Имена - Виктор Емский 21 стр.


— Вы тот самый человек, который мне сейчас больше всего нужен.

— Я не мог проехать мимо, не заглянув к вам, Джеймс.

— Мне надо, чтобы вы подтвердили одну гипотезу.

Мы пошли в узери [23]неподалеку — старое, прокуренное, людное помещение с высоким потолком и разноцветными плакатами на колоннах и стенах, рекламой английского печенья и шотландского виски. Мы пили и говорили три часа.

— Где были?

— Сначала на острове. Потом ездил по Пелопоннесу. На автобусах, пешком. Простудился, выздоровел.

— Где именно?

— На юге Пелопоннеса. Средний отросток.

— Мани.

— Вы его знаете?

— Только по рассказам, — ответил я. — А какими судьбами в Афины?

— Хочу еще раз посмотреть эпиграфическую коллекцию в Национальном музее. Она меня привлекает. Это, по сути, библиотека камней. Огромный зал со стеллажами вдоль обеих длинных стен и посередине, в четыре яруса.

— А на них камни.

— Много сотен камней, все пронумерованы. Обломки колонн, стен, таблиц, надгробий. Естественно, с надписями. От некоторых осталось всего по нескольку букв. Другие содержат целые слова, а то и фразы. Греки превратили алфавит в искусство. Они сделали свои буквы симметричными и такими, что, глядя на них, понимаешь: из древних угловатых значков родилось нечто завершенное. Модерн. Камни там самых разных форм и размеров. Посетителей никогда не бывает. Смотритель ходит за мной на почтительном расстоянии. Есть стол с лампой. Берешь с полки камень, кладешь его на стол, садишься и читаешь, что на нем написано, изучаешь буквы.

Он улыбнулся, откинувшись назад вместе со стулом и прислонив его спинкой к колонне. Я чувствовал, что ему хотелось запечатлеть в моей памяти эту картину. Человек, читающий в зале, полном камней.

— Я ездил с Вольтеррой в Иерусалим, — сказал я.

— В Иерусалим.

— Вы об этом знали?

— Нет, не знал.

— И у меня возникло несколько вопросов, которые я хотел бы задать вам.

— Отлично, — сказал он. — Я в вашем распоряжении.

— Мои вопросы не касаются самой поездки. Только того, что я там выяснил, что услышал.

— Гипотезы, для которой вы ищете подтверждения.

— Да.

— Отлично, — сказал он.

— Во-первых, тот старик на острове.

— Убийство.

— Старик был умственно неполноценен. Его труп нашли не в том поселке, где он жил. Его нашли в другом поселке, в другой части острова.

— Правильно.

— Вы случайно не знаете, как звали этого старика? Я нет.

— Вас интересует имя? Микаэли. Я целую неделю слышал его от разных людей.

— А фамилия?

Мы смотрели друг на друга. Его лицо выражало меланхолическое облегчение, будто он наконец избавился от чего-то гнетущего. Гул разговоров вокруг нас усилился.

— Полностью его звали Микаэлис Каллиамбетсос.

— Мы оба знаем, как назывался поселок, — сказал я. — Микро-Камини.

— Правильно.

— И что все это значит?

— Я бы не искал в этом смысла, Джеймс.

— Они нашли человека, чьи инициалы совпадают с первыми буквами слов в названии некоего места. Они либо привели его туда, либо дождались, пока он сам туда забредет. Потом убили его.

— Да. Похоже, именно так все и было.

— Но зачем?

— Буквы совпадали.

— Это не ответ.

— Я бы не искал здесь ответов, — сказал он.

— А чего вы искали бы, Оуэн? Вы как-то сказали, что хотели понять, как у них работают мозги. Угадать принцип, идею, некое связующее начало. Значит, вот что нам следует вынести из всей этой истории?

Он перевел взгляд на потолок, все еще опираясь стулом о колонну, держа у груди стакан с виски.

— А как насчет другого острова? — спросил я. — И еще была женщина в Вади-Рум.

