Розанов прислушивался. Некая мысль дразнила, и никак не получалось её выцепить из броуновской круговерти фразочек, забот, впечатлений. Сердито тряхнув головой, он обернулся к спутникам:
– Коленька, прошу вас, спуститесь с платформы, приберите имущество! Поторопитесь! Ради Бога, под локомотив не угодите! До отбытия всего ничего осталось.
Опёршийся ладонями об асфальт Вольский, неуклюже свешивал ногу с высоты, когда Боря, с презрением на него покосившись, изящно соскочил на рельсы и столь же изящно взмыл обратно, чтобы свалить на подставленные руки вещицы, принадлежавшие Минцловой.
Уже в купе Вольский спохватился:
– Да у нас же новые круги есть! Зачем ещё и это барахло? Тут примешалась какая-то банка с тальком…
– Чтобы сдать в лавку и получить обратно деньги, – подняв от мелкой работы лицо, ответил с хитрецой Розанов. На откидном столике перед ним раскрыл нутро портсигар. Из специального отделения торчали припрятанные днём окурочки. Василий Васильевич булавкой выковыривал из них уцелевшие табачные крошки и ссыпал в свежий табак.
Вольский достал свой портсигар:
– Не желаете? Отличные пахитоски, испанские, контрабандные. Знакомый социалист привёз. Табак завёрнут в кукурузный лист.
– Благодарю. Через время предложите. Сейчас не в настроении.
Свистнул паровоз, вагон дёрнуло, и Москва приблизилась на один метр, потом ещё на один, а там мерить расстояние стало невозможно – с такой скоростью замелькали на обочине люди, столбы, деревья.
Бугаев забился в угол купе, головой прободав в войлочной обивке удобную выемку.
Василий Васильевич действительно был не в духе – сказывалась усталость и треволнения истёкшего дня. Предложение сигары «от социалиста» раздражило его ещё больше.
– Ох уж эти социалисты, – ворчал он. – По заграницам катаются как сыр в маслице. Уж ясно: им пятерых по лавкам не кормить; для себя живут. Горький в Капри врос, укоренился, всякого мазурика привечает. А оных всё больше – разновсякие оккультисты, сектанты, эсеры, социалисты. Сосцы, в которых не молоко – деньги, им во рты из-за рубежа суют. А наше III отделение с ними цацкается, когда надо бы по головам колотить палкой. Возглавит их какая-нибудь бледная вошь, хоть бы этот ваш, – кивнул Розанов Вольскому, – Ленин! Силишки поднакопят. Ну, известно что будет: смута – гражданская война. Русского самодержца со всем семейством убьют изуверски, хоть к лику святых причисляй. Только некому будет канонизацию провести. Духовенство, кого не убьют, в Сибирь. Храмы взорвут. Лучших, умнейших людей вырежут, в лучшем случае – выкинут из страны. Крестьян разорят; корова есть – значит, «кулак», и – в Сибирь! Детям мещан запретят учиться, в университеты зачислят мазуриков да стрюцких, которым «Отче наша» и «Азбуки в картинках» Бенуа – уже много. Разыщут дворян по родословным и адресным книгам и выселят в провинцию! А когда верховный злодей от какой-нибудь паскудной, его достойной болезни, вроде сифилиса, в могилу сойдёт, прозелиты ученья столицу в Ленинград переименуют. На Сенатской площади вавилонянскую пирамиду возведут и, мощи своего вождя туда уложив, людей на поклон погонят. Сами язычники и весь народ подчинят своему культу. Выведут запросто породу покорных людей: убьют всех смелых, решительных, бесчисленными казнями заставят прочих по норкам прижукнуться… а потом достаточно «бить по рукам» – за всё, за каждое вольное движение, чтоб мы никогда не очухались.
– Что это вы такое навыдумывали? В голове не укладываается. И что же: никакой надежды? – спросил Вольский. – Тупик?
– Почему же, – усмехнулся Василий Васильевич. – Лет через пятьдесят какой-нибудь вьюнош бледный, бедный, одинокий, словом – Одиноков, мою «листву» встретит и с карандашиком проштудирует. Вдохновлённый, напишет роман-титан: «Бесконечный тупик» или «Тупиковую бесконечность», из иронии раскрасив книжный переплёт имперскими цветами, к тому времени забытыми. Вот и будет он: единственный зрячий на сто миллионов, которым глазки выкололи. С поводырём-то у калек всяко больше надежды выбраться из лабиринта.
Вольский заговорил скороговоркой, лишь бы отделаться от неприятного впечатления:
– Василий Васильевич, вы эту фантазию запишите. Тому, что становится романом, сбыться не суждено. Спасите нас, ради Бога, от этакого ужаса!
– Погодите, как вы сказали?
– Спасите…
– Чуть ранее!
– То, что напечатано, уже не случится.
– А ведь это… В этом есть… Откуда вы взяли?.. Само придумалось? Минутку дайте подумать, – по лику Розанова было заметно, что он перетрясает невероятные склады информации, пролистывает литературу многих столетий, – казалось, вот-вот побегут чёрные строчки текста по бело-розовому лицу. Не в силах выдержать отсвет умственных судорог на лице спутника, Вольский отвернулся к окну и ждал, провожая взглядом виды, в сгущающейся ночи неправдоподобные как декорации. – Так-так. Фонарики-сударики… Над чем Боря давеча работал?
– Я в его литературные штудии не вникал, – оглянувшись на притихшего Бугаева, глухо ответил меньшевик. – Распинался он о сектантах-хлыстах, про их изуверства и бунты в какой-то глуши.
– Вот мы и поняли, зачем «им» нужно давить наших писателей, – торжественно сказал Розанов.
Вид у него был потрясённый.
– Вы поняли, – вкрадчиво сказал Вольский, подталкивая Розанова к необходимым разъяснениям.
– «Тому что записано, быть не суждено». Так, да не так, иначе всё было бы слишком просто и одномерно. Написанное – лишь отчасти защищено от сбывания, но какая-то доля сбывается, хотя в коверканном виде…
Василий Васильевич умолк, только беззвучно шевелил губами, пережёвывая какие-то мысли. Прошла минута.
– Вот! – вскричал Розанов, воздев палец. – Закончил Боря свою повесть – не пойдут хлысты в «революцию». То есть может и пойдут, но не всей массой, а так – поодиночке, скромненько, бочком. Фабула – не сбудется. Напечатанная книга послужит как бы заглушкой от реального воплощения изложенного под обложкой. А брось Боря текст на половине – жди огненных радений в российских городах и весях.
– К этому идёт дело, – подхватил Вольский. – Давно сдружились «люди древлего благочестия» с социалистами. Из своих капиталов подкармливают. Собственноручно брал у них деньги.
– Видите! Видите! – вскричал Розанов. – Касательно людей работает не-сбывание. Достоевский своими «Бесами» отсрочил, ослабил бунт… А вот с неодушевлённой материей – наоборот: помните, Минцлова сохранила листок, куда Боря записал про бомбу чудовищной силы? Это, конечно, всё очень упрощённо. И коли писать книгу, то в полном сознании законов, по которым происходят сбывание и не-сбывание. Мы не можем подтвердить догадки по поводу пресловутых законов путём эксперимента; таковой эксперимент продлится десятилетия и способен привести к плачевным для цивилизации последствиям. У нас в арсенале – одна лишь логика, – ни много ни мало.
– А может – пусть их?!.. – сощурился Вольский. – «Весь мир до основанья, а потом…» Дети ваши перестанут быть незаконными. И развод с Сусловой вам засчитают по факту многолетнего отдельного проживания. А к худому – человек, скотина этакая, попривыкнет. Палку-то наверное перегибаете. Не дойдёт до казней египетских.
– Вы сомневаетесь в жестокосердии своих бывших коллег?
– Нисколько. И всё же: не могут же они…
– Могут!.. – с внезапной яростью оборвал его Розанов. – Могут, да ещё как! А разводы… Исчезнут бастарды, но исчезнет и нерушимость венчания. Этого не будет, и многого не будет, да и вообще ничего не будет, ни славного попика, ни уютной церквушечки, ни могилок отчих. Доброты, жалости и милосердия не будет. Ни-че-го. Торжество Хама!.. Сами же потом и сбежите от язычников за границу!
Боря подал голос:
– Я, будучи декадентом, к которым и вас причисляют, склонен к дерзким теориям. Но ваши построения есть неуклюжие фантазии!
– А мы думали, вы дремлете, – сказал Розанов.
Бугаев обиженно отчеканил:
– Не могу спать при чужих людях.
