— Эх, Помога Андреич, к ночи-то мы все ошалелые, — эхом передразнил его Ефрем, и княгинины сенные девушки, что тоже были у голубятни, весело прыснули в кулачки.
— Ну!.. — прошептал князь самому себе, неотрывно глядя на небо. Словно от того, достигнет голубь голубки, вернет ее или нет, зависела его жизнь.
А уже и от других дворов несся свист. Завидя княжью стаю да отбившихся от нее голубку и одинокого голубя, прорезавших вдруг вечернее небо, всяк, кто держал голубей (а кто же их не держал?), поспешил поднять в небо и свои летные выводки. Каждому лестно чужого голубя на своем дворе заземлить. А коли еще голубь тот княжий? Почет и слава тому голубятнику…
То над одним двором, то над другим рассыпались небесными охапками сизые, белые, палевые цветы птиц. И скоро все небо над Тверью закружилось единым летящим венцом.
Княжья стая без вожака летала вяло, просто висела в небе на одной глубине, подставляя солнцу то левый, то правый бок. Но князь глядел не на стаю, а вдаль, туда, где скрылись голубка и голубь.
— Летят! Летят! — раздался крик какого-то востроглазого отрока. И хотя в небе было не менее двух сотен птиц, все поняли, о ком кричит отрок.
— Ишь ты! Ведет, помогай ему Бог! — ликующе простонал Помога.
— Ведет… — удивился Тверитин.
«Ведет, ведет, ведет…» — одно слово затвердили вокруг.
Из сине-розовой солнечной дали стремительно приближались птицы. И правда, голубь именно вел голубицу. Будто виноватясь, она поспешала за ним, быстро порхая крыльями. Шли они так высоко, что чужие стаи не могли их приманить за собой. И только родная стая, завидя их, поднялась им навстречу. Теперь, чувствуя волю и силу вожака, стая уже не металась заполошно и бестолково по небу, как то было вначале, но уверенно нарезала круги, поднимаясь все выше, царя над всеми и милостиво давая всем любоваться собой.
«Вот оно что… Вот оно что…» — шевеля губами, однако неслышно шептал князь и глядел на небо, будто молился. Не стаю, не ярого голубя впереди нее видел он, но осуществленную власть.
А голубь вдруг завис, словно остановился в полете. Распушил хвостовое перо и упал на него, кувыркнувшись назад головой. И один раз, и другой, и третий… Восьмериком катился он от неба к земле, как по лестнице.
Глядеть на то падение было одновременно и страшно и радостно.
— Ишь что творит, кувыркунистый!
— Убьется!
— Куды! Чай, он голубь…
В дитячьем восторге открыв рот, Помога Андреич, считая кувырки, загибал пальцы уже на второй руке. И их не хватило.
А голубь просто купался в небе. Падал и не считал ступеней.
Чуть не у самой земли кувыркнувшись последний раз, вожак взмыл ввысь, легко нагнал стаю, ярыми кругами заставил взлететь ее еще выше и, вновь вдруг зависнув точкой на месте, распушив перо, покатился по небесной невидимой лестнице вниз.
Так он падал и поднимался…
А сколь человеку ступеней до неба?
Одна.
— Батюшка, слышишь ты меня, батюшка?..
Михаил Ярославич не враз отвлекся от мыслей. Перед ним стоял старший сын Дмитрий. Оказывается, он все это время был рядом, у голубятни, а князь, глядя на небо да вожака и думая про свое, его не приметил.
Шапку Дмитрий держал в руках. Изо всех сил он тянулся ввысь, пытаясь достичь глаз отца. И для того свою светлую головку, стриженную «венцом», ему пришлось запрокинуть аж на спину, отчего кожа на тонкой шее натянулась и будто бы попрозрачнела.
— А, Дмитрий… Чего тебе?
— Батюшка, батюшка, — с жаром проговорил сын, — вели голубку казнить…
Огромные материны глаза, доставшиеся первенцу, горели на его лице с той яростью, с какой, бывало, горели и у самого Михаила. Дмитрий, в отличие от двух других сыновей, был норовист. Казалось, с первого крика он уже знал, что явился в мир не просить, а владеть. И, может быть, оттого, что еще в утробе матери, вместе с ней, пережил страх и обиду, он будто заранее был готов защищать себя до конца. Это в нем и нравилось Михаилу Ярославичу, но это его иногда и пугало — государь должен быть строг настолько, насколько он может быть милостив…
— Вели, батюшка!
— Пошто? — Михаил Ярославич опешил. Он и в толк не мог взять, о чем говорит ему сын.