— Мне не известны детали этих преступлений. Молотком — вот все, что я знаю.

— Было убийство в христианской деревне в Сирии. Несколько человек жили поблизости в пещерах. Один из них пытался говорить по-арамейски. Инициалы жертвы были вырезаны на лезвии ножа, которым они полосовали беднягу, пока он не умер. Об этом вы что-нибудь знаете?

— Я не знаю имени жертвы, но, думается, могу утверждать, что его имя и фамилия начинались с одной и той же буквы, и это буква «М».

— Откуда вы это взяли?

— Деревня называется Малула. Она лежит под гигантскими выступами коренной породы. Я был там тридцать лет назад. В пещерах есть надписи.

— Вы держались в курсе происходящего. Говорили с ними, разве не так? Что еще вам известно?

— Зачем вы наскакиваете на меня, Джеймс? Неужели не видите, как я беспомощен? Перед вами сидит человек, который давно поставил на себе крест. Который предается в руки первой попавшейся шайке бродяг. Ради чего, я и сам толком не знаю.

— Кто-то должен был вспылить.

— Считайте, что это вам удалось. Что еще мне известно о культе? Примерно то же, что и вам.

— Мы можем предположить, что инициалы на ноже были арамейские? Кажется, эти сектанты всегда стараются использовать местные языки. Наверное, сейчас уже никто по-арамейски не пишет?

— Я уверен, что они воспользовались самой старой надписью, которую смогли найти или о которой знали. Арамейская «М» за восемьсот лет до нашей эры была остроугольной буквой, похожей на зигзаг молнии. К четвертому столетию она превратилась в грациозную кривую, немного напоминающую арабские формы, хотя до них было еще далеко. Какой бы вариант они ни изобразили на своем орудии, это была «М» или двойная «М».

— Почему они пустили в ход нож, а не молоток?

— Это была другая группа. Возможно, выбор орудия не так важен. Берут то, что подвернется. Не знаю.

— Никто не упоминал про инициалы жертв на молотках.

— Разные группы — разные правила.

Молчание. Я все ждал, когда он скажет что-нибудь о моем открытии. В конце концов, догадка о связи между именем жертвы и местом, где ее убили, пришедшая мне на ум в римском театре, вызвала у меня прилив воодушевления. Достаточно бурного. Знание, ограниченное страхом и пустотой. А чего я ждал — поздравлений?

Я рассказал Оуэну о Возданике и его ссылках на биографии святых, историю и мифы; о древнем обычае выцарапывать имя своего врага на глиняной посуде, а затем разбивать ее; о раскопках, где он впервые услышал о культе; о мистических видениях и языке, на котором говорил Иисус.

— Все это ничего не объясняет, — сказал Оуэн.

Он знал о грандиозных раскопках близ Галилейского моря. Их вели в Мегиддо — полагают, сказал он, что именно там был расположен библейский Армагеддон. Красноречивое, богатое коннотациями название. (Я есмь альфа и омега.)Почти любой факт, упомянутый Воздаником, почти каждая параллель, за которую можно было ухватиться в поисках начала культа и его цели, казались означающими что-то, имеющими глубокий смысл. Оуэн отверг все это. Сектанты не следовали древним обычаям, не находились под влиянием символизма пустыни и священных книг, не взывали к египетским или минойским богам, не совершали жертвоприношений и не пытались предотвратить грядущие бедствия.

Но они не были и творением своих собственных грез — серийными убийцами, которых нам волей-неволей пришлось так хорошо узнать, актерствующими безумцами, которые прорывают свою изоляцию в стремлении пощекотать нервы встревоженной публике.

— Мы думали, что имеем деле со знакомой картиной. Серийный убийца в своей меблированной комнате, в своем веке, потчующий немецкую овчарку собачьими консервами. Новости полны таких деталей, правда, Джеймс? Вы сами сказали об этом как-то вечером. Люди, стреляющие с чердаков, с эстакад. Не связанные с землей. Под этим, как я понимаю, вы имели в виду, что они вне политики в широком смысле. Убийства, смысла которых мы не улавливаем. Какая тщета.

