А там грянули накрачеи в бубны, на разные лады задудели в рожки да свирельки трубники, заиграли девки песни, завел игру высокий и чистый, будто белая голубица на синем небе, бабий голос:
Грустно, надрывно летят голоса молодух. Но здесь вперебив наступают на девок парни:
«Лели, лели, лели…» — хотел бы петь и князь пустые, привязчивые слова, но он лишь едва заметно улыбается, пощипывает губами мягкий темно-ржаной ус, да вдруг ненароком накроет своей рукой послушную руку Анны. Анна на него и не взглянет, а, напротив, смущенно опустит глаза и зардеется скулами, как румянцем спелое яблоко. Кожа у нее на запястье суха, шелковиста, а ладонь потайна, горяча, когда в ответ на его тихую ласку внезапно Анна ловит его пальцы в сомкнутый кулачок.
Тесаное дерево, из которого срублен наново Князев дворец, все еще хранит в себе крепкий смоляной дух, хоть искусные древоделы и морили его, и сушили, и выдерживали, как положено. Да ради одного того духа и срубил себе князь взамен сгоревшего опять деревянный дворец, а не каменный, как советовали ему бояре. Что проку в камне — только что не горит. Однако не станет на то Его воли, и в камне не упасешься… Много есть Божьих чудес на свете: бывает, что и на одной улице во время пожара каменная церковь дотла выгорает, а деревянная жива остается. На людской век и дерева хватит, и деревянным смолистым духом дышать и не надышаться. И каждая плаха, попробуй тронь, поет по-своему.
«Эх, лели, лели, лели…»
Всякий в жизни бывает счастлив. Только не всякому Господь дает счастье свое сейчас узнать, как раз в тот миг, когда оно и приходит. Иной проморгнет его, иной не заметит, а как спохватится — уж нет его, будто и вовсе не было. Чаще-то человек счастья не видит, но вспоминает о нем спустя годы, в лихую минуту или уж вовсе на смертном одре. Оказывается, вот оно — было! Чего же я маялся по свету, иного искал? А то и вспомнить не может, будто стороной прошел мимо жизни. Но каждому дана Его милость. Только чтобы понять ее, надобно не пропустить один лишь короткий миг, который потом и называем мы счастьем.
Ныне Михаил Ярославич был счастлив. Не испитые меды туманили глаза Михаила, но сладкая горечь пронзительного понимания своего счастливого мига…
Даже пожар тот вспоминался сегодня не бедой, не тем, что унес жизни привычных, милых людей и бессчетное тверское богатство: золото, серебро, каменья, иконы, писаные книги, меха, — одним словом, то, что определяет величие князя и благоденствие его подданных, но тем, что вопреки всему и он, и Аннушка, и первенец их Дмитрий, которого жена носила еще в утробе, единой Божией волей и милостью остались спасены для нужной жизни. Да разве это не счастье?..
А то, что сам впервые посадил на коня сына Дмитрия и увидел в его блескучих глазенках сначала потаенный ужас, а затем такое победное ликование, какого и сам, поди, никогда не испытывал, разве это не счастье?
А то, что второй сын Александр вот уж достиг возраста первого пострига, разве это не счастье?
А то, что сегодня вверил в Божии руки судьбу и третьего своего сына Василия, разве это не счастье?
А то, что Аннушка по-прежнему ему люба, здорова и каждыми родами будто еще расцветает заново, разве это не счастье?
А то, что матушка жива и здорова и ныне по своей воле обрела наконец долгожданный покой и утешение в молитве во Владимире, за монастырскими стенами, разве это не счастье?
А то, что за пиршественным столом он преломляет хлеба и пьет вино из одной братины с лучшими из лучших тверских мужей, которым во всем он может довериться, разве это не счастье?
А знать, что те многие люди, кои сейчас на твоем дворе шумны и пьяны, назавтра, коли будет то надо, по первому слову пойдут за тобой хоть на смерть, разве это не счастье?
А то, что дожди мокры, а солнце сухо и горячо и трава в заливных лугах такая, что не промнешь, и то не великое счастье?
«Господи, благословенно имя Твое, благословенно и то, что счастья и горестей Ты отсыпаешь каждому полною мерою, сколько по силам ему принять…»
Жизнь князя, будто река, вошла в русло, определив берега. Один берег низовой, где Тверь, Анна, матушка, сыновья; другой — крутоярый, на котором вся Русь. Низовой берег как оберег, что хранит от беды; плесы его с вечно горячим песком желты и золотисты от солнца, лужайки мягки и зелены от травы, приманчивы и укромны опушки и рощи, вода возле него и та синей и прозрачней. Крутоярый берег угрюм, неприступен, обрывист и ветропродувен, издали кажущиеся безобидными кустья вблизи непролазны и колючи, как тернии, вечная на нем тень и тьма, в коей люди теряют друг друга, и даже вода у крутоярого берега черна от омутов и пенна от бездонных круговоронок… Как ни приветлив один и ни мрачен другой, однако и реке всей водой к одному берегу не прибиться. Михаилу Ярославичу уже не уйти из них, куда бы ни привели они бегучую воду его жизни.
Скоро уж год, как свершилось тайное его упование. Умер Даниил Александрович, открыв ему путь к большому великокняжескому столу.
Теперь до обретения законной и полноправной власти над Русью ждать оставалось недолго: великий князь Андрей Александрович плох был на Городце, как сказывали о том.
…А пир тем временем своим чередом и плавно катился к концу. На дворе еще топотали самые старательные и усердные в празднике, однако запевки слышались уж издали и сразу со всех улиц, которые разбегались от княжьего терема на все стороны. Долгий, счастливый день, обежав солнцем круг, завершался, и на душе князя было покойно и радостно, как редко бывает у тех, кто мудр и под ношей.
— Спаси Бог вас, бояре, что не погнушались хлебом моим, что со мной да с княгиней разделили, как свою, нашу радость, — поднявшись, поблагодарил князь бояр и неожиданно для самого себя добавил: — Братья! Знаю, за меня жизни не пощадите.
— Так! — закричали в ответ.
— Но и вы знайте, что и я не токмо ради себя живу, жены своей и детей, а и для вас.
— Так! — согласились бояре.
— Знайте, как вы жизни для меня не жалеете, так и я не пожалею ее за вас и за Тверь!
— Знамо! Ведаем! — ответили ему.
А боярин Шубин, выступив вперед, бойко поправил князя:
— Поди уж, за Русь, Михаил Ярославич!
Михаил Ярославич недовольно дернул плечом:
— Живых прежде времени не хоронят. — Но увидев, как искренно смутился Шубин, не сдержался и улыбнулся: — Али нам за Русь жизни жалко?!
Проводив бояр, отпустив княгиню, заспешившую к сыновьям, Михаил Ярославич вместе с Ефремом Тверитином и Помогай Андреичем спустился во двор. Некоторые из оставшихся заядлых опивников все еще толклись во дворе, не в силах поверить, что дарованный праздник кончился. Но столы были уже пусты, да и их разносили. При виде князя мужики закланялись в пояс, нестройно, но истово попытались вновь его славить, однако Тверитин их усовестил и велел идти по домам. Воодушевленные, они покинули княжий двор.
Сам не ведая для чего, видно уж, чтобы завершить этот день особенно, Михаил Ярославич направился к голубятне.
Новая голубятня, поставленная для сыновней забавы, была выше и краше прежней. Будто золотистой свечечкой тянулась она в небеса и горела под солнцем чешуйчатой, выкрашенной в разноцветье, нарядной кровелькой. По лесенке с резными балясинами, с узкими, ухватистыми перильцами, со ступенями, рассчитанными под детский шаг, князь поднялся в верхнюю клеть, покоившуюся на высоких резных сосновых столбцах. За ним, кряхтя, полез и Помога. Двинулся было к лесенке и Ефрем, но князь уже сверху остановил Тверитина:
— Внизу останься. С земли гнать будешь. Умеешь ли? — засомневался Михаил Ярославич.
— Как не уметь, — обиженно ответил Ефрем.
Как и на всякой голубятне, на княжеской было пыльно от той мельчайшей, будто толченой, пыльцы, какую, перелетая с места на место, то и дело гоняют птицы. Пыль та клубилась переливчатыми, радужными искринками в розовых косых лучах уже закатного солнца, проникавших через единственное окно. От той пыльцы засвербило в носу. Однако чихнуть все не удавалось, и князь, подобрав с полу сброшенное перышко из подкрылка, пощекотал им в носу. Чох потряс и саму голубятню, и голубей, забивших крыльями, — как глухари, схваченные на лове петлей.
— На здоровье, Михаил Ярославич! — откликнулся снизу Тверитин.
Нагретая за день кровля дышала жаром. Горько пахло иной, не человеческой жизнью, в которой были и свой порядок, и свой уют, и своя чистота. Несмотря на жару, дышалось на голубятне вольно. А когда Помога распахнул оконце и растворил дверцу на выгул, и вовсе будто проняло сквозняком, хотя на дворе стояла ласковая жарынь.
Потревоженные голуби, наладившиеся было на сон, недовольно, обеспокоенно запорхали по всей голубятне, задевая крылами людей.
Оглядев птиц, Михаил Ярославич выбрал белую голубицу, поймал ее и привычно, пропустив тонкие сиреневые лапки с ласково-колючими коготками меж мизинным и безымянным пальцами, сжал ее в ладони. Тельце ее было жарко и трепетно, сердце колотилось бойко и скоро, попадая ударами прямо в ладошку. Голубица недоверчиво поворачивала, отстраняла головку набок, будто разглядывая и оценивая того, кто ее словил. По руке-то хозяина она не признала.
И то: уж и не вспомнить, сколь лет не поднимался Михаил Ярославич на голубятню. А на новой-то и вовсе ни разу не был.
Голубка затихла в руке и даже уютно, по-свойски приклонилась головкой на край ладони. Зато на полу, у самых ног князя, заходил, выписывая круги и ярясь, тоже белый разлапистый голубь, будто звал человека с собою сразиться. Кружа, он распускал то одно крыло, то другое, закидывал голову и грозно раздувал мягкую шейку.
— Ишь ты, ишь ты, рьяный какой голубок! — засмеялся Помога и поймал его широкой ладонью. Голубь не смирился, но, крепко сжатый, не имея возможности как следует клюнуть, люто щипал клювом руку Помоги, — Ишь ты… — не переставал дивиться ему Помога.
Иные голуби: сизые, белые, крапчатые, разномастные, коротколапые, мохноногие, голенастые, сорокистые — с длинными клювами и острыми крыльями, с хохолками и без, уже не обращали на людей никакого внимания, о чем-то своем, вечернем перекликались серебряными горлами, в которых словно катались зернышки: грл-угл, грл-угл, грл…
— Хорошо, — тихо сказал Михаил Ярославич.
— А то… — тихо откликнулся Помога Андреич.
Опустившись на низенькие скамейки, еще посидели средь голубей, неспешно говоря о житейском.
Помога Андреич за эти годы успел еще оплешиветь, так что волос у него осталось лишь на то, чтобы выглядывать им из-под шапки, успел еще раздаться телом и еще подобреть лицом — морщины и те не прямо, а волнисто резали его лоб, успел и высветлиться когда-то синими, будто у девки, глазами… Да много чего успел за эти годы Помога Андреич. Не раз водил он тверские полки на литвинов и многие в том успехи имел; вместе с новгородцами и великим князем Андреем три года тому назад ходил к устью Охты воевать у шведов неприступную крепость Ландскрону… Между походами успел овдоветь и успел же в другой раз жениться. Одно было скверно: и с первой, и со второй женой оставался Помога бездетен. Отчего-то Господь не давал ему милости быть отцом. Хотя, наверное, во всей Твери более чадолюбивого мужа и не сыскать.
Князь часто видел, как в послеобедешний час, когда жизнь на княжьем дворе, да и на Твери, до того замирает, что и собаки не брешут, дабы не тревожить хозяйский сон, Помога не уходит к себе, а соберет ватажку дворских боярчат да княжат и забавится с ними. То за конюшней бьется с ними в потешном сражении, то иначе как уму-разуму учит, всему, чему сам научился. Он хоть среди равных молчальник, но многое знает. А уж сколько умеет, тому не враз и обучишься. Вот и наставляет он отроков с оружием и конем обходиться, тенета плесть, силки ставить, ямы под зверя копать, засеки на чужие дружины валить, как волком выть, как вороной кричать, всему, что ненароком может сгодиться… Коли видят, что воевода свободен, отроки от него на шаг не отходят. А уж мелюзга, та и вовсе хвостом за ним вьется, будто он сахарными орехами приманивает. Коли бы сподобил Бог отцом ему стать, каких бы сыновей он княжеству дал!
Аннушка-то и та печалуется о нем, сама для него и невесту высматривала, пока он к шведам ходил. Дочку Федора Полового ему сосватала — не девка, а молоко! Но и ее чрево пусто.
— Так что, Андреич, я эту пару с собой вниз забираю, а ты остальных засылай.
— Не поздно ли, Михаил Ярославич? — засомневался Помога. — Солнце на закат, голубка на сон. Вот уж глазки затягивают.
— Ничего, засветло облетаются.
Держа в каждой руке по голубю, чертыхаясь и путаясь в длинной ферязи, Михаил Ярославич спустился по лесенке наземь.
Тверитин, прислонившись спиной к опорному столбцу, будто дремал.
— Али умаялся, Ефрем, пировать?
Ефрем, смущенный упреком князя, быстро поднялся, отряхнул порты, но ответил задиристо:
— А по чести сознаться, Михаил Ярославич, умаялся. Ить как получается: чем больше пируешь, тем больше спать хочется. Да и на пиру как во сне. Как бы нам не проспать чего, Михаил Ярославич…
Князь пристально, но коротко взглянул на окольного.
— Али воевать захотелось? — спросил он, усмехнувшись.
— А что ж не воевать, коли война не в убыток, — хитро прищурившись, ответил Ефрем и серьезно, со вздохом добавил: — Акинф-то много чего болтает, однако и правду, бывает, сказывает. Москва-то готовится Юрия прокричать…
— Знаю… — недовольно поморщился князь и отмахнулся от Тверитина. — Завтра о делах говорить начнем.
На выгульный намост, смешно кивая головками и семеня лапками, выпархивали потревоженные Помогой голуби. На помосте они теснились, жались к краю, толкали друг друга, однако взлетать не хотели.
Обрадованные еще одной забавой, которыми и без того полон был день, к голубятне спешили дворские, гридни, отроки, малые ребятишки и даже сенные девушки. Даже княгиня, ненароком выглянув из светелки, так и припала к оконнице, подперев кулачком скулу.
Ефрем замахал шестом с привязанной к нему яркой тряпицей, засвистал, но голуби ленились летать, хитрили, вспархивали накоротко и вновь умащивались на выгульную площадку.
— Эх ты, вояка!.. — засмеялся Михаил Ярославич над Ефремом и из-под низу, как в землю бросают пахари семя, бросил в небо белую голубицу.
Голубица взвилась и, забирая все выше, белым пламенем полетела прямо на закатное солнце, которое из последних сил палило во все лучи. Смотреть, как летит голубица, глазам было больно. Люди одинаково задрали вверх головы, подняли козырями ко лбам ладони. А голубица, растерявшись ли в небе от одиночества, по какой ли иной причине, улетала от голубятни все дальше. Что ее вдруг повлекло?
— Ну! — вскрикнул Михаил Ярославич.
Тверитин так оглушительно свистнул, что вся стая одним махом ударила крыльями и сорвалась с голубятни.
Однако, покуда голуби, набирая круги, поднялись над землей, белая голубица умахала так далеко, что ее почти не было видно.
— Ах, уйдет, уйдет, Михаил Ярославич! — сверху запричитал-заплакал Помога Андреич.
—. Не уйдет!
Тем же движением князь бросил вслед голубице и стае ярого голубя.
Голубь почти без единого круга взмыл в вышину, будто сокол, и стая, мгновенно признав в нем вожака, повернула было к нему. Однако стаи он дожидаться не стал, а устремился за голубицей. Как и догадался-то, куда она полетела?
Стая же, не догнав его, качнулась назад, низким облаком пролетела над голубятней и вновь взвилась вверх.
— Эх, к ночи-то оне ошалелые… — горестно вздохнул Помога Андреич.