– Ну, какие же мы вам чужие? – удивился Василий Васильевич. – Из узилища освободили, заботимся о вас. И не мы одни: есть ещё девушка, в вас души не чает.
Бугаев скорчил презрительную мину.
Вольский собрался выдать что-то едкое, но Розанов приказал:
– Всё, спать! Завтра ожидается долгий день. Боря, вы тоже поспите. Да-да, вы не можете спать в присутствии… Но если мы все будем спать… Вы понимаете?
Поэт задумался и коротко кивнул.
Фонарь потушили. Спутники быстро уснули. Когда Боря понял, что остался один, уснул тоже.
Проснувшись, Розанов вспомнил, что римская монета так и осталась под столом в странном и маловероятном положении.
– А всё «колода»!.. – вырвалось у Розанова.
Вольский с удивлением посмотрел на Василия Васильевича, обычно корректного и сдержанного. Меньшевик вращал в пальцах банку младенческой присыпки, найденную среди вещей Минцловой на железнодорожных путях. Пощёлкал языком, видно, примериваясь к разговору, и закинул удочку:
– Ну и мания у Минцловой. «Водобоязнь». Не бешеная ли?
– Как свинья, бегущая от Геннисарета, – задумчиво сказал Розанов. – Возможно, её поведение имеет под собой больше основания, чем абстрактная мания. Сектанты часто находятся в плену страннейших суеверий.
– Ну, вы, Василий Васильевич, и характеристику дали: была «колода», стала «свинья».
Философ перевёл взгляд на Борю:
– А что за «медитации» вам задавала Минцлова?
Бугаев скрестил указательный и средний пальцы, растопырил локти и задышал натужно.
Розанов всполошился:
– Прекратите, Боря, так можно себя до чахотки или потери рассудка довести! Эти упражнения опасны!
– Шутите, Василий Василич, какая чахотка! Здоров, как бык, – Бугаев постучал себя в грудь кулаком. – А о здравости моего мышления судите сами.
Философ нахмурился.
Николай Владиславович потянулся, и правый борт его пиджака явственно облёк некий округлый предмет, довольно крупный.
– Вижу: проступает «она», – промолвил Василий Васильевич, благоговейно простирая руку к выпуклости.
– Бомбочка, – подтвердил меньшевик между делом.
Он отмерил на ладонь хорошую порцию талька и, проникнув сквозь промежуток между рубашечными пуговицами к самому телу, яростно шлёпал рукою подмышку. Грибовидное облачко белой пыли, в конце концов, взметнувшееся из-под ослабленного воротничка, побудило Вольского оставить гигиенические процедуры и герметизировать свою одежду. Розанов, чистый и розовощёкий после умывания, с интересом наблюдал за его действиями.
– Как же мы найдём Минцлову?
– Сама нас найдёт, – успокоил меньшевика Василий Васильевич. – Не случайно же слежку приставила. Перенесла игру на своё поле, вырвала из рук инициативу и готовится гнать нас в угол доски.
Вольский всплеснул руками:
– Какая разница – Петербург, Москва?..
– Существует важное для Минцловой отличие, но мы его не понимаем.
Поезд прибыл в Москву. Хотя вокзал являлся точной копией своего петербургского собрата, на его убранстве лежал неуловимый налёт провинциальности.
Василий Васильевич сощурился, увидав что-то в углу, где сидел Бугаев. Запенснеил глаза: поролоновая обивка зияла невеликим, с ладонь грибным контуром, очевидно, выдавленным ногтями. Розанов щёлкнул языком, покачал головой и выскользнул из купе вслед за спутниками.
И в провинции извощик брал за поездку от вокзала вчетверо против обычного.
Впрочем, нашёлся добряк, согласившийся скинуть полтину.
Тем не менее, расплатившись, Василий Василий не удержал причитаний:
– Опять – траты. Ну, Минцлова! Удружила! Дёрнула в Москву! – сердясь, он потряс бородкой, вспомнил утренний ругательный оборот и сказал смачно: – Будто свинья, которая бежит вопреки высшей воле от Геннисаретских вод.
– Что же, бес в ней сидит? – почему-то огорчился Бугаев. – Я-то думал: эротоманка…
Бугаев припомнил:
– Это же в Евангелии от Матфея было: «нечистый дух ходит по безводным местам».
