Вольные штаты Славичи - Дойвбер Левин 6 стр.


Младший брат каждое утро, просыпаясь, спрашивал:

— Ну, чем сегодня хвораешь, боров?

— Что-то живот вспучило, — отвечал старший, почесывая живот.

— Врешь. Живот вчера был.

— Вчера у меня нарывала губа.

— Врешь. Губа нарывала в пятницу, а вчера болел живот.

— Много ты знаешь, — обижался старший. — Не болел вчера живот.

— Болел, говорю.

— Не болел.

— Болел.

— Не болел.

— Болел.

Тут старший как стукнет младшего по шее.

— Замолчи, холера, — кричит, — убью!

Занималась семейка «производством», попросту — гнала самогон.

Заправилой в этом деле была тетя. На вид — тихая, слабая, а на деле так холерная баба. Самогон гнала она, она же его и продавала. Остальные были при ней «подручными». Гнали самогон не дома, а в деревне у мужика-компаньона. Каждый вторник в деревню ходили дядя и младший сын с «подарками» — с мукой, с картошкой, со свекловицей, с сахаром. Вечером туда же отправлялась и тетя. Всю ночь в овине у компаньона курили самогон. А утром возвращаются в местечко: тетя с корзиной помидоров, дядя с ведром яблок, сынок с мешком овса. Кому тут в голову придет, что под помидорами, под яблоками, в овсе — бидоны с самогоном? Где тут догадаться!

Среда в Семиполье — базарный день. В этот день самая большая комната в нашем доме — уже не комната, а шинок. Вдоль стен стоят длинные деревянные столы, скамейки, табуреты. За столами сидят хохлы, хлещут самогон, ругаются, кричат, песни орут. Между столами ходит тетя: тому нальет кружку самогона, с этого получит пачку керенок, а того, совсем уже пьяного, выведет на двор, уложит на телегу и отправит домой.

Мне в этот день работы много: зазывай мужиков — раз; гляди, чтоб не стибрили чего, — два; смотри, чтоб милиция не наскочила, — три. Я уж старался вовсю.

А милиция-то все-таки наскочила.

Было это летом, часов в шесть. Пьяницы уже разъехались, но столы и скамейки еще не убрали, а бидоны были запрятаны пока тут же в доме. Вдруг — стук в дверь, входят трое: два милиционера с винтовками и начальник, низкого роста, скуластый, в красном галифе.

— Мы имеем сведения, что вы торгуете самогоном, — сказал начальник. — Мы должны у вас сделать обыск.

Дядя побледнел, затрясся, а тетя хоть бы что: выплыла вперед, руки в боки и смеется.

— Пожалуйста, — говорит, — ищите. А только ничего вы, — говорит, — не найдете. Мы к самогону касательства не имеем.

— Посмотрим, — сказал начальник и шасть в зал. А в зале еще не убранные столы стоят, разит сивухой, на полу окурки, махорочный дым столбом. Начальник посмотрел и говорит:

— Это у вас что за столы? — сказал он.

— Деревянные, товарищ начальник, — говорит тетя.

— Вижу, что деревянные. Не слепой, — сказал начальник. — А кто тут так начадил махрой? Вы, что ли? — повернулся он к дяде.

— Я-с, товарищ, — промычал дядя, хоть он в жизни не курил.

— Д-д-а, — сказал начальник. — А ну-ка, ребята, — приказал он милиционерам, — пощупайте-ка вокруг.

Милиционеры оставили винтовки и начали обыск. Они обыскали весь дом, обшарили все углы, осмотрели все полки, все шкафы, все комоды, под кроватями лазали — ничего, никаких следов. Полезли они на чердак. А пока они там рылись в барахле, младший сын выбрасывал бидоны из печки на двор.

Вдруг один бидон сорвался, упал и звякнул.

Начальник с чердака вниз и — к печке. Отодвинул заслонку, чиркнул спичкой — и что же? В печи бидонов штук сорок.

— Это что? — крикнул начальник.

— Бидоны.

— Не ломайте дурака, — крикнул начальник. — Что это?

— Самогон, — прошептала тетя.

— Та-а-к-с! — сказал начальник. — А зачем вам, разрешите узнать, столько самогона?

— У меня старший сынок хворый, — сказала тетя, — так мы его самогоном лечим. Доктора советуют.

Вдруг на печке кто-то как загогочет: «го-го-го». Это заржал старший сын, хворый-то.