— Она, она — переметчица.
— Да отчего же?
— Она на Москву хотела лететь!.. — Дмитрий глядел прямо, чувствуя свою правоту.
— Н-да… — Сказать было нечего.
Выручил Помога Андреич:
— Да куда ж на Москву-то, княжич? Москва-то, чай, вона где! — махнул он рукой на восток. — А голубка-то, Дмитрий Михалыч, во-о-она куда пошла, — указал он туда, где только что опустилось солнце.
— Нет, на Москву! — упрямо мотнув головой, повторил княжич. И вновь обратился к отцу: — Вели ее казнить, батюшка.
— Так, значит, полагаешь… — раздумчиво произнес Михаил Ярославич.
Дмитрий кивнул.
— Ну что ж, так — значит, так… — Михаил Ярославич усмехнулся и повернулся к Помоге: — Давай ее сюда, Помога Андреич, переметчицу.
Помога Андреич удивленно взглянул на князя, однако послушался и полез на голубятню.
— А ты колоду от дровяника принеси, — сказал князь Тверитину.
Народу у голубятни, считай уж, никого не осталось. Девушек позвали к княгине, дворские, отроки, челядь, лишь заземлилась стая, ушли всяк по своей охоте, да и пора было готовиться к вечерней молитве и сну. А тех немногих, что еще оставались, князь сам отослал подалее, как только отправил Помогу за голубкой, а Ефрема за дровяной колодой. Нечего глядеть на лишнее. Теперь в быстро падавших сумерках на дворе они остались одни — сын и отец. Слов не произносили.
Дмитрий — мальчик пяти лет, большеглазый, с льняными светлыми волосами, с плавными, материнскими чертами лица — видно, от внутреннего волнения, носком дырчатого новгородского сапожка сбивал перед собой землю, как конь. Только конь бьет копытом назад, а Дмитрий пырял носком наперед, не замечая, что комки земли попадают в отца. Михаил Ярославич на то внимания не обращал.
Наконец появился сначала Тверитин с изрядной колодой в руках, а за ним и Помога — с голубкой.
— Во тьме-то поди отыщи ее — переметчицу, — ворчал он недовольно.
Ефрем поставил колоду перед княжичем и, усмехаясь, отошел в сторону.
— Не прошла у тебя обида-то на голубку? — спросил князь.
— Не прошла, батюшка, — тихо, но угрюмо ответил княжич.
— Значит, сильна обида?
— Сильна, батюшка.
— И веришь, что виновна она?
— Так, батюшка.
— Ну что ж… — Михаил Ярославич достал из ножен, висевших у пояса, не меч, но достаточно тяжелый и долгий нож и протянул его Дмитрию. — Казни, коли так!
— Я?! — Мальчик отшатнулся от протянутого ножа.
— Казни! — повторил отец.
Дмитрий поднял вверх глаза, мгновенно налившиеся слезами. Однако он пересилил слезы, взял из отцовых рук нож.
Сомнительно качая головой, Помога Андреич вложил ему в руку голубку.
— А как? — потерянно спросил Дмитрий.
— А как курям секут головы. Али ты не видал?
Мальчик вздохнул, опустился перед колодой на колени, положил на нее голубку.
— Пальцы гляди не порань, — предупредил Тверитин и отвернулся.
Михаил Ярославич тоже, казалось, не смотрел на сына, взглядывал то по сторонам, то на небо, что стремительно наливалось чернотой перед ночью.
Дмитрий, склонившись над колодой, не в силах был поднять нож, чувствуя вспотевшей, мокрой ладошкой, как доверчиво бьется голубкино сердце.
— Не могу, батюшка! — обернул он к отцу вспыхнувшие от слез глаза.
— Отпусти ее, так… — выдохнул Михаил Ярославич.
Дмитрий разжал ладонь. Голубка слепо вспорхнула, наугад опустилась на голубятню, не видя, недоуменно глянула вниз, где стояли чудные люди, и начала охорашиваться, поправляя перья, смятые неловкой детской рукой.
А Дмитрий, бросив нож, с ревом кинулся в ноги к отцу.
Помога украдкой перекрестился за княжича.
