Том 1 - Ян Василий Григорьевич 4 стр.


Высказанные десятилетия назад, эти суждения и по сей день не утратили своего принципиального значения. В полемической заостренности их и поныне ощутим накал борьбы за создание советского исторического романа как романа нового типа, призванного, повторяя слова Василия Яна, «сделать переоценку исторических эпох и исторических личностей в свете диалектического и исторического материализма»[13].

Одну из таких переоценок и осуществлял он повестью «Огни на курганах». Действие ее разворачивается на территориях Средней Азии, которые во времена Александра Македонского заселяли его противники — «согды, предки нынешних таджиков и узбеков, и скифские племена саков и массагетов, в дальнейшем перекочевавшие в южные степи Черноморского побережья». С невыдуманным героем повести мы встречаемся на гребне его торжества, когда, завоевав Персию и наголову разбив в ней «бывшего царя царей Дария», опьяненный победами полководец все пуще распаляет себя жаждой новых походов и битв, одержим властолюбивым желанием «проникнуть еще дальше, чем ходил Геракл», провести «войска до конца вселенной, где неведомые пустыни заселены необычайными дикарями, где море омывает последний берег земли и где никто уже не осмелится встать» на победном пути неукротимого воителя. Однако насытиться всласть тиранической властью ему не дают то непочтительность «тщеславных афинян», на которых он грозит обрушить по возвращении «весь ужас» своего монаршего гнева, то непокорство македонцев, замысливших избрать себе нового вождя. Дознавшись об этом от верноподданных осведомителей, угодливых соглядатаев и наушников, Александр «целый месяц свирепствовал, казня всех заподозренных в заговоре», а «казнив множество близких ему людей» и не удовлетворившись этим, «объявил, что для лучшей связи с родиной им устроена эстафетная почта и все желающие могут послать письма домой. Но, когда войско передало письма, все они были задержаны и прочитаны, и воины, выражавшие недовольство, были выделены в особый штрафной отряд, помещенный под наблюдением вне лагеря».

На примере географических и космогонических представлений Александра Македонского, вознамерившегося воткнуть копье победителя не иначе как «на крайнем, восточном берегу омывающего землю моря, из которого ежедневно выезжает колесница блистающего Феба», наглядно видна как социальная, нравственная опосредованность, так и психологическая обусловленность его суждений, поступков, образа мышления и способа действия исторически конкретными понятиями времени и среды. Такой последовательно выдержанный историчный взгляд и на главного героя повести, и на его ближайшее или ему враждебное окружение позволял писателю назвать «Огни на курганах» произведением, где «Александр впервые изображен в художественной литературе реалистически, таким, каким он был на самом деле, каким его изображают первоисточники, без идеализации, мистики и прикрас, чем грешат многочисленные романы и биографии»[14]. Художественная правда повествования была, следовательно, для Василия Яна неотторжима от исторической правды событий и характеров.

Достоверна бытопись, с которой в повести «Огни на курганах», как и в предыдущей «Финикийский корабль», связаны яркие, красочные, картинные описания древней жизни. Детализированно, обстоятельно выписаны в повести походные картины: кровавые насилия, неотвратимые гибель и смерть, что идут по пятам македонского войска, которое, словно «бескрылая саранча», ненасытно пожирает и истребляет все живое, устилает свой путь неисчислимыми телами. Составной мотив этих описаний — исконная враждебность истребительной морали завоевателей культуре покоряемых народов, ее высшим духовным обретениям, имевшим в истории мировой цивилизации общечеловеческое значение. Ведь, как разъяснял Василий Ян, в эпоху действия повести на просторах Средней Азии происходило «интересное столкновение трех различных самобытных культур: греков (и македонцев), носителей широкоразвитой эллинской культуры, достигшей тогда высшего расцвета, затем иранцев (персов), т. е. согдов, бактров, паропамисадов, мирного земледельческого населения с очень древней и самостоятельной восточной культурой, и, наконец, скифов — представителей воинственных кочевых племен с их своеобразными дикими обычаями, еще очень мало исследованными…»[15]. Поэтому не просто «священные» для его «врагов», но чуждые ему по духу книги сгорают в кострах, разжигаемых по приказу Александра Македонского, — вместе с ними изничтожается мудрость завоеванных народов, стирается их след на земле.