— Полно врать, — сказал начальник. — А только вот что, гражданка, запомните: на сей раз вы отделываетесь штрафом, но если еще раз попадетесь — тюрьма. Тюрьма. Поняли?

Когда милиционеры ушли, у нас началась порка. Перво-наперво всыпали старшему олуху. Дядя его так исколошматил, что тот полночи выл. Потом взялись за меня: почему-де прозевал милиционеров. Ох, били! Вспомнить тошно.

— Уйду к бабушке, — сказал я, когда меня наконец отпустили.

— Испугал! — захохотал дядя. — Иди к свиньям! Только поскорее! Дармоед!

Ого! Этого-то мне и надо было. Я уже много раз просился назад, домой, к бабушке. Но дядя говорил: «Вот свинья! Скотина! Его поят, кормят, делу обучают, а он еще недоволен. Попробуй только — уйди. Убью!» А тут дядя сам говорит: «уходи». Спасибо милиционерам — выручили.

Как стало светать, я с печки скок, краюху хлеба в карман и за дверь. И ходу.

Дома я никого из своих не нашел. Старший брат еще не вернулся из армии. Сестру кто-то отправил в киевский детдом. Бабушка умерла. В нашем доме жила теперь моя двоюродная сестра Либе, чулочница, и муж ее, Эле, сапожник. Но это я узнал только потом.

Домой я пришел вечером. Постучал. Открылась дверь, и появился черномазый человек, невысокого роста, в полосатой рубахе. Увидав меня, человек поклонился и прищелкнул языком.

— Кого спрашивать изволите, уважаемый? — сказал он тонким голосом.

— Бейлю, — сказал я, — бабку Бейлю.

— Увы, увы! — сказал черномазый и покачал головой. — Скончалась наша бабка. Скончалась во цвете лет. Шел ей всего-то восемьдесят третий. Проходят годы, а?

Я молчал, не зная, что сказать.

— Вы ей, почтенный, кем приходитесь-то? — подождав ответа, спросил черномазый.

— Внуком, — сказал я.

— Ваше имя Натан Шостак? — спросил черномазый.

— Натан Шостак, — сказал я.

Этот чуднóй человек мне понравился.

— Прошу, Натан, в наш шалаш, — важно сказал курчавый и широко открыл дверь.

В комнате за столом сидела молодая женщина и шила. Это была Либе, двоюродная сестра. Черномазый стукнул каблуками и взял под козырек.

— Разрешите, ваше сиятельство, — говорит, — представить вам моего друга и собутыльника, внука бабки Бейли Натана Шостака.

— Нотке! — крикнула Либе. Она вскочила, обхватила меня и целовать. — Нотке, как ты сюда попал?

Я рассказал.

— И молодец, что ушел от них, — сказала Либе. — Бабушка умерла. Но ты будешь жить с нами. Правда, Эле, он будет жить с нами? — спросила она мужа.

— Не могим знать! — крикнул Эле.

— Дурак, — сказала Либе и рассмеялась.

Хорошо мне у них жилось. Эле с утра уходил в мастерскую, Либе садилась за чулочную машину, а я — гулять. Лодырничал, словом.

Либе отдала было меня в хедер.

Я день ходил, два ходил, а на третий забастовал. Не пойду больше в хедер — и никаких. Не нравился мне и ребе, и хедер.

— Что же, — сказал Эле, — вольному воля, а бездельнику — рай. Гуляй, брат, пока молод, а там посмотрим.

Эле и сам не прочь был погулять.

Часто ночью залезем, бывало, к соседу в сад. А у соседа в саду — яблоки, груши, сливы…

— Ешь, Нотке, ешь, — шепчет Эле.

— Ем, дядя Эле, — отвечаю.

— А вкусно?

— Вкусно.

А через час:

— Пучит живот, Нотке?

— Пучит, дядя Эле.

— Ну, давай, брат, смываться.

Зимой по вечерам Эле играл на балалайке. Играл он ловко, с разными выкрутасами. Пальцы так и скакали по струнам. При этом он строил такие рожи, что мы — я и Либе — помирали с хохоту.

Иногда — по праздникам — Эле выпивал. В таких случаях он как придет домой, так сразу же в дверях шлеп на пол и ползком добирается до дивана.

— Бейте меня, остолопа! — кричит. — Жарьте, родимые, в хвост и в гриву! — И не встанет до тех пор, пока Либе или я хоть разок не стукнем его по затылку.

К весне все переменилось. У них появился ребенок. «Принц-наследник», как называл его Эле. Кормить меня им стало трудней.

— Как же нам быть с тобой, почтенный? — сказал мне раз Эле. — В солдаты тебя отдать, что ли?

Но тут, на мое счастье, в городе на заборах, на домах появилась небольшая афишка, а на афишке было написано, что неподалеку, в бывшем княжеском имении, открывается детская колония для сирот и беспризорных.

Раз утром я и Либе сели на крестьянскую телегу и поехали в колонию. Проехав верст пять, мы увидали в поле двухэтажный дом с колоннами и с верандой. Вокруг были сараи, конюшни, склады. За домом был сад. Ни в доме, ни на дворе не видно было ни души. Но когда телега завернула в ворота и остановилась у крыльца, открылась стеклянная дверь, и по ступенькам навстречу нам кинулся небольшой человечек, кругленький, плешивый, близорукий, с виду лет под пятьдесят.

Человек подбежал к телеге, схватил мою руку и стал жать и тискать ее в потных своих ладонях.

— Добро пожаловать! — кричал человек.

Маленький человек был заведующий колонией, педагог Вольф.

А я попал в колонию самый первый, вот он и обрадовался.

Хозяйство в колонии было бестолковое. Были лошади, но не было телег, плутов, сох, борон. Комнаты большие, но пустые, только садовые скамейки стояли по углам. Ванна мраморная, а одеял, подушек, тюфяков нет.

Прошла неделя. Я болтался без дела, скучал.

— Ничего, дружок, поживешь — привыкнешь, — говорил мне Вольф. — Вот скоро придут еще ребята. Тебе веселей будет.

Верно, появились ребята: из Киева, из Житомира, из Белой Церкви, из всех соседних местечек, станций, сел, городов.

Беспризорников подбирали в поле, на улицах, вытаскивали из-под вагонов, из подвалов. Они приходили к нам босые, лязгали зубами и ругались. Их обмывали в ванной, переодевали в новые американские костюмы, кормили обедом, и они утихали, привыкали понемногу. Скоро нас набралось человек сорок.

Жили мы в первые дни свободно. Утром встанешь, съешь свои полфунта хлеба с салом или с луком и попрешь куда глаза глядят — в поле или в город. Никакого над тобой хозяина, никто не смотрит. Хочешь — приходи обедать, не хочешь — не надо. Хочешь — ночуй дома, хочешь — в поле. Много беспризорников убежало. Но большая-то часть осталась. Куда им было уходить? А у нас они свободно жили.

Рядом с нами в поле часто садились самолеты. Услышим гул, выскочим из дому — и в поле. Стоим, глядим. Вот мотор выключили. Вот по кочкам запрыгал. Вот стал. Из кабинки выходит летчик в шлеме, в кожаных перчатках. «Здорово, — говорит, — ребята!» — «Здорово, товарищ летчик! Можно потрогать машину?» — «Трогайте, — говорит, — ребята, только осторожно. Не испортили бы чего». Мы ходим вокруг машины, трогаем крылья, заглядываем в кабинку. Но механик уже исправил все, что надо, летчик выкурил трубку и лезет на место. «Прощайте, — говорит, — ребята». «До свиданья, — кричим, — товарищ летчик!»

Самолет поскакал по кочкам, и вот он уже высоко где-то летит.

Ночами страшно было. Лежишь себе на садовой скамейке, лежишь и слушаешь, как за окном ржут кони, кричат жабы в пруду за садом, пьяный хохол вдет мимо ворот, ругается и плачет. И вдруг — дзинь! Камень ударил в окно. А за первым — другой, третий. Мы уже знаем, в чем дело: это мальчишки и парни из соседней деревни «обстреливают» дом. А то так: подкрадутся к самому дому и забарабанят во все окна нижнего этажа. Лежишь и дрожишь. Драться-то с ними не будешь. Куда нам! Их — деревня целая.

В такие ночи к нам в комнату приходил Вольф.

Придет, сядет к кому-нибудь на кровать и начнет рассказывать.

Ну и рассказывал же человек! Он не говорил нам о разбойниках там, о царях, о колдунах. Он говорил только о том, что у нас скоро будет, лет так через двадцать-тридцать.

— Поездов не будет, — говорил Вольф, — зачем поезда? А аэропланы на что? По всей стране тысячами будут летать аэропланы. У каждого человека свой аэроплан. Сел и полетел куда надо. А поезда загоним под землю. И трамваи из городов — на свалку. Да и города уже будут не те. Дома построим из стекла, круглые, чтобы свет со всех сторон. На крышах — бассейны, фонтаны, сады, площадка для крокета, для футбола, для катков. А из города вылетишь — поля. И не наши нынешние поля — овес по щиколотку, а пшеница и совсем полегла. Врешь. Заставим и землю слушаться. Под Москвой — гляди — растет какао, под Калугой — пальмы шумят, бананы. А среди полей — не деревни, не халупки, не курные хаты с лучиной. Среди полей — палаты стоят, большущие палаты, и в них электричество. А в палатах кто, думаешь, живет? Мужик живет. Мужицкая коммуна. Думаешь, наш знакомый мужик — голодный, вшивый, в драных штанах, который по утрам чешет себе затылок и гадает: «Будет дождь, ли не будет? Выехать мне в поле, или не выехать?» Брешешь, батенька. Не узнать мужика. Федот, да не тот. Этот уже не выедет тебе в поле на брюхатой сивке орать, он уже не пойдет к попузаказывать молебен об урожае. Он — гляди — верхом на машине шпарит. А удобрение он такое закатит, что всякое болото зацветет как сад. Вот какой мужик.

Вольф говорит долго. Мы лежим, не спим, слушаем. А за окном светает. Поют петухи. Вставать пора.

Решили мы, что хватит, что надо покончить с этим, надо нам договориться с деревней. А то куда это годится? Драки и драки.

И вот раз в летний день мы сделали вылазку. Мы построились шеренгой, — нас было теперь больше сотни ребят — и с барабанщиком, с трубачами пошли в деревню. С барабанным боем, с песнями мы пошли по улицам деревни, а потом построились на площади. Крестьяне смотрят на нас, удивляются — с чего это мы вдруг такие храбрые стали? Они сидели на завалинках, стояли у ворот, почесывались, посмеивались, скалили зубы. Однако вначале все шло ничего, но тут — на беду — заговорил Вольф. Он говорил о жизни в колонии, о том, как начнем работать, как заживем, просил крестьян помочь нам советами и указаниями, а беднейшим предлагал отдать детей к нам в колонию. «Незаможники! Безлошадники! Отдайте нам детей!» сказал Вольф. И вдруг со всех сторон наперли мужики, бабы, парни с кольями, с кочергами. «Детей наших пришли забирать!» кричали бабы. «Гони их!» кричали мужики. «Бей!» кричали парни. Мы, конечно, драла.

А с деревней мы все-таки сдружились. И не вылазка тут помогла, не барабанный бой, а понравилось мужикам, что мы работаем ладно.

Неизвестно, когда это началось, но вдрут оказалось, что все мы работаем. Вольф незаметно приучил нас к работе. Способ у Вольфа был такой: никого не заставлять, но никому не мешать. Оказалось, например, что некоторые ребята любят животных — Вольф поручил им смотреть за домашним скотом. Другим нравилось огородничество — Вольф отвел им место под огород, устроил грядки, выписал из города семена, лейки, лопаты. Третьим хотелось работать в поле — Вольф вытребовал плуги, сеялки, бороны. Четвертые были хорошими организаторами — Вольф вместе с ними устроил всякие комиссии, хозяйственные, культурные, и помогал, чем мог. К нам приехал агроном из Житомира. Работу в поле и в доме развернули вовсю.

Крестьяне, глядя, как мы работаем в поле, смеялись: «суслики!» Прошло, однако, месяца полтора, поля наши зазеленели, и крестьяне стали приглядываться внимательно. Называли они нас теперь «работничками». Наконец настал день, когда к нам на двор пришло человек десять мужиков. «Дило им, — видишь ли, — до гражданина агронома». А уж потом стали часто ходить.

Недалеко от нас на горе стоял кавалерийский полк имени товарища Буденного. Мы часто в поле встречали кавалеристов в шлемах, в длинных шинелях. Увидев нас, бойцы останавливали коней и вступали в разговор.

Как-то раз к нам в колонию пришли представители полка, три человека: эскадронный командир и два красноармейца. Они долго расспрашивали нас о том, как мы тут живем, осмотрели дом, службы, посидели за столом, попробовали нашей каши и уехали. На другое утро к дому подкатили тридцать две военных повозки. Нас усадили и повезли в лагерь, в гости. В лагере красноармейцы нас встретили очень хорошо.

Назад Дальше