй пьянящим вдвойне, втройне - потому что нехватка воздуха из-за нежелания отстраниться хоть на мгновение, тоже мутит разум и сдавливает грудь сладостным томлением.
Яков не стал делать ровным счетом ничего, когда, нагулявшись по золотисто-рыжей, хрусткой листве, Николай с неожиданным, несвойственным ему в жизни напором, притянул его к себе, осторожно ухватившись за тонкую ткань белоснежной сорочки. Да и что он мог сделать? Совершенно не время рассказывать об особенностях разделенных сновидений и уж точно не время отказываться от того, что с такой пылкостью и нежностью ему предлагают. Николай в его руках вмиг становится податлив и мягок, привычно робок и застенчив, компенсируя отсутствие опыта сладкой, тягучей нежностью и полной покорностью.
Он с осторожностью водит ладонями по груди Якова, по плечам, касается шеи несколькими ласкающими штрихами, и с тихим, голодным стоном зарывается пальцами в короткие волосы, прижимаясь гибким, горячим телом, бесстыдно прикрытым лишь ночной рубахой.
Яков, впрочем, и от неё бы избавился. Горячий, голодный до ласки юноша - воплощение мечты о юном, неискушенном любовнике, а Николай именно такой: лучше всякой фантазии, честнее, чище, открытее.
У него ноги подгибаются, и он бесхитростно тянет Якова следом за собой на нагретую солнцем листву, откидываясь спиной на мягкий хрустящий покров и подставляя горячим мокрым поцелуям белоснежную шею и улыбчивые губы.
Счастливым таким выглядит, словно обо всем на свете забыл, а может так и есть, словно простил Якову без остатка ночь, полную кошмаров - а может, и это тоже правда.
Только уследить за временем, целуя тонкие пальцы, острые ключицы и горячий жадный рот невозможно никакими силами.
Якова будит первый хриплый клекот проснувшегося где-то в курятнике петуха.
Совсем не хочется уходить, только не сейчас, когда под руками так отчетливо, так сладко ощущаются изгибы юного тела, терзаемого жарким, томным возбуждением.
- Вам просыпаться скоро, Николай, - поясняет Яков, когда Коля вопросительно изламывает брови, не получив желанного поцелуя.
- Не хочу я, Яков Петрович, - признается Гоголь, взглянув куда-то Якову за спину, на синеву неба и золото еще не начавших опадать крон. - Останьтесь.
- Я-то вернусь, Коленька, но проснуться тебе все равно нужно. Через дюжину минут. Делом займись, найди связь между убитыми девицами. Не отвлекайся, не для развлечений сюда приехали. А мне пора идти.
Николай упрямо пытается удержать Якова, но не слишком напористо, словно опасаясь обидеть непослушанием или разочаровать. Отпускает, ныряя в предрассветный сон без сновидений, а Яков, прежде чем выбраться из нагретой постели, гладит его по волосам, подмечая, как юный писарь тянется к его рукам даже во сне.
========== Часть 6 ==========
Воскресное утро в Диканьке выдается шумным, на утреннюю службу из домов высыпают люди в более нарядной, чем обычно одежде, а маленькая старая часовня оглашает округу негромким и незатейливым перезвоном.
Яков нарезает очередное алое яблоко ножом, задумчиво отправляя кусочки в рот, пока наблюдает за редким, но целеустремленным потоком людей. Заняться ровным счетом нечем - нужно, чтобы Николай раздобыл имена всех покойниц тридцатилетней давности, тогда можно будет наведаться на кладбище, уже целенаправленно, хотя надежды на покойников мало - им только у Тёмного в видениях вольготно, но даже там Яков молодых девиц не видел, сколько не приглядывался. Дурное дело, ой дурное.
Яков сидит на столе у постоялого двора, поставив ноги на лавку и ловя на себе задумчивый взгляд только трех ведьминых кошек, разгуливающих по двору хозяйками. Кошки как кошки, ничего особенного - мышей ловят, да на нечисть пялятся, как они обычно и делают.
Близко не подходят, чувствуют, что Гуро совсем не ценитель их общества, но поглядывают иногда.
А больше, конечно, никто не видит, даже Николай, вышедший на крыльцо. Писарь зябко кутается в неизменную свою крылатку, оглядываясь по сторонам растерянней обычного, и через минуту раздумий отправляется в сторону дома Бинха. Яков за ним не идет, но надеется, что Николай его совету внял и возьмется за дело.
- Тятя говорит, нельзя на столе сидеть, - строго сообщает Якову тонкий детский голосок откуда-то с уровня его сапог. Гуро с изумлением рассматривает маленькую девочку в тяжелом в пол кафтане и теплом платке, из под которого выбиваются пряди белокурых волос. В руках у девочки потрепанная и явно любимая кукла, а глаза синие и строгие.
- И кто у нас тятя? - Яков наклоняется поближе к ребенку, стараясь не испугать, но испуганной девочка и не выглядит, скорее уж праведно возмущенной. - И тебя как зовут?
- Тятя кузнец, - гордо объясняет девочка, все еще буравя Якова сердитым взглядом. - А меня Василиной звать.
То, что отец у девочки кузнец, конечно, многое объясняет - эти всегда где-то возле самой грани ходят, а иногда это умение и детям их передается, особенно в малолетстве.
- Не сиди на столе, - строго повторяет девчонка, уперев свободный кулачок в бок. Ох, кому-то строгая супруга попадется. Яков, весело фыркнув, встает на ноги, и протягивает девочке второе яблоко, прихваченное на постоялом дворе по пути от Николая. Яблоко Василина берет, и даже благодарит Якова, на прощание заметив, что “дядя какой-то странный”.
- Иди-иди, - смеется бес, кивнув в сторону часовни, - а то тятя тебя потеряет.
Девчушка, спохватившись, неуклюже подхватывает подол кафтана, чтоб не мешался под ногами, и припускает вслед за отцом, возвышающимся вдали словно Голиаф.
Николая, на собственное удивление, Яков находит не у Бинха - Александр Христофорович, впрочем, спит, выдавая свою столичную юность и нелюбовь к утренним литургиям - а в притворе часовни, почти у самых дверей, далеко позади жителей Диканьки. Внимания на него никто не обращает - пришел позже и замер тихим зверьком в углу, бормоча что-то, похожее на тексты молитв, которых Гоголь явно не помнит, но слышал в детстве.
Выглядит он совсем бледно, словно не спал ни минуты в последние дни, и все шепчет что-то, шепчет, почти бессвязно, словно наугад, иногда бросая тоскливый, виноватый взгляд куда-то вперед.
Имейся у Гоголя хоть самый завалященький Хранитель, это бы , конечно, принесло ему хоть какое-то душевное спокойствие - нетрудно догадаться, чего Николай так испугался и от чего надеется избавиться нехитрым, веками опробованным - и редко помогавшим - способом. Даже если бы от дара своего он не избавился, всё на душе спокойнее бы стало, но нет у Николая никого на той стороне, от этого и чувствует он себя только несчастнее и хуже с каждой минутой.
- Знаете, Николай, такую поговорку - на Бога надейся, а черта не гневи? - тихо спрашивает Яков, чуть коснувшись пальцами плеча Гоголя. Тому чудом удается не заорать, он только издает невнятный булькающий звук, оборачиваясь и вперивая в Якова совершенно безумный взгляд. Но внимания на него все равно никто не обращает, так что хотя бы от неловкой ситуации писарь спасен.
- На воздух бы вам, Николай. Здесь все равно вам делать нечего.
- Искушаете, - обижено ворчит Гоголь, глянув поверх человеческих голов на темный, закопченный иконостас.
- Была бы нужда, право слово, - Яков поджимает губы, покачав головой, и настойчиво тянет Николая к выходу.
“Искушаете”, ну надо же. Будто не он час назад сладко стонал в поцелуи и по спине ладонями гладил. Воспоминание об этом заставляет на мгновение довольно прищуриться, когда грудь изнутри обдает жаром, но отвлекаться Яков себе не позволяет.
- Я вам, Николай, чем наказал заняться? - строго - не хуже давешней девчонки, даже смешно, - интересуется Яков, когда Николай садится на скамью у часовни, словно у него ноги подкашиваются. В тени старого здания сыро и холодно, и Гоголь морщится, сутулясь, словно пытается скрыться от несильного, но очень промозглого ветра.
- Николай Васильевич, - проникновенно тянет Гуро, садясь с ним рядом и с удовольствием отмечая, что писарь не стал испуганно шарахаться в сторону, а напротив, замер, словно опасливо разрешая себе немного погреться. - Ну не разочаровывайте меня, душа моя. Александра Христофоровича тоже в тонусе надо держать, не дело это спать без задних ног, когда на подведомственной территории такое творится. Так что вы ваш такт и робость оставьте, Николай. Идите и спросите с него все записи о рожденных и умерших, они долго храниться обязаны. Посмотрите внимательно, дивчин этих мне найдите. К вечеру хорошо бы хоть с полдюжины.
- Да я ж совсем с ума схожу, - потеряно тянет Николай, мотая головой. - Я же не сплю сейчас…
- Вы и вечером давеча не спали, - отмахивается Яков. - Коленька, голубчик, давайте так договоримся - вы делаете то, что я говорю, и чем быстрее и лучше справляетесь, тем скорее я вернусь в привычном всем амплуа следователя из Петербурга, и тем меньше у вас причин будет сомневаться в душевном здоровье. А пока не могу, Николай Васильевич, пока лучше, чтоб все думали, что мои останки уже погребли где-нибудь на Лазаревском кладбище, как отличившегося на службе и погибшего при исполнении. Не мучайте меня, мне тоже мало радости без дела слоняться, пока вы служебные обязанности саботируете.