— Ну, что ж ты плачешь-то, Дмитрий?.. — утешал Михаил Ярославич сына. — Милость-то — она радостна. А впредь будешь знать, каково казнить. Попомни — не по обиде казнят. Убить можно, только когда не убить нельзя, когда уж совсем сердце не терпит. По ненависти-то трудно жить, понял?.. А голубка — что ж, Божья птица, разве она переметчица? Голуби-то, они, сын, не предают, только люди… Ты понял? — Князь говорил тихо, мягко. Одной рукой сжимал хрупкое плечико, другой оглаживал льняные волосы сына. — А нож не бросай. Никогда не бросай, хорошо? Подними-ка…
Княжич, хлюпая носом, но пряча от окольных мокрое лицо, послушно поднял нож, обтер жало о порты и вернул отцу.
— Так когда казнить следует? — спросил Михаил Ярославич.
— Когда сердце не терпит, — остатне всхлипнув, проговорил сын.
— Ну, и по вине разумей. Ступай…
Когда Дмитрий исчез в ближних сумерках, удивленно качая головой, Помога Андреич заметил:
— А ить мог бы он голубку-то порешить.
— Мог бы, — согласился Михаил Ярославич. — Да Бог его уберег… — помолчав, добавил он и перекрестил вослед сына.
Будто любопытствуя, одна за одной на небо скоро взбегали звезды.
Свечи в головах потускнели от полной луны, залившей двор таким ярким светом, что хоть дрова коли.
Бывают такие ночи и у людей, когда им сколько ни дай любви, а все мало, будто ласками впрок напасаются. Но разве любовью впрок напасешься?..
— Боюсь я…
— Чего?
— Не знаю. Только уж больно все ныне ладится.
— Так и должно.
— А помнишь, старцы про звезду тебе толковали?
— Так что?
Поди, уж года четыре тому назад явлена была над землею в дымных космах невиданного огня летучая звезда. Звезда та была обколиста, мутноглаза, горела неверно и предвещала худое. Говорили, что такую звезду видели и перед тем, как грянула на Русь Батыева татарва.
Тогда посетили князя старцы из Желтикова монастыря. Пророчили земле беды, а князю смерть… Прогнал тех старцев Михаил Ярославич, ибо своей жизни никто не ведает, и им про то знать не дано.
— Может, оно-то и есть?
— Да что?
Михаил слышал, как бьется женино сердце. Всем телом она прильнула к нему, а ее густые, длинные волосы тяжелой и мягкой волной накрыли его глаза.
— Да то, что Юрий-то на Москве силы копит.
Но Михаил вдыхал травяной, хмельной запах ее волос и сильного тела, и ничто не могло растревожить ныне его.
— Далась вам эта Москва…
— Али они не знают, что в Писании сказано: худо той земле, где князь отрок и не по роду… Чего им надоть-то?
— Надоть… — откликнулся тихо князь, ведя рукой вдоль спины к зрелым, широким жениным бедрам, которых всегда он касался с трепетом, будто наново, так они поражали его обильем и тайной ласковой теплотой.
— Ай! — сказала княгиня и засмеялась, щекоча ему грудь жарким дыханием. — Поди, стомился уж, князь, боле-то разве надоть?
— Надоть! — сказал он, вдохнув свежий и горький запах ее подмышек.
Приподнявшись, Михаил положил Анну на спину и миг любовался, как, тяжело, налито колыхнувшись, уставились в потолок наметанными стогами женины груди.
— Чтой-то Дмитрий-то нынче плакал?.. — успела еще вспомнить княгиня, однако тут же и позабыла, о чем она вспомнила…
Сколь долог был радостный день, столь коротка счастливая ночь.
Князя подняли до рассвета. Из Городца спешно прибежали бояре с вестью, которую уже ждали: освободив Русь от тягостного правления, умер великий князь Андрей Александрович.
7
Андреева смерть всколыхнула Русь до мятежей и бессудных убийств. По городам били Андреевых наместников, неугодных бояр и, как уж водится, всяких прочих, кто когда-то кому-то успел досадить, а теперь вдруг попал под горячую руку. Из Костромы, Нижнего, Звенигорода, Городца и других земель бежали в Тверь искать защиты и милости у нового великого князя те, кто успел убежать. Прежде всего следовало остановить резню и навести порядок, но тут еще к общей смуте московский князь Юрий Даниилович объявил всенародно, что идет в Орду искать великого княжения в обход дяди, Михаила Ярославича Тверского.
Вроде бы и не страшен вор, что криком обнаруживает свое воровство, однако странно было Михаилу Ярославичу именно то, что племянник вопил о своем воровстве на весь свет.
Как ни безмолвна и ни унижена Русь, но в самом деле, нельзя же не считаться хоть с тем единодушием, какое проявили ее земли и города (исключая Москву), признав очевидное главенство и старшинство тверского князя, в чем Михаил Ярославич имел бесчисленные уверения. Вольный Великий Новгород и тот изъявлял покорность Михаиловой власти…
Разумеется, для вступления на престол великого княжения одного согласия и признания Руси было мало, утвердить князя на большом владимирском столе мог лишь ярлык с алой ханской тамгою. Михаил Ярославич прекрасно то понимал и потому торопился в Орду. Но, видать, про то же думал и Юрий, раз так, не стыдясь позора, открыто и явно кричал о собственном бесчестье и воровстве. Знать, были у него к тому расчеты и тайные основания. Без причины-то и прыщ на носу не полезет… Для того чтобы возжелать стать великим князем, мало одной гордыни. Сила нужна. А силу на Михаила Ярославича Юрий мог отыскать лишь у хана. А почему бы и нет? Разве хан Тохта обещал пособлять Михаилу? Слово ему какое давал? Да и что слово хана?
А главное здесь и вовсе в другом: коли русские обычаи не в чести у самих русских князей, какого уважения к ним можно ждать от татар? Хорошо еще, если Юрий, крича о своих притязаниях, только надеялся на бесправие, какое, очень даже возможно, выгодно ныне хану, хуже, если и кричал-то он по указке Тохты…
Кроме того, Михаил Ярославич понял уже волчий норов московского князя, который к тому времени вполне проявился.
По смерти отца Даниила Александровича — еще и сорокоуст не успели отпеть — Юрий уж прихватил у Смоленска Можайск, взяв в полон Федорова племянника, можайского князя Святослава Глебовича. Год минул с тех пор, как Святослав оказался в Москве живым залогом у Юрия в знак московской воли над бывшей смоленской вотчиной. Что уж говорить о Константине Романовиче, по сю пору томившемся в неволе? В нарушение отцовского слова братья Даниловичи так и не отпустили его из Москвы. Или им мало одной Коломны и они удумали теперь всю Рязань под Москву забрать? Одним словом, по всему выходило, что в отношениях с Юрием нельзя брать в расчет понятия о совести и законе…
Все эти сомнения свои и догадки Михаил Ярославич изложил перед матушкой Ксенией Юрьевной и преподобным святейшим отцом Максимом, митрополитом Киевским и всея Руси.
Какого утешения он ждал от них, Михаил Ярославич и сам не знал. Но у кого же и просить совета и помощи, как не у матери и наместника Божиего на земле? Затем князь и зашел по пути в Орду, сделав крюк, во Владимир. Кроме того, недостойно и вере противно было бы искать ханского ярлыка без благословения митрополита.
Так уж вышло по Божией милости, что, съехав накануне той ночи, когда сгорел княжий терем, на моления к иконе Владимирской Божией Матери, больше уж в Тверь Ксения Юрьевна не вернулась. Приняв схиму, чего уж давно желала ее душа, под новым именем Марии, данным ей в постриге, ныне обреталась она в Успенском монастыре.
Конечно, ничто не мешало ей так же благочестиво нести в душе веру и в Твери, как несла она ее во Владимире, однако со смертью епископа Симона Ксения Юрьевна будто осиротела духовно. Сменивший Симона новый епископ, бывший отрочский игумен Андрей, и в усердии ради Бога оставался надменен и горд. Ни в беседах с ним, ни в совместных молитвах княгиня не могла найти того высокого утешения и светлой надежды, какими дарил ее Симон. Ведь Андрей был крещенным в православную веру литвином, сыном их князя Герденя, который когда-то попал в полон к псковскому Довмонту. Может быть, разумом он и склонился к Богу, однако душой, как видела это Ксения Юрьевна, оставался тщеславным литвином. Несмотря на видимое старание, которое проявлял тот перед старой княгиней, отчего-то Ксения Юрьевна не могла довериться ему полностью, как надлежит доверяться духовнику…
Опять же, и сын к тому времени возмужал умом и сердцем настолько, что давно уже не нуждался в ее поучениях, а она, как и всякая мать, не могла от них воздержаться. И хоть Михаил не показывал виду, но Ксения Юрьевна замечала, что иногда она уже раздражает сына своими советами. Тем паче что и выслушивая ее, поступал-то он все равно по-своему. Причем чаще прав оказывался сын, а не мать. Но норов есть норов, и ей, бывало, тяжело приходилось смиряться с новым своим положением. Кроме того, как ни любила она невестку, случалось ей переживать и оттого, что ночная кукушка куковала звончее. А как иначе, по-другому ведь не бывает… Так ли, не так ли, но теперь, служа Богу и издали думая о Твери, мать Мария, во всяком случае до сего дня, была покойна и счастлива.