Мы знаем мрачные семьи, чья ночные вылазки так живо напоминают нам полузабытые детские игры. Знаем душителя с чулком, маньяка с сонным взглядом, охотника на женщин, на бездомных стариков, на негров, снайпера, садиста, затянутого в блестящую кожу, насильника, после удовлетворения похоти сбрасывающего детей с крыши в безлюдный переулок. Все это есть в литературе, иногда вместе с криками жертв, которые убийцы в целях назидания записывали на пленку.

Здесь, сказал он, мы имеем дело с рядом преступлений, выводящих нас за рамки всего этого. Тут чувствуется иная подкладка, расчет более глубокий и суровый. Убийства так поразительны по замыслу, что мы склонны исключать из рассмотрения сам физический акт — жестокие удары молотком, кровавое месиво. Мы едва ли видим в жертвах что-либо, кроме элементов некоей схемы.

Ничего подобного нет ни в литературе, ни в фольклоре. И каким любопытным способом эти сектанты дают понять, что им тоже не чужда гуманность! Лишают жизни слабоумного старика, отщепенца, который все равно скоро умрет. А может быть, выбор жертвы призван продемонстрировать, что их действия лежат вне привычной социальной сферы, вне накатанных путей, по которым движемся мы, и свидетельствует об умственной отсталости? Что еще? Попробуем думать об этом как об эксперименте изолированного сознания с его болезненно изощренной логикой.

Но это не та иллюстрация к изучению человеческой природы, какую представляет собой пугливый найденыш, выросший среди зверей в джунглях. Секта состоит из людей, явно когда-то получивших образование. Они умеют читать, беседуют друг с другом. Это ведь не назовешь полной изоляцией, верно?

Так мы рассуждали и спорили, меняясь ролями, вставая на разные точки зрения — социолога, следователя, криминалиста.

Он опустил свой стул на все четыре ножки, точно ради того, чтобы подчеркнуть что-то (так мне показалось), продемонстрировать, чего мы, собственно, хотим достичь в этом разговоре, подвести предварительный итог, обозначить некую твердую позицию по отношению к земле. Но следующие его слова пришли из ниоткуда или из ауры какого-то другого жизненного события. Иногда прошлое будто само проступало на его лице, в запоздалых воспоминаниях, и он лишь догонял прозвучавшую мысль.

— Я всегда верил, что могу видеть то, чего не видят другие. Детали, встающие на свое место. Контуры. Форму внутри хаоса. Думаю, эти вещи драгоценны и утешительны для меня, потому что они существуют вне моего «я», вне моей личной системы координат, потому что они предполагают наличие чего-то внешнего, живущего примерно по тем же законам, что и мое сознание, но без его неумолимости, без оттенка предопределенности. Пока в физическом мире существуют доступные моему наблюдению случайные узоры, я чувствую, что нахожусь в безопасности от себя самого.

Я спросил у него, давно ли он ощущает эту необходимость спастись от себя самого. Мой вопрос удивил Оуэна. Ему казалось, что ее ощущает каждый, причем постоянно. В детстве, добавил он, ему было спокойно в церкви — у реки, среди тополей, в сумерках долгих вечеров. Хоры тянулись вдоль задней стены, скамьи были узкие и жесткие. Священник жестикулировал, пел и разглагольствовал в свободной зазывной манере уличного оратора — крупный, потный, розовощекий и седовласый мужчина с раскатистым голосом. Свет косо падал на ряды скамей с волшебной мягкостью потустороннего блаженства, истинного отблеска счастья, царящего в ином мире. Это была памятьо свете — память, которую можно было видеть в настоящий момент, чувствовать ее тепло на своих руках, это был свет, слишком плотный для того, чтобы являть собой лишь непосредственное отражение вещей, он нес в себе историю, в его лучах плавