И на вьюжном море тонут корабли.
И над южным морем стонут журавли…
Федя и Анна Петровна кинулись снимать с него снаряжение, а он лишь кротко щурился и моргал белесыми ресницами, так как снял очки, залепленные снегом. Он не жаловался ни на погоду, ни на то, что ему досталась такая проверка.
Федя к Комптону относился с глубоким уважением, хотя из-за этого уважения ему приходилось нести большую часть всех служебных тягот. Впрочем, Феде эти тяготы были не в тягость. Днем он успевал сделать не только те дела, которые требовала от него служба связиста, но и постоянно помогал Анне Петровне по-хозяйству: расчищал от снега дорожку к дому, носил топливо для печи — охапки чернобыльника, ремонтировал едва ли не всему хуторскому населению обувь. Он и Алексею починил ботинки.
Вообще, с Федей было легко. Алексей нашел в нем настоящего товарища. Но окончательно Федя покорил его тем, что подарил трофейный немецкий ножик. Алеша не знал от радости, как благодарить нового приятеля.
Ножик был маленький, с деревянной ручкой. На лезвии с одной стороны было выбито по-немецки «Золинген», а с другой — какое-то незнакомое слово «Ростфрей». Алексею ножик казался настоящим кинжалом. Он сшил из сыромятной кожи чехол и постоянно носил нож на поясе.
11
Алексей вернулся из конюшни в сумерках. Не успел он еще поужинать, как открылась дверь и через порог с трудом перевалился старший сын Евдокии, Санька. Он остановился молча у порога.
— Тебе чего, Сань? — спросила мать.
Мальчишка вздохнул глубоко и сказал заученно:
— Алеша, тебя Анька-кладовщица кличет. Только чтоб никто не знал.
Алексею кровь бросилась в лицо; хорошо еще, в комнате было темно.
— Ладно, иди, — сказал он как можно небрежней. — Приду.
Мать и Федя сделали вид, что ничего не слыхали, а Комптон — тот наверняка дремал в своем углу. Алексей постарался быстрей поужинать и выбраться из дому.
Возле амбара-кладовой стояла Аня, засунув руки в рукава черного полушубка. Что-то напряженное, ожидающее было в ее фигуре. Да и само это приглашение, переданное через Саньку, было необычным.
— Что случилось? — спросил Алексей.
— Леша, — не смея поднять глаз, сказала Аня, — дедушку забирают в центральную бригаду. Мы завтра уезжаем!
Смысл сказанного не сразу дошел до Алексея. А она, торопясь, стала рассказывать, что распоряжение пришло внезапно: сегодня кончили молотить пшеницу в бригаде Антонова и комбайн увезли. А вместе с комбайном приказано было взять и деда Митю как специалиста.
Аня, сообщив все это, тут же пообещала, как только приедет на место, сразу написать Алеше письмо. А его она тоже просила написать письмо. А если он приедет в центральную бригаду, то пусть обязательно разыщет ее там.
А еще они поцеловались. Алеше до этого дня не приходилось ни разу обнимать девушек, поэтому вышло это у него не очень ловко. Скорей даже, не он, а сама Аня поцеловала его. В губы. И весь оставшийся вечер и даже наутро Алексей испытывал странное, ни с чем не сравнимое ощущение, будто этот беглый поцелуй отпечатался на его губах и все могут увидеть отпечаток.
Пономаревы уехали утром. Грузя вещи в сани, где среди матрацев лежала старуха, дед Митя виновато улыбался, избегая взглядов. Евдокия протиснулась к саням, сказала ему:
— Митрич, куда ж ты от нас? Нам без тебя никак нельзя!
— Льзя ли, нельзя ли, а пришли да взяли!.. — привычно отшутился старик, но шутка на этот раз прозвучала печально.
— Приказ председателя колхоза! — веско разъяснил Антонов.
А бабка, лежа среди узлов, уточнила злорадно:
— Брюхо не лукошко, под лавку не сунешь!
Вышла из дому Аня, встретилась взглядом с Алексеем, улыбнулась робко, потерянно. Подойти друг к другу они так и не решились.
Потом сани с семейством Пономаревых тронулись с места и не спеша стали удаляться по дороге. Алексей почувствовал вдруг такую тоску, что поспешил скорей уйти на конюшню. Там среди лошадей, где никто не мог видеть его переживаний, он провел весь день.
