— Ты забрал у меня дневник, как я могу знать?
— Я привезу его.
Дневник требовал экспрессии и эротики. Я набрала в Яндексе blowjob, и он выдал мне с десяток порносайтов. Я смотрела одно видео за другим, пока не наткнулась на знакомое лицо. Алина. И двое мужчин лет двадцати пяти. Дело происходит в детской комнате — по краям кадра игрушки и учебники за восьмой класс. Мужчин двое — один наклонил ее и сзади вошел, другой, держа за волосы, заставил делать минет.
Я схватила телефонную трубку и начала набирать «02». Но что скажут менты? Именно они облапали ее на заднем сиденье милицейского форда.
Так странно. Мои родители старались рисовать мир в розовых красках, надевали очки, дарили Барби и «Алису в стране чудес», а когда мне исполнилось шестнадцать, просто испарились, оставив наедине с деньгами. И тогда потихоньку, по грамму кокаина, по затяжке дури, по глотку текилы, по струйке спермы пришло понимание, что жизнь — приключения, свобода, желание, наслаждение. С каждым похмельем, с каждыми судорогами приходило понимание, что за все надо платить. Это было в шестнадцать. А теперь взрослые игры, мы слишком рано решили играть! Домашние девочки с сумками от Louis Vuitton. И самое странное — многие завидуют, потому что у них меньше ликвидных единиц, их угнетают родители, тревожась за них, они девственны. И прекрасны.
Несколько лет назад все стремились получить статус бизнесвумен, быть независимой, сильной и проницательной, смотрели с упоением «Секс в большом городе». А сейчас я хочу замуж, родить белокурого мальчика и экономить деньги.
Я позвонила Вове, попросила его все медицинские бланки вместе с медицинским заключением, диктофонными записями и кассетой «Гога-суперстар» отвезти в институт и оставить в личном деле, лучше Настином. Этого было мало для утверждения, но достаточно, чтобы нарисовать вопросительный знак в конце предложения «Кира Макеева покончила жизнь самоубийством». Я начала досконально вспоминать день смерти Киры. Это был день рождения генерального директора продакшна, где я работала. Все собирались кутить до утра, мы с сестрой приехали вместе около семи, подарив коллекционный туалетный ершик авторской работы, в девять я уехала домой пить с Гошей мартини, а она — в противоположном направлении.
Я перезвонила Вове и попросила вспомнить примерное время смерти — около 23.00. Тем вечером я пыталась прозвониться Карине — нужно было срочно достать штатив, мой забрала Настя, а наутро нужно было снимать детей на соревновании по синхронному плаванию. Дома ее не было. Мобильный не отвечал.
То есть она вполне могла быть либо с Кирой, либо с Максом и даже с Гарнидзе.
Я уже начала привыкать к тому, что ночь-через-ночь Макс живет со мной и контролирует каждый шаг. Пока я не закончу дневник Киры, он будет терпеть — головную боль, ПМС, желание постоянно прерываться на бесчувственный секс…
Сегодня я узнала примерные цифры от продажи картин. Около миллиона рублей за первые экземпляры. Это не то состояние, которое заставит Макса идти на убийство; и это не те люди, которые пойдут на статью, по которой минимальный срок пребывания в колонии строгого режима — семь лет.
Я была на сотой странице дневника. Кира была ничем другим, как наркоманкой, пытающейся постичь смысл бытия, она не любила Макса, просто видела в нем музу, но ни в одном слове не было нежности или желания быть с ним. Я перечитывала дневник много раз, и все, что осталось — это понимание невозможности поставить точку. Макс тоже не хотел ее ставить. Тогда зачем ему убивать?
Я попросила Настю вернуть выдранные три листа. Разговор был сухим.
Вскрытие fuck’тов
«Сегодня приехал Макс и сказал, что несколько часов назад Таня сделала аборт по медицинским показаниям и он все утро провел в „Неболите“. Вот сука. Самый простой способ удержать мужика. Он не знает, кому верить, я сухо и дерзко посоветовала ему не вестись на женские россказни. Впервые за последние три месяца он меня ударил. Позвонила Карина, пересказала ей последние события. Хотя я прекрасно знаю, сколько раз и как она трахалась с Максом», — слова в Кирином дневнике.
