– Ничего. Продолжай.
– Так вот, я думаю, Вонючке удалось добраться до какой-нибудь армейской базы или даже сразу до островов… или он спрятался где-то в лаборатории, и военные нашли его, не знаю. Ты вообще раньше слышал об экспериментах на островах?
– Да, но не об этих… штуках.
– Я даже хотел туда перевестись, но это закрытый армейский проект, у них там все свои люди, и я забил. Мои девочки меня тоже устраивали, – хмыкает Рамси. – Но неважно. В общем, его возглавляет некий доктор Мокорро, он вообще черный, не местный даже рядом, но по какой-то, бля, причине им полностью подходит, – Джон морщится от откровенного расизма, но уже ничего по этому поводу не говорит.
– Да, о нем я слышал. Но он вроде занимался протезированием, я читал про ту потрясающую бионическую руку, это же его группа этим занималась?
– Ага. Не свезло только, что рука эта, самая первая, пошла кому-то из островных генералов, – несколько завистливо и едко говорит Рамси. – Ну, в общем, Мокорро после этого острова живо прибрали к рукам и включили в свою экспериментальную программу. А если ты историю в школе не прогуливал, то должен помнить, что острова, их культура, политическая система, основные направления в медицине – все это выросло из колоний для зараженных серой хворью. Ну и, типа, они теперь решили сделать это своей фишкой. Не саму серую хворь, ясное дело, а уже подвергнутые мутации микобактерии. Я слышал, Мокорро сначала планировал продолжать заниматься протезированием, делать и дальше бионические импланты, все дела, но позже на островах решили, что это нерентабельно, им вышло дешевле вложиться в работу инфектологов и заражать добровольцев, чем поставить на поток производство его имплантов. Так что Мокорро пришлось присоединиться к группе доктора Эйрона… Эйрона… не помню фамилию, да и срать. Короче, мораль в том, что на островах ни хрена не разбираются в узких специализациях.
– Ты действительно много знаешь об этом, – замечает Джон.
– Я делал образцы для островов, я же говорил, конечно, я прослушал тысячи инструктажей. А еще я умею анализировать и задавать правильные вопросы, но это к делу не относится. Короче, с Мокорро и его исследованиями крови у них там вышло, скажем так, “улучшить” серую хворь, и теперь кожа зараженных действительно крепче камня. По крайней мере, пули ее не берут, блядь. То есть, я уверен, можно убить каменного человека взрывом или чем-то таким, но взрывать нам все равно нечего. Так что если мы еще раз встретим ту тварь, лучше стрелять ей в лицо, оно еще не заражено. И с близкого расстояния, чтобы пробить щиток. Если будет такая возможность, – Рамси все еще немного злится от того, что упустил тогда момент и дал твари закрыться, но сразу легко берет себя в руки, отвлеченно продолжая. – А в остальном болезнь все еще постепенно влияет на мозг, разрушает внутренние органы и все такое, но, я так понял, всем плевать. Этих смертников на несколько Зим еще хватит, а там придут другие. Я слышал, правда, что на островах занимаются только лучшими, но, видимо, у них случился какой-то дефицит лучших перед Зимой, раз они взяли Вонючку, – последнее он говорит с досадой, выпуская белесую струйку дыма.
– А я еще жаловался на ваши эксперименты над людьми, – Джон сухо усмехается, опуская глаза и разглядывая грязный матрас.
– Не будь лицемером, Джон Сноу, – Рамси едва заметно морщит нос. – Вот уж жестокость, дать человеку возможность не мерзнуть, дать иммунитет ко всем болезням, нечувствительность к боли и еще сверху силы, как у супергероя, только успевай шеи ломать. И какой дурак от такого откажется? Это же дар божий, блядь.
– А что сам до сих пор ходишь без этой коросты, раз она так хороша? – справедливо возражает Джон. – Или не нравится, что проживешь ты с ней лет до тридцати? У нас разные представления о божьих дарах, Рамси, – он отрезает жестко, снова съеживаясь.
– Да, ты такой же зануда и лицемер, как Русе, – бросает Рамси, глубоко затягиваясь. – “Это все противоестественно, то ли дело мы – тонкая психологическая подготовка…” Агх, как бы он не обосрался там от смеха, что я такое говорю, – он бормочет, выдыхая дым носом.
– Ты не рассказывал о том, что случилось с ним, – через пару минут, когда Рамси уже молча докуривает и тушит сигарету, отмечает Джон. Он старается смягчить тон, но получается у него не слишком хорошо.