Вечером, когда поужинали, вымыли и убрали посуду, Алексей завалился на свою лежанку у печи и молча уставился в потолок. Ему казалось, что никогда уже, никогда в жизни у него не будет больше ничего хорошего…
Комптон, сидя у стола, говорил:
— Две тысячи лет, Анна Петровна, не такой уж большой срок. От того момента, когда, по легенде, родился Иисус, нас отделяет меньше, чем шестьдесят поколений людей. Если считать, что три поколения — дед, отец и внук — живут вместе сто лет…
Федя взял гармонь и сел на лавке прямо против устья печи, в которой с треском, то ярко вспыхивая, то угасая, горел чернобыльник. В это время пришла Тамара. Раздевшись и повесив пальто на гвоздь, она зябко повела плечами.
— Что-то холодно нынче на улице! Можно, Федор, сесть возле тебя, погреться?
Федя, добродушно улыбаясь, подвинулся на лавке, давая ей место. Он устремил свой задумчивый взгляд в огонь и тронул лады гармони, а потом неожиданно, с размахом, с удалью рванул мехи и завел свою любимую песню:
Эх, загулял, загулял, загулял
Парень молодой, молодой,
В красной рубашоночке,
Хорошенький такой!
В дом вошла Евдокия Сомова, поздоровалась. Увидев Тамару рядом с Федей, поджала губы. Из своего угла, где он лежал, Алексей хорошо видел лицо Евдокии и подумал, что она, еще молодая женщина, напоминала собой сейчас этакую неухоженную, полурастерзанную детскую куклу, у которой и волосы клочьями, и нос облуплен, и голубые глаза повылиняли.
Улучив момент, когда Федя отошел от печи, Евдокия упрекнула Тамару:
— Стыдилась бы! Муж на фронте, а ты гуляешь!
Тамара вспыхнула, но тут же ответила дерзко:
— Стыд глаза не ест, Дуся! Стыдиться будем — так и жизнь пройдет!
Евдокия осуждающе покачала головой. Но осуждала она лишь Тамару, а к Феде относилась с уважением. Когда Федя, возвратясь, снова начал свою любимую песню, Евдокия тут же подхватила ее голосяще, крикливо:
Па-ти-рял он улицу,
Па-ти-рял он дом да родной,
Па-ти-рял красавицу
Во всем голубом!
Ах, Федя, Федя! Лучше бы он не заводил сегодня эту песню! Потому что когда, он склонив голову, вел-выводил печально-бесшабашную песню о парне в красной рубашоночке и девушке во всем голубом, Алексею казалось, что это о нем, об Алеше, поется в Фединой песне!
… Прошло несколько дней, и однажды Степан привез из центральной бригады арбу зеленого сена, — Лобов, несмотря на всю его суровость, помогал бригаде Антонова, как мог. Вместе с сеном Степан привез Алексею какой-то маленький пакет. Передавая его, Степан ухмылялся, и Алексей спросил удивленно:
— Это что?
Взял пакет, еще не понимая, от кого он мог быть, и вдруг сообразил: из центральной бригады послание могло быть только от Ани, больше не от кого!
Он зашел в конюшню, оглянулся, не подсматривает ли Степка, и поспешно развернул сверточек. В нем был вышитый носовой платок. От платка веяло ароматом одеколона, так сильно, что стоявшая рядом гнедая лошадь неодобрительно замотала головой. Алексей развернул платочек. По четырем сторонам его было вышито синими и красными нитками: «Кого люблю, тому дарю. Люблю сердечно, дарю навечно». И цветочки вокруг.
Алексей был обрадован и сконфужен одновременно. Он чувствовал благодарность за Анину любовь к нему, за этот платок и даже за аромат одеколона. Вот только надпись на платке показалась ему почему-то неуместной, наивной что ли…
В конюшню вошел Степан — Алексей поспешно спрятал платок. Степан, взяв лопату, принялся убирать навоз и одновременно рассказывал:
— Дмитрий Дмитриевич там по ремонту работает, довольный. И Анька веселая, все про тебя спрашивала. Что она тебе прислала?
— Ничего особенного, — отговорился Алексей.
— Ну да, ничего особенного! Что-то мягкое и пахнет, как духи!
— Какие духи? — возразил, смутившись, Алексей. — Никакие не духи!