Непререкаемая правда истории в «Огнях на курганах» включает в себя и героическую правду сопротивления завоевателю, освободительной борьбы, апогеем которой становится проигранная Александром битва при Яксарте (реке Сырдарье). Самый замысел повести, рассказывал Василий Ян, возник из желания «описать борьбу за свою независимость древних скифов, саков, согдов и других народов, живших на территории современных советских среднеазиатских республик в IV веке до нашей эры, во время завоевания и разгрома Персии армией необычайного по смелости и военным способностям Александра Македонского…»[16]. Повелителю мира, согласному, как внушают ему придворные льстецы, вести отсчет «настоящей истории… только с рождения бессмертного царя царей Александра», противостоит предводитель восставших Спитамен — личность также историческая, хотя и наделенная родословной, отличной от той, какую приписывают ему скудные сведения, располагаемые современной наукой. Согласно им, он происходил из согдийской знати, в большинстве своем смирившейся с завоеваниями Александра, признавшей его владычество. В повести же Спитамен — сын простого земледельца-согда и скифской женщины из племени кочевников-саков — олицетворяет единство этих народов. Разделенные прежде враждой, они не хотят «терпеть бесчинства греков», объединяют усилия для совместной борьбы с Александром, убеждаясь, что тот «не остановится до тех пор, пока не встретит смелых воинов, которые не повернут перед ним спину, а сами начнут бить его в скулы». И впрямь в разгар этой борьбы «базилевс со своей армией оказался в положении змеи, попавшей в кольцо раскаленных углей. Кругом, и в Согдиане и в Бактрии, вспыхивали восстания. Крестьяне убегали в горы и леса и нападали на разъезжавших за продовольствием македонцев. Александр беспощадно расправлялся с селениями, где происходили столкновения с его воинами».

Символична предфинальная сцена, в которой знатный согд Датаферн дарует завоевателю голову якобы убитого Спитамсна. С этой «натуры» по повелению Александра «знаменитый ваятель» Лисипп (лицо историческое) вырезает в мраморе голову «умирающего персианина». которая, не преминул сообщить писатель в сноске, призванной удостоверить правдивость повествования, фактологическую обоснованность некоторых сюжетных ходов, «хранится до сих пор в музее Терм в Риме». Однако Спитамен не убит. За его голову выдана голова одного из погибших храбрсцов-сподвижников, на место которого, предрекает он, «встанут новые борцы за свободу нашего народа».

В этой надежде на непрочность тиранической власти Александра Македонского в завоеванной, усмиренной «железом, кровью и огнем», но так и не покоренной до конца Согдиане укрепляет эпилог повести, главным действующим лицом которого выступает племянник и ученик великого Аристотеля, оратор, философ и историк Каллисфен. По обычаю софистов он произносит на шумном пиру две речи — одну «за», другую «против» Александра, но хвалебная первая настолько вымучена и так уступает обличительной второй по накалу и жару, убедительности и страсти, что взбешенный властелин, восседающий на троне поверженного Дария, не в силах сдержать буйный гнев вопреки обещанию воспринять «образчик софистики… с дружеским чувством». Но если во власти тирана казнить подданного, превратив его гибель в «праздничное зрелище растерзания человека диким львом», то ему не дано присвоить себе правду и истину, которые постигает человек, «единственное из земных существ, созданное с глазами, обращенными к небу, а не к земле», в своем стремлении «проникнуть и разгадать тайну вселенной». Не по силам деспоту и отнять у него «гордость свободного ученого, мыслителя, поэта», чей «труд ни огонь, ни железо, ни всепожирающее время… не будут в состоянии уничтожить». Неистребимый дух, неукротимая мысль кладут предел всемогуществу самых всесильных тиранов и деспотов…