Вольский опять подал голос:
– Я в гимназии на Законе Божьем только и сражался в «камень-ножницы-бумага». Что за Геннисарет такой?
– Библейский человек был одержим бесами, – пояснил Розанов, удобно устраиваясь на сиденье. – Иисус Христос переселил бесов в свиней, которых заставил нырнуть в озеро.
Меньшевик обернулся на извощика:
– Любезный, забрось-ка наш скарб в кузов.
– Никак не могу-с, давеча в пояснице стрельнуло-с.
Вольский с недовольной миной забросил осточертевшие круги в экипаж.
– Вы полюбуйтесь на голубчиков, – промолвил меньшевик, углядев в привокзальной толпе филеров. – Шпики! В провинции меня на грифельном острие вместе с сонмом ангелов держат.
– Это не вы предмет слежки, – вздохнул Василий Васильевич, пропустив мимо ушей атеистическую шпильку, – а вся наша троица. Карандашик-то – теософский. Ладно, поедемте в гостиницу.
– А может, ко мне, на Арбат? – предложил Бугаев. – Любезный, на угол Арбата и Денежного переулка, к «профессорскому» дому!.. Мама нас чаем с бисквитами угостит.
Розанов поморщился:
– Не нужно. Вводить новых персонажей…
– Не понимаю вас.
– Представьте, о нас книгу пишут. Вот мы в середине истории, а мы, надеюсь, в серёдке, ибо не хочется возиться с Минцловой ещё месяц. И вдруг – появляется новый персонаж. Ни к селу ни к городу. Зачем нам такие осложнения?
– Почему это мама – новый персонаж? Я знаком с ней тридцать лет без малого!
– Ах, Боря, как вы порой утомительны! Любезный, в «Эдельвейс палас»!
Экипаж тронулся.
Улицы становились уже, безлюднее, а лошади ступали всё медленней. Поводья провисли, а кучер уронил голову к груди. Розанов заметил:
– Наши пререкания запутали извощика. Эй, любезный!.. Не слышит.
Меньшевик, подняв брови, в упор посмотрел на философа:
– Василий Василич, помните, давеча попрекали меня, дескать, я хватку подпольщика потерял? Так вот, она при мне.
Розанов метнул быстрый взгляд в спину извощика, перехватил трость посередине.
– Вы так полагаете?
– Я уверен!
Вольский медленно завёл руку под борт пиджака, а когда вынул, четыре пальца были закованы металлической дугой с четырёхгранными шишечками.
Прислушивавшийся к разговору Боря перевёл взгляд с одного своего спутника на другого, с кастета на трость, и, наконец, уставился в спину кучера. Вскочил и затрясся, как тоненькая берёза под вихрями, всплёскивая руками и визжа:
– Надо было взять мотор!..
Тут уже сдали нервы у Василия Васильевича – он принялся охаживать тростью спину предателя:
– Готтентот! Негодяй! Ах ты, тётка! Варнак! Кому говорят, доставь в «Эдельвейс палас»!
Мужик дёрнул поводья, хотел было соскочить с облучка, но Вольский усадил его на место тычком кастета в печень. Кучер кинулся в другую сторону и повис на трости Розанова.
Из подворотни возникла Анна Рудольфовна собственной персоной. Это была не та нервная петербургская Минцлова, которую соратники повидали в логове сектантов. Новая Минцлова излучала уверенность.
Убедившись, что сбежать не получится, извощик сделал то, что от него и требовалось – стегнул лошадей поводьями. Однако экипаж не тронулся с места. Минцлова сжимала заднюю ось обеими ладонями и пыталась то ли приподнять, то ли опрокинуть экипаж. Отвращаясь смотреть на неё, Боря поднял «верх» и тут же боязливо заглянул в целлулоидный иллюминатор, врезанный в заднюю стенку. Теософка, взревев, смахнула складчатую крышу на мостовую и снова вцепилась в ось.
Розанов неистовствовал:
– Поясница стреляет? Вот тебе припарочка!
На пару с Вольским они гвоздили спину извощика, тот хлестал лошадей, всё зря – не сдвинулись и на полкорпуса.
– Голем, глиняная чушка! – истерически вскрикнул Розанов, впечатлённый колоссальным видом Минцловой.
– Я знавал её папу – адвоката, Рудольфа Рудольфовича! – криком ответил Боря. – Она – из мяса.
– Коля, умоляю вас, используйте огнестрельное оружие!