То, что Аня была веселая, неприятно поразило его: она должна была бы грустить от разлуки, страдать, а тут вдруг — веселая!.. Было обидно, и даже сомнение закралось в голову: не перестала ли Аня его любить?
В тот же вечер он пешком отправился в центральную бригаду. К хутору подходил, когда во многих домах уже погасли огни. Из рассказа Степки Алексей знал, в каком доме жила Аня, и без труда нашел его. Не очень еще представляя, что скажет Наталье Сергеевне о причине столь позднего визита, он постучал в дверь. Почти сразу же на его стук кто-то вышел в сени, загремел засов и одновременно голос Ани спросил:
— Кто?
— Я, — пересохшими губами произнес Алексей.
Аня распахнула дверь и, как была в легком ситцевом платье, кинулась ему на шею.
— Ой, Леша, — прошептала она радостно. — Я ждала, я знала, что ты придешь!
— Аня, кто там? — донесся из дому голос Натальи Сергеевны.
— Сейчас, бабушка! — откликнулась Аня, а сама зашептала: — Дедушка дежурит в правлении, мы дома одни. Ты подожди, я к тебе сейчас выйду. Подождешь, да?
Алексей кивнул. Ему не совсем было понятно, почему нельзя войти в дом, но потом сообразил, что при Наталье Сергеевне они не смогут поговорить по-настоящему. Одним словом, Аня правильно решила, что не пригласила его в дом.
В ожидании ее Алексей прошелся вдоль редко расставленных домов. В одном месте его облаяла собака, потом откликнулись еще две или три. Сконфуженный, Алексей не знал, куда деться от собачьего возмущения. Возвратился назад, но Аня все еще не выходила.
Она вышла, наверно, через полчаса, так что Алексей порядочно уже продрог. Аня подхватила его под руку, и они пошли прочь от дома, в степь.
Дул ровный сильный ветер, ночь была не очень темная: за облаками пробивалась и никак не могла пробиться луна. Аня, опираясь на его руку, шла рядом и все рассказывала, как хорошо они устроились здесь, в центральной бригаде.
— Тут и людей больше, — говорила она. — Дедушке сразу нашлось много работы: несут ведра чинить, кастрюли паять. И платят, кто чем может, — нам сразу стало легче жить!
Алексей почувствовал неясную обиду: Пономаревым сразу стало легче жить, как уехали… А тем, кто остался в бригаде, никакого облегчения не было, хотя работали они не меньше, чем Дмитрий Дмитриевич. Выходит, что и он, Алексей, и его мать, и Тамара, и Евдокия Сомова — все они вроде хуже Пономаревых, потому что работают с утра до ночи, а живут голодно. С другой стороны, Алексей не представлял, как можно было бы оставить всех этих людей и уехать куда-то на поиск лучшей жизни. Да и где она, эта лучшая, сытая жизнь в стране, которая истекала кровью в такой страшной войне?..
Аня словно подслушала его мысли, сказала вдруг:
— Антонов ваш приезжал в центральную. Дедушка видел, как ему кладовщик дал два пуда пшеничной муки. Вениамин Васильевич свое не пропустит!
— Ну и пусть! — рассердился Алексей.
Он с жаром принялся развивать перед Аней свои взгляды на честную бедность. Но Аня вдруг перебила его жалобным вопросом:
— Леша, а ты меня любишь?..
… Он возвращался домой, когда время близилось к полуночи. Степь была молчалива, луна совсем спряталась за облака. От быстрой ходьбы он не чувствовал холода. Уже подходя к хутору, вспомнил про цепочку волков, тянувшуюся от того места, где лежали останки Лыска, и его вдруг пронзила мысль: а что, если сейчас навстречу ему выйдут волки? Но нет, они не нападут на него, волки нападают на людей лишь в голодную пору. А сейчас, когда столько скота гибло от бескормицы, волкам хватало поживы…
На всякий случай он все ж вынул из чехольчика Федин подарок — золингеновский нож. Нет, это был далеко не кинжал, это был маленький нож с мягким лезвием. Таким ножом, пожалуй, не пропороть волчью кожу — у волка, наверно, шкура толстая да еще мех… Алексей ощутил вдруг под руками эту жесткость волчьей шерсти, в которой увяз золингеновский нож. Но он так и продолжал шагать по дороге, сжимая его в руке. И лишь когда впереди обрисовывались хуторские строения, сунул нож в чехол.