- Я не саботирую, Яков Петрович, - обижается Николай, нахохливаясь еще больше и бросая на Якова хмурый взгляд из-под сведенных к переносице бровей.
- Сделаете, что велю? - Яков смягчается, накрывая лежащую на лавке руку Тёмного - холодную-холодную - своей, горячей. От прикосновения Николай мигом заливается мучительным жарким румянцем, вспыхивает стыдом и воспоминанием о желании, но руку не отдергивает, словно каменея.
- Сделаю, Яков Петрович, - слова писарю даются с трудом, так он еще и глаза не знает куда деть - то на Якова смотрит, то на руку его, то куда-то вдаль, но нигде не останавливается взглядом. - Все как скажете сделаю, - добавляет тихо, робея собственного признания.
- Вот и хорошо, душа моя, - Яков поднимается на ноги первым, и с полминуты смотрит сверху вниз на макушку Николая, который не смеет поднять взгляда и все смотрит Якову под ноги. Погладить его по голове кажется таким естественным, таким оправданным желанием, что Гуро себе это позволяет - легонько треплет длинные темные пряди, и ободряюще улыбается поднявшему голову Николаю. - Я к вам вечером наведаюсь, вы уж постарайтесь сегодня не пить всякую дрянь.
Бомгарт в воскресенье действительно обходится без собутыльника, точнее без собутыльника в лице Николая - в доме доктора собираются какие-то деревенские пьянчужки, благостно слушающие пламенную речь доктора о чем-то своем, медицинском.
Хоть и материалист, хоть и пьяница, но какое-то уважение Яков к нему испытывал. Не в профессиональном своем природном качестве, а просто как к человеку умному, одаренному и без сомнений глубоко несчастному.
Николай же стал еще большим предметом беспокойства для Якима, чем когда надирался по вечерам вонючим деревенским самогоном. Оно и понятно - за работу Николай взялся с таким усердием, словно собирался Якову условие поставить - вот, я все ваши задания выполнил, давайте, Яков Петрович, оживайте, чтоб я перестал сомнениями терзаться.
Зарылся в бумагах сначала в кабинете Бинха, но, видимо, надоел ему смертельно - торчать у себя весь день начальник полиции явно не имел желания, как и помогать Гоголю хоть чем-либо. Так что Александр Христофорович снарядил Гоголю в помощь пару крепких парней, в том числе и своего верного Тесака, который трепался без умолку, и те дотащили кипу документов Николаю в комнату.
Тесак болтал о разном, в основном о бесполезном - вот жаль, что он не на тридцать лет старше, по одной его болтовне можно было бы восстановить события с доскональной четкостью, ну а уж где он приврет Яков заметит. Но сейчас от его способности запоминать ворох не особо нужной информации никакого толка, да и Николая отвлекает - тот кивает, кивает в такт рассказам, да бездумно скользит взглядом по ветхим бумагам, рискуя упустить что-нибудь важное.
На помощь приходит Яким - ворчит про то, что барину отобедать бы надо, раз завтрак пропустили, и под привычную перепалку Николая со своим слугой заскучавший Тесак уходит искать интересных слухов да сплетен в другом месте.
Николай настаивает, что не голоден, что у него много дел и что ему вообще не до дурацких идей Якима, на что верный слуга не обижается, но снаряжает на кухне угрожающе тяжелый поднос с источающей аппетитный аромат едой, и даже находит где-то бутылку довольно-таки приличного - уж по сравнению с самогоном несложно - вина.
Николай, кажется, всерьез настроен сопротивляться, и Гуро, не в силах смотреть, как глупый мальчик отказывается от хорошей еды, махнув рукой, уходит прогуляться, отчасти надеясь, что его отсутствие поблизости притупит вспышку преданности работе и дурацкой самоотверженности.
Возвращается Яков вечером, бесцельно побродив по окраинам, понаблюдав, как в воздухе сгущается что-то темное, зыбкое, предвещающее беду. Отточенное за века чутье подсказывает Якову, что сегодня-завтра на столе у талантливого пропойцы-доктора окажется еще один обескровленный девичий труп.
Яков надеется, что девичий, потому что что-то его заставляет сомневаться. Не мысль даже, не идея, а просто опасение свербит где-то в голове назойливым сверчком.
Николая Гуро находит за столом, спящим. Опять видно отослал слугу спать и уселся за бумаги, да так и уснул, несмотря на непоздний еще час. Среди общего беспорядка на столе выделяются две стопки - одна побольше, со всеми выданными Бинхом документами, другая сильно поменьше и в стороне - отложенные, выбранные Николаем бумаги. Все остальные ровным ковром устилают немаленький стол, а поверх лежит новый лист с полудюжиной выведенных на нем имен с датами рождения и смерти.