За один день до смерти…
А моя сестра трахалась со всеми знакомыми мне мужиками?
Линда в этих же числах делала аборт. Я вспомнила, с какой натугой и болью она передвигалась после операции. Вряд ли Гарнидзе могла самостоятельно и тем более намеренно приехать к Макеевой и вести борьбу при таком физическом недомогании, коим «награждает» прерывание беременности. Или Гарнидзе не делала аборт, или не видела Киру той трагической ночью — одно из двух.
На какое коварство только не идут женщины в хладнокровном сражении за мужчину. А Жанна мне даже по морде не дала за связь с Романовичем, так мало того, еще и смотрела сочувствующими и понимающими глазами, как будто нам нечего делить и мы по одну сторону баррикад.
Мы с Вовой поехали в «Неболит», как вспомню останки ребенка в судне — ноги подкашиваются. Мы проверили все — Татьяна Гарнидзе не делала аборт.
Вова зашел первым и за закрытыми дверями претворял в жизнь свои дипломатические навыки. Спустя несколько минут я зашла в знакомый кабинет. Рыжая мне улыбнулась, показывая всем видом: «Помню я тебя, трихомонозина моя!»
— А она не могла под другим именем делать аборт?
— Понимаете, к нам не каждый день приходят делать прерывание беременности. Мы частная клиника. На ваше счастье, она лечилась именно у нас. Удивительное совпадение. В октябре было всего три случая.
Вова посмотрел на возраст пациенток — одной было пятнадцать, залетела после первого раза, второй двадцать, а третьей двадцать три, это была Линда.
Стали смотреть остальных. Гарнидзе действительно была в этих числах — ей прижигали эрозию шейки матки. Эта конфиденциальная информация обошлась мне в семьсот долларов США.
— Дурацкий женский обман.
— Как мне надоела эта история, — удрученно сказал Вова, у которого таки наладились взаимосвязи с моим другом-стилистом «Персоны».
Все, что я выяснила, ставило еще больше вопросов. Еще несколько недель назад я считала Киру жертвой, сейчас это кажется не таким достоверным. Я вообще запуталась среди странной паутины лжи. Так больно — только начинаешь верить во что-то светлое, утешая интуицию, как вдруг бах. Удар. И что-то светлое скукоживается внутри тебя, обращаясь в черно-белое кино 16 мм, ты перематываешь пленку — ищешь двадцать пятый кадр, какие-то знаки, чтобы невидимым клеем соединить то, что прячешь — странные осколки несбыточных надежд.
А еще Кирины мемуары — это страшная пытка: я пишу чужую жизнь, проживая ее, питаясь собственной болью, угрозами и пытаясь хоть каплей обиды породить агрессию.
Наверное, поэтому и ввела в мемуары тему измен и лжи, написала про выдуманный аборт Гарнидзе. Неужели все люди либо жестоки до безумия и противоборства хладнокровия с алчностью, либо глубоко несчастны? Редкие люди хранят человечность, я таких пока не встречала. Все мы не без греха.
Романович должен улететь!
Сознание безудержного страха подвигло позвонить Романовичу, набрать самые нежные семь цифр, просто услышать что-то родное, утерянное и только сейчас так яростно оживающее в воспоминаниях. Мой засекреченный номер сделал попытку высветиться у него на дисплее, но девушка ледяным голосом сказала, что абонент больше не обслуживается. Так и сказала. А я заревела. Слезы гелевыми каплями падали из глаз, отдавая частичку грусти, рассыпались созвездиями на щеках, обнажая привычную для творчества тоску.
Мускулистая девушка развела руками: «Что же поделаешь».
В таком состоянии надо звонить Гоге, послушав его, сразу чувствуешь себя счастливым человеком. У него всегда все хуже, чем у тебя, — пусть и во внешних проявлениях. На этот раз я была полностью уверена в обратном.
Часы пробили семь — мы встретились на Ленинском и пошли гулять.
— Я дура.
— Знаю, ты хочешь, чтобы я тебе соврал, и каким я тогда, на хрен, буду другом?
— А что толку от правды? — …Надо было ему соврать. И ему соврать. И всем им надо было врать…
— Было бы лучше?
— Просто нельзя людям говорить всей правды, они из-за этой правды уходят в поисках новой неправды.
— Правда?
— Не знаю, но мне так кажется.
— Хочешь пива? — спросил он, глядя исподлобья.
— И на лавочке посидим.
— Я тут недавно ужинала в «Галерее» с братом, и мы обсуждали то, как классно сидеть на лавочке с пивом. Но почему-то это роскошь. Он со своей мужской компанией недавно уехал с корпоратива, и они сели на скамейку перед домом…
— Хайнекен? — мы зашли в самую обычную белую палатку с прилавком, холодильником с выгнутым стеклом и пивом за сорок шесть рублей.
Вот, говорят, что евреи жадные, а я никогда не платила за себя, если рядом был еврей. Все не так, как нам говорят.
Я зашла в магазин и начала изучать то, что крылось за прилавками — какие-то коробки с шоколадками, названия которых я не знала, банки с дешевыми коктейлями из спирта и Yupi и еще что-то, по-моему, кальмары сушеные. Я их никогда не ела. И шаурму тоже.
И в принципе я считаю, что девушкам неприлично пить пиво на лавочке. А что вообще в этом мире можно называть приличным?
Мы сели на детской площадке — я забралась на каменного слона и повесила сумку ему на хобот. Слон был ярко-желтого цвета, как шарики первого сентября или как одуванчик… Кстати, почему-то в этом году очень много одуванчиков. Город вечных контрастов, город извечного напрасно. И много — слишком много желтого цвета. Знаете, где-то далеко от Москвы, в полях, лугах и даже на дачных участках, бывают разные цветы — и даже дикорастущие потрясают своими красками. Москва, в своем цветовом эквиваленте, несмотря на всякие меры госслужащих оклумбировать ее, остается городом желтков, так я в детстве называла одуванчики, которые прорастают даже асфальт. Не чудно даже, идя по задворкам Патриарших, в тучном арочном своде, опустив глаза вниз, найти небольшой цветок, желток…
— Я улетаю в Ханты-Мансийск, — сказал Гоша, глядя куда-то в сторону, но явно не на меня.
— Зачем?
— Работать на местном телевидении. На год.
— Мне нечего сказать… Надеюсь, эти деньги того стоят.
— Просто в Москве все ясно и одновременно заморочено до состояния псевдоохренительности. Ты сама это понимаешь, но почему-то отказываешься принимать.
— Какой ответ ты хочешь от меня услышать? Ты скажи, а я озвучу. Что теперь?
— Помолчи. Ты слишком много думаешь. И не умеешь выслушать других.
— А что завтра?
— А завтра все будет как всегда и как никогда.
— Ой, не надо лирики, — решила я схватиться за соломинку. Я тону. Я остаюсь одна. Совсем.
— Я вернусь, куплю желтый SLK и буду делать большое телевидение.
К нам подошел сильно пьяный молодой человек лет тридцати…
«Понимаете, ребят, тут такое дело. Брат в армию уходит. Выпиваем, а денег нет… Не поможете мелочью?» — он посмотрел с таким противным желанием выпить, написанным прямо на лбу, что Гоша дал ему пятьсот рублей. Он расплылся в счастье и встал на колени, приговаривая что-то вроде «Век не забуду».
— Вали давай, все, надоел, — сказал ему суровым голосом мой уезжающий друг.
Интересно, а почему мы с Гошей не ходим и не просим денег, он же тоже уезжает! А нам не дадут. Потому что либо ты даешь, либо ты берешь, а всего вместе не бывает. Как с деньгами, так и со временем. Мне на ум пришла старая, известная еще со школьных времен жизненная истина «Рожденный брать — давать не может». Что верно, то верно!
— Я замерзла и хочу домой.
Когда я дома, не перестаю хотеть домой. Может, потому, что дом — это детство, может, воспоминания, а может, потому, что дома так и не нашла. House doesn’t mean home.
— Помнишь, как мы… — но Гога не дал мне договорить, и это был тот самый редкий случай, когда он меня перебил.
— Что помнишь? Заладила: «Помнишь, помнишь». Я многое помню, это ты могла нанюхаться и не помнить.
— Да когда это было?.. И потом, это, как говорится, бабка надвое сказала.
— Да не сгущай краски, вечно ты все утяжеляешь. С тобой невозможно.
— А какого лешего ты тогда со мной вообще тут сидишь?
— Да потому что знаю, как вы с Линдой вляпались, и понимаю, с чего сейчас ты так себя ведешь.
— Откуда?
— Не волнуйся, от Линды. Кстати, полчаса назад видел твоего друга Романовича.
— И как он?
— Он никак. Просто никак. Они со шваброй расстались.
Опять в горле встал тот самый ком, от которого хочется выть и кричать, но невозможно заплакать. Последняя надежда на спасение мира прекратила свое бытие, как агентство D’Arcy [13].
— Почему?
— Он уезжает. Куда — не знаю.
— Здорово, — сказала я надрывающимся от хрипоты голосом и закурила сигарету. — Валите все! Все валите! К черту валите, в рай — куда хотите. — И направилась дворами, скукожившимися под натиском надвигающегося дождя.
— А самой уехать? Брось, что тебя здесь держит? Прожженный, циничный, гнилой город.
— Сбежать? Я не такая. Я могу удирать только от себя, так что пятки будут мелькать по всему ЮЗАО.
На самом деле мне было некуда стремиться.
Вот на такой ноте мы и попрощались. А зачем лишние слезы? Правда, лишних слез не бывает, потому что слезы — это то самое искреннее, что у тебя есть. Они не слова — их нельзя отредактировать или спрятать и нельзя промолчать.
Все, все, что раньше имело для меня смысл, исчезло, испарилось. Молчание, которым я наслаждалась, стало самой страшной пыткой, которая тянет не ко дну, а еще ниже, и нос обжигает близость ядра нашей планеты, а притяжение настолько сильно, настолько нестерпимо — даже мысли уплыли ближе к нагретому магнию. Это было самое страшное молчание, когда можно было говорить, но тебя не услышат.
Я набрала Жанне, она вполне живым голосом сказала:
— Привет!
— Жанн, я все знаю! Надеюсь, это не из-за всей нашей истории?
— Нет, он просто решил уехать, я не стала его удерживать.
— Куда?
— В Париж, в школу фотографов Jalouse на повышение квалификации. Он даже не предложил мне поехать с ним.
— Я не буду тебя жалеть, тебе это не надо. Но мы же знаем, что все будет хорошо.
В такие моменты жутко хочется, чтобы аккумулятор издал контрольный писк и вырубился, оправдав повешенную трубку. Мобильные слезы — это несерьезно.
А еще я очень мало провожу времени с мамой. Так, изредка встречаюсь за порцией мексиканских роллов в «Суши весла».
Однажды она узнала, что я покрасилась, из эфира «Хит-ФМ». И жутко обиделась, брызгая слюнями в трубку, — ее можно понять.
Был первый курс, первые выходные ноября и последние осенние пьянки. Наутро Гога красил мне волосы в рыжий цвет, вместе с «Баккарди» мы купили какую-то ядреную пенку в круглосуточном супермаркете. Обычно после таких дел все рано просыпаются, так как организм требует воды. И оправдываются желанием оценить очередное пасмурное утро в Строгино. А за окном еще не такая отравленная, как на юге, Москва-река. Гога жил возле воды, как и я когда-то, и гулял со своей Джерри вдоль невидимых волн, то и дело подкидывая искусанную стертыми возрастом зубами палку, и курил что-то всегда разное.
А потом он натянул полиэтиленовые перчатки, тесно застрявшие на костяшках и намазал неровными сгустками краску, а я что-то вопила.
А через пару часов надо было сидеть на Лубянке и что-то говорить в микрофон. Я была участницей программы «Царевна-Несмеяна», слева сидел угрюмый Бобров, справа постоянно пьющая воду из кулера Батинова. А посередине я что-то из пальца высасывала про ссору друзей, которой не было. А Гоша на пару с голосистым другом позвонили и пели переделанный «Нотр дам»:
«Не покидай меня, гладильная доска…»
А теперь он уезжает в Ханты-Мансийск, а я остаюсь в Москве.
Мы часто не ценим того, что, проснувшись утром, мы имеем возможность набрать номер и просто сказать «доброе утро» тем, кто рядом, — если вдруг взгрустнулось, если не задался день или был неудачный случайный секс, сказать это тому, кто прощает и не осуждает, тому… Просто тому…