Вдруг от крайнего дома оторвалась человеческая фигура в длинном тулупе. Алексей вздрогнул. Фигура двинулась ему навстречу, и через несколько шагов Алексей узнал Павлова. Николай Иванович по ночам дежурил на скотном дворе и сейчас, видимо, зачем-то ходил к себе домой. Старик тоже узнал Алексея, обрадованно спросил:
— Что за полуночник по степи бродит? Ты откуда, Лексей?
— Из центральной.
— К Аньке бегал? Ну что ж, дело молодое!
«Откуда только он знает все?» — с досадой подумал Алексей. А Павлов, приблизившись, заговорил доверительно:
— Вот и бригадир наш, Веньямин, зачастил в центральную. Дружок у него там нашелся, что ли. Сегодня тоже ездил, не знаешь, что привез оттуда?
— Не знаю, — ответил Алексей, снова удивляясь осведомленности Павлова.
— Я ему говорил, Веньямину, продолжал старик, — чтоб не думал только о себе. Да, видать, сытый голодного не разумеет. Ну ладно, придет время — много я ему чего напомню!
В голосе Павлова слышалась угроза, это насторожило Алексея.
— Что напомните, дядя Николай?
— Много кой-чего…
Видно было, что ему хотелось что-то сказать Алексею, но он сдерживал себя. Искушение, однако, было велико, и старик приблизил свое лицо к самому лицу Алексея, шепотом произнес:
— Хочешь покажу фокус? Иди за мной.
Путаясь в тулупе, он направился к мазанке, в которой жил бригадир. Тут Павлов стал проделывать странные упражнения: наклонился, присел на корточки, поднялся, снова пригнулся, махнул рукой Алексею:
— Гляди!
И показал на трубу землянки, из которой тонкой струйкой поднимался дым, почти невидимый в ночном небе.
— Самогон варит наш бригадир! — пояснил Павлов.
— Почему вы думаете — самогон? — усомнился Алексей.
— А что ж он еще варит в полночь? — захихикал старик торжествующе, — И окна завесил тряпицами! Конечно самогон.
— Как же так? — вырвалось у Алексея. — Нам по триста грамм муки, а он самогон варит? Это так оставить нельзя!
— Не оставляй! — охотно поддержал его Павлов. — Ты парень молодой, комсомол, тебе поверят! А Веньямина отсюда надо мешалкой гнать! На фронт, пусть там командует!..
Алексей приблизился к окну, припал глазом к щели в ставне, но не увидел ничего. Зато во втором окне, сквозь маленькую дырку в ткани, которой было занавешено окно, он увидел часть стола с мерцающим фитилем лампы без стекла. За столом сидел бригадир, в одной нательной рубахе, заправленной в галифе, а спиной к окну — Степка. В глубине комнаты неясно мелькала грузная фигура их матери. Антонов и Степка что-то ели, Алексей с трудом разглядел что: они ели, макая в мед, белые пышки. Должно быть, из той муки, которую бригадир привез из центральной бригады…
— Ну, что там? — шепотом спросил Николай Иванович, дыша Алексею в затылок. — Самогон варит?
В это время Антонов перестал жевать, насторожился, глядя в их сторону. Алексей отпрянул от ставня, на цыпочках заторопился прочь от дома, увлекая за собой Павлова. Старик, путаясь в полах шубы, допытывался:
— Самогон, да?
— Не самогон. Булки ест белые, с медом.
— Я ж говорил! — зло произнес Павлов. — И самогон он варит тоже, я знаю!
Алексей испытывал двойное чувство: он ненавидел в эту минуту Антонова, ненавидел тайное ночное пиршество, спрятанное от посторонних глаз. Одновременно, с непонятным ему самому чувством облегчения, Алексей убедился, что не может быть речи о самогоне. Возмущаясь бригадиром, он почему-то не хотел, чтобы Николай Иванович был бы прав.
Но больше всего поразило Алексея, что Степан тоже сидел за столом, тоже ел мед с булками, — это казалось ему предательством. С другой стороны, как бы он сам поступил на месте Степана? Не стал бы есть?
Однако сколько ни пытался, Алексей не смог себе представить такой картины: они с матерью едят по ночам белые булки, укрываясь от людей…