«Потрясающая «Смерть Каллисфена»», как назвал Василий Ян эту главу-новеллу в одной из дневниковых записей, вошла в «Огни на курганах», полноправно стала органичной частью эпилога. Рассказ «Голубая сойка Заратустры» (1945), предназначенный для ненаписанной третьей книги задуманной трилогии, так и остался словно на полях повести, как бы приложением к ней, и даже опубликован впервые лишь в посмертном сборнике писателя «Загадка озера Кара-Нор» (1961). При всем том он связан с повестью не просто тематически, а и концептуально. Причина тому — большие художественные обобщения, заданные «малым» эпизодам встречи Александра Македонского со жрецом храма огнепоклонников. Из всех истин мира признавая лишь ту, которую пишет острый конец его меча, «молодой, красивый… властелин раздавленной Персии» приказывает разрушить храм, а жрецов его сжечь «на их же священном жертвеннике». Даже благородное вмешательство пока что почитаемого Каллисфена, который предостерегает от «непоправимой ошибки» уничтожения «ценнейших книг с указанием способов лечения различных болезней», не смягчает царского гнева на инакомыслящих. И чем сильнее, безудержней гнев, тем огромнее, ужасней преступления, которые влечет за собой «приказ грозного, неумолимого завоевателя», оставившего «на месте когда-то многолюдного, богатого и счастливого города Бактры… одни развалины. Вся долина между горами дремала в мертвой тишине, покрытая заросшими травой обломками каменных зданий и когда-то величественных храмов. Оставшееся население разбежалось, и в скважинах между камнями гнездились только совы и проворные ящерицы, а по ночам отвратительно лаяли и завывали трусливые шакалы».

Заприметим эту впечатляющую картину разрушения, гибели не только и не просто городов и селений, но мировых регионов цивилизации, очагов культуры. И запомним ее в преддверии все более близкого, теперь уже скорого обращения к эпопее Василия Яна о монголо-татарских завоеваниях и последующих повелителях, потрясателях вселенной, чья психология тотального насилия, всесветного истребления будет носить как выразительные индивидуальные, так и общие родовые признаки и черты.

Однако, к счастью для истории мировой и отечественной, в ней преемственны не только преступления и зло. О преемственности подвижнического добра побуждает задуматься повесть Василия Яна «Спартак» (1932), приуроченная к 2000-летию знаменитого восстания рабов в Древнем Риме. Заглавный герой ее в иных, разумеется, исторических условиях и в соответствии со своими неповторимыми строем мысли, ладом души наследует самоотвержение и вольнолюбие мужественного Спитамена. И тот, и другой из числа любимых героев писателя, о каждом справедливо сказать его словами: «талантливый, смелый вождь» восставших борцов за свободу. Но что обратило Василия Яна к «великому восстанию рабов Древнего Рима в I веке до нашей эры», в общем-то изученному наукой и воплощенному в литературе? Он сам объяснил это, признав, что повесть «Спартак», как и «Огни на курганах», имела для него программное значение, ибо тоже служила открытому, нескрываемо полемическому, ниспровергавшему признанные авторитеты провозглашению идейных позиций и творческих установок, которые выражали писательское понимание правды истории, преображенной в художественную правду исторического повествования.

Непосредственным адресатом спора стал широко, можно сказать, всемирно известный одноименный роман Раффаэлло Джованьоли. Не без чрезмерной категоричности суждений Василий Ян отказывал этому роману в историзме, а его главному герою в историчности. Под полемический обстрел при этом бралась невольно и традиция некритического восприятия «Спартака» Джованьоли русским общественным сознанием, причем передовым, демократическим, революционным. Не случайно первым его переводчиком и публикатором на русском языке был писатель-революционер, один из героев народнического движения, С. М. Степняк-Кравчинский. Так кто же, спрашивается, прав, он или Василий Ян, в оценке итальянского романа? И чей Спартак, итальянского или советского писателя, истиннее по отношению к своему историческому прототипу?

Как ни парадоксально прозвучит это на первый взгляд, ответим со всей определенностью: в пределах своего творческого мира и в историко-литературном контексте своего времени прав каждый. Как равным образом и оба Спартака имеют одинаковое право на существование в системе «взаимоотношений» истории и литературы. На том и покоятся различия между той и другой, что субъективность историка не в пример писателю имеет близлежащие пределы, которые ограничены достаточно жестко. Тяготея к точной, однозначно научной формуле, она, как правило, исключает возможность равновариантных «прочтений» прошлого. Не то в литературе, которая в силу своей образной природы обладает уникальной возможностью «прочитывать» и «перечитывать» историю многовариантно — зачастую в разных версиях даже одних и тех же событий, судеб. Раньше и прежде всего потому, что одним из краеугольных критериев их истинности становится для нее не столько документально удостоверенная фактология события, сколько художественная правда характера или, по Белинскому, «истина относительно человеческого сердца, человеческой натуры»[17]. Немалую роль играет национальная литературная традиция как опора и ориентир художественного поиска писателя. В данном случае — романтическая, которой следовал Джованьоли, и социально-аналитического реализма, к которой тяготел Василий Ян.

Не романтизируемый рыцарь в роковом треугольнике «фантастической и неправдоподобной любви», а человек великой идеи, личность «исключительной силы», воодушевленная «страстью к освобождению рабов и ненавистью к тиранам»[18],— таким воссоздавал Василий Ян своего героя, благородного и отважного гладиатора-фракийца (Фракия располагалась на территории современной Болгарии). Его «грозное имя», поднятое им восстание в Капуе, победа над отрядом легионеров Клодия Пульхра несут рабам и бесправным земледельцам «неожиданную возможность свободы». До семидесяти тысяч человек собирается поэтому в его войске всего за несколько месяцев, и оно превращается в силу, которой страшится надменный, спесивый Рим, обложенный малыми и большими очагами прорвавшегося наружу, вовсю полыхающего гнева.

Обратим, однако, внимание на публицистичность авторского повествования, не оставляющую места изобразительности. Создается впечатление, что лексический строй, стилевая организация речи рассчитаны скорее на хроникальное воссоздание общего хода событий, нежели на нестесненное самопроявление, психологически углубленное самораскрытие героя в конкретных действиях. Произошло это, наверное, потому, что увлечение писателя спором с беллетризацией исторического материала, полемикой с романтизацией доподлинного героя принесло повести не только концептуальные обретения, но и художественные потери. Сосредоточивая, в полемический противовес Джованьоли, преимущественный интерес на социальной типологии Спартака, Василий Ян ослабляет индивидуальное, личностное начало характера, от размыва которого не спасают ни чистая, целомудренная любовь, ни бескорыстная, благородная дружба: обо всем, что лично, интимно, сообщается беглой и блеклой скороговоркой. Непроявленная же индивидуальность характера, в свою очередь, ослабляет социальный драматизм, психологическое напряжение даже заведомо выигрышных сюжетных коллизий, ударных конфликтных ситуаций, какие бы нереализованные возможности «человековедческих» открытий они в себе ни таили.

Таковы в повести «Спартак» ситуации и коллизии, возникающие на волне разногласий, которые начинают разделять восставших рабов, завороженных успехами первых побед. Писатель обозначает и разрешает их не столько на изобразительном художественном, сколько на описательном публицистическом уровне, заданном ораторской патетикой прямой речи героя: «Послушайте меня, беспечные безумцы! Я вас еще раз зову уйти из Италии, пока не поздно. Впереди Альпийские горы. Если мы пройдем через них, то окажемся в стране, куда не доберутся хищные лапы римских богачей. Там мы найдем свободу. Вы слышите это чудесное, могучее слово: свобода! Мы построим свое небывалое государство свободных, равноправных, счастливых людей. Это будет государство солнца и радости. Мы покажем пример, и к нам примкнут другие народы, наши ряды будут расти с каждым днем. Сейчас восставших сто двадцать тысяч. Их станет во много раз больше». Такой же прямой речью декларируются чистота, благородство помыслов, которыми руководствуется Спартак как вождь восстания: «Смерть нам грозит всегда. Я готов драться и умереть вместе с вами. Но ходить с вами грабить города, как простой разбойник, я не стану. Чем выше будет наша цель, тем дальше будет наш славный путь».

Назад Дальше