– С Русе? – непонимающе реагирует Рамси. – А че рассказывать? Или хочешь позлорадствовать?
– Нет, не хочу, – спокойно отвечает Джон.
– Да брось. Если я не забыл историю с твоим кузеном, то ты и подавно. Ты ненавидишь Русе, Джон Сноу, ты ненавидел его все это время, и если ты спрашиваешь не для того, чтобы убедиться, что он окончательно и гарантированно мертв, то я, мать его, грамкин из грамкинов, – Рамси получает определенное удовлетворение, зная, что Джон сейчас начнет оправдываться. Рамси раздражен от холода. Но Джон отвечает довольно отстраненно и обдуманно.
– Да, у меня с твоим отцом были… сложные отношения. Но, как бы то ни было, он все еще твой отец. А я сейчас здесь с тобой, и идти нам еще неизвестно сколько. И я подумал, что, может быть, тебе станет легче, если ты расскажешь. То есть я слышал, что сказал тебе Тормунд. “Туда ему и дорога, сукиному сыну”, да? И хотя я не буду врать и говорить, что не испытал… чего-то схожего, когда узнал, но это касается меня и Русе, не меня и тебя. Ты еще не дал мне повода ненавидеть тебя, Рамси, и я не хочу, чтобы ты отвечал за то, что делал твой отец.
– Ты такой сладенький, блядь, Джон Сноу, как конфетка марципановая, – Рамси усмехается краем рта. – Мне не станет легче. Мне не было тяжело. В нашу лабораторию набились упыри, и мы закрылись на нижнем уровне. Собирались отсидеться немного, а потом двигать к ближайшей военной базе, но Русе все равно заразился. Я убил его и свалил. Это все.
– Мне действительно жаль, что так вышло, Рамси, – прохладно, но с сочувствием говорит Джон после новой долгой паузы, и Рамси знает, что ни хрена, ни вот самого маленького хрена ему не жаль. – Ты сжег его тело?
– Да, я сжег его, – Рамси втягивает воздух с запахом дыма. Этот дым пахнет табаком, а не горелым мясом.
Ты один теперь, наконец совсем один. Руки замерзли ломать стулья, но костер их согреет.
– Это хорошо, – тем временем продолжает Джон. – Об этом вроде все знают, но многие забывают, когда приходит время. Даже мы думали, что надо сжигать только зараженных, но жечь нужно всех. Вирус хорошо приживается и в мертвом теле, – он резко прерывается и, покопошившись, опять закуривает, как-то неловко, как будто не знает, куда деть руки. – Я сжег Игритт тоже. Когда она умерла. Она хотела, чтобы ее похоронили в родной деревне, но я сжег ее у нас.
– Она заразилась? – спрашивает Рамси, хотя ему совсем не интересно. Ему интересно, как желтоватые блики ползают по лицу Джона.
– Нет, – Джон качает головой. – Нет, она была здорова. Но… ты ведь знаешь, мы не можем впускать людей в институт. Но когда выпал снег… вольным нужно было укрытие. И наш институт отлично для этого подходил. Людям было холодно, страшно, когда мы отказали, началась паника. У них было оружие, и у нас тоже немного… кто-то первым открыл огонь. Потом уже подошли военные, те, что позже отправились к вам, с какими-то запасами, и мы смогли договориться, как-то уместиться все… Но Игритт умерла тогда, в первый день. От пули кого-то из наших. Это была случайность, конечно. Никто не виноват.
Рамси перекладывается удобнее, подкладывая руку под толстую щеку и внимательно смотря на обветренные губы Джона, секундно искажаемые воспоминаниями, отмечая отсутствующее выражение глаз, следя за сигаретой в облезающих потрескавшейся кожей пальцах.
– Вот что мне в тебе нравится, Джон Сноу, так это то, что ты на полном серьезе можешь думать, будто в убийстве твоей бабы никто не виноват, – Рамси добавляет в голос неприятного, лживого восхищения.
– Не знаю, – но, кажется, Джон воспринимает его серьезно и опять качает головой. – Может быть, виноват вирус, сеющий панику, или запоздавшая на несколько дней армия, или мы сами, потому что не были готовы к приходу такой большой вооруженной группы и потому что не предотвратили эпидемию. Не знаю. Но Игритт… мертва, и все это не имеет значения.
– Интересно, а если бы ты знал, чья именно это была пуля, то тоже был бы таким мудрым и всепрощающим? – вкрадчиво спрашивает Рамси, одним поворотом головы хрустя шеей.
– Не провоцируй меня, Рамси, – но Джон явно не собирается продолжать этот диалог. – Да, я не знаю, что было бы, будь это “если”. Но его нет. А то, что есть – мое решение. И другого не будет, – его покрытая темным пушком линия челюсти становится очень жесткой.
– Понял, – легко соглашается Рамси и сразу ловит себя на том, что секундно любуется этим резким изменением. Нравится ему или нет, но он не может не признать какой-то строгой красоты в лице Джона. Тот хорош целомудренной красотой священника, с этими его иконописными глазами, мягким кончиком прямого носа, вытянутым лицом и прямо-таки темной тушью выписанным тонким ртом. Рамси хочется поработать с этим лицом, и он не первый раз задумывается о том, что мог бы сделать с Джоном Сноу.
Он и раньше работал с красивыми людьми, например, с Ивой и Вонючкой, но на них хватило выбитых, вырванных зубов и мало-мальски покореженных тел, кому убрать пальцы, кому – глаза. Взгляд Вонючки потух быстро, волосы Ивы седели дольше, но даже на первых стадиях работы никто уже не признал бы их красавцем и красавицей. Рамси это нравилось и не нравилось. Потому что он хотел избавить их от того, что им нравилось в себе, но не хотел уродовать их. Рамси не любит уродовать. Он любит накачивать десфлюраном или работать наживую, использовать свой голос и теплые руки или царапающие кость инструменты и загнутый нож, насиловать до крови и кончать на сжатые от боли ноги или касаться только по медицинской необходимости и в латексных перчатках, обеззараживать маленькие порезы или оставлять гнить отнятые пальцы, снимать кожу полосами с бережностью таксидермиста или убирать лишние части с практичностью заводчика, вырезать метки на долгую память или целовать в лоб, шепча и заставляя забыть, но никогда не уродовать. Чтобы делать лучшие образцы для армии, ему необходимо делать что-то большее, чем это. Ему необходимо забирать самое дорогое. И сейчас, даже когда Зима припорошила снегом все его амбиции и карьеру, он испытывает потребность вернуться к тому, что выходит у него лучше другого. К изготовлению превосходного объекта под номером двенадцать.
Итак, что является самым дорогим у Джона Сноу и для Джона Сноу? На этот вопрос Рамси ответил себе уже давно. Самое ценное в Джоне – определенно его мозг, и если бы они были в лабораторных условиях, в конце концов Рамси наверняка бы не удержался и аккуратно вскрыл череп Джона. Нет, он ни в коем случае не сделал бы Джона совсем тупым, только слегка бы подснял здесь, рассек там – и о-ля-ля, сказала Скарлетт, я подумаю об этих когнитивных нарушениях завтра. Рамси прилично курил, когда жил у матери, иногда перебирал и отлично знает, как тяжело медленно думать, понимать, читать по буквам и тут же забывать прочитанное, как невыносимы заторможенная мысль и ощущение отсутствующего времени. Это хорошо усмирило бы Джона. Хотя, может быть, и испортило в нем что-нибудь тоже. Рамси не хотел бы ничего портить.
Может быть, мозг все-таки стоит оставить на потом. Но что еще? Глаза? Нет, Рамси не мог бы ослепить Джона совсем, это тоже определенно плохо сказалось бы на его функциональности, все эти периоды адаптации, негативные эмоции, пф-ф, Зимой для этого нет времени… Если только один глаз. Да, один можно было бы вынуть. Или – лучше – подрезать веки. У Рамси был небольшой опыт этого, и он бы справился снова. Тогда он просто баловался с Джес перед тем, как окончательно вырезать ей правый глаз, и проверял, как скоро она ослепнет сама. Ей он срезал веки начисто, но с Джоном он бы подошел к этому серьезнее, снял бы только небольшой лоскут, осторожно приоткрыв радужку и не давая ему ослепнуть. Ухудшение зрения не в счет, это разве что прибавило бы им необходимого доверия. И руки – но не все пальцы, несколько пришлось бы перебить, затрудняя письмо – в таком случае стали бы защищены от излишних посягательств: Рамси не было бы нужно, чтобы Джон поначалу слишком долго возился со своими лекарствами. Нет, они оба отнеслись бы к этому ответственно, сделали все максимально безболезненно и научились бы жить, смотря на мир по новому. Они видели бы много красоты. Они бы ничего не пропустили.
А, да, и еще рот, конечно. Не язык, Рамси не мог бы лишить себя удовольствия слушать Джона, но вот губы он бы обрезал. Нарочно неровно, лохмотьями, обнажив местами желтоватые зубы. Когда Рамси еще был в НИИ, у него в воображении мелькала бестолковая мысль о ломтике мягкого хлеба, жирно смазанного маслом и сбитым в блендере пюре, подтекающим кровью на пальцы. Рамси мог бы надкусить такой бутерброд каким-нибудь холодным весенним утром, развалившись за кухонным столом и пригубливая кофе из отцовской чашки в другой руке, а Джон не мог бы оторвать от него глаз.
Тогда Рамси в полусне думал об этом, лежа под первыми лучами солнца на подмерзшем матрасе на полу. От недостатка места и откровенного недоверия со стороны ученых он спал в комнате Тормунда, а тот никогда не залеживался по утрам. Тормунд к завтраку был завсегда первый и как нечаянно спотыкался о Рамси каждый раз, поднимаясь с кровати. И тогда, после очередного пинка под левую почку вместо будильника, Рамси сцепил зубы и уже выработанным рефлексом сомкнул приоткрывшиеся от пробуждения глаза, лишь бы не видеть промелькнувших над ним седых хозяйских мудей. Трусы Тормунд идеологически не признавал, да и вообще всей этой новомодной городской одежды не терпел, так что Рамси смиренно свернулся на боку, укутавшись в тонкое одеяло и слушая старческое ворчание, пока Тормунд натягивал затертые, подранные чутка на коленях джинсы, выданные ему взамен перешитых десяток раз домотканых брюк, еще во время переноса армейских запасов в пищевой блок разошедшихся на заду.
Даже не отойдя от сна, окрашенного чем-то темным, красно-розовым и влажным, Рамси мог уже на слух определять, когда Тормунд запутывался спросонья в свитере, когда искал повсюду “клятое-демоническое-отродье-да-где-же-а-вот” зубную щетку, а когда выуживал из старой наволочки припасенный дегтярный обмылок. Рамси же по-мальчишески не хотелось уходить из своих дремотных кровавых грез, так что он просто дождался гулкого хлопка двери и перевернулся обратно на спину.
Он отлично знал, что как минимум в ближайшее время не сможет реализовать ни одного из своих желаний – ну и, серьезно, про веки он все-таки перегнул, это было уже слишком, как что-то из разряда тех почти эротических фантазий, в которых ты не можешь остановиться, но нет, тебе хватит изуродованного рта и перебитых пальцев – и не без удовольствия отдал все эти причуды на откуп воображению. Мешали этому разве что нестерпимо крепкий утренний стояк и ленивое желание передернуть, но Рамси решил, что, пожалуй, ему стоит пересмотреть понятие “мешать”. Потому что он не слишком хотел думать о Джоне во время мастурбации, но не мог бы сказать, что не хотел думать о нем и своих хирургических ножницах.
Он сунул руку под одеяло, проводя по животу, мизинцем по вспотевшей со сна складке между толстым бедром и лобком, большим пальцем под сухой горячей головкой, сдвинуть крайнюю плоть, принять твердый член в ладонь. Ты крепишь первый зажим, аккуратно, рядом с уздечкой верхней губы. От паха до груди прокатилась теплая волна, хорошенько согревая захолодевшее за ночь тело. Второй зажим, у Джона вяло и рассредоточено бегают зрачки, от такой дозы лидокаина кого хочешь срубит до черных мушек перед глазами. Оставайся в сознании. Рамси не стеснялся в частом дыхании и торопливо дрочил под одеялом, закинув свободную руку за голову, втягивая носом острый запах своего ночного пота. Ножницы щелкают в твердых пальцах. Джон замедленно реагирует на звук. Он не видит улыбки под стерильной маской, но видит палец в латексной перчатке, приложенный к губам. Шумный выдох, подавший застоявшейся за ночь слюной, ожег толстые губы, пальцы под головой чуток нервно зажали волосы, рука спешно натирала член. Холодный продезинфицированный металл мягко входит в кожу первым разрезом. Кровь сочится на подложенную салфетку. Зрачки Джона становятся огромными. Он конвульсивно дергает ногой где-то там далеко. Он силится закричать, вращая глазами. В его горле хрипло булькает слюна… Стоп, прекрати кусать губу! Режь! Давай, мальчик! Опущенные веки дрогнули, и Рамси залил густой спермой себе пальцы и живот. Это было быстро – и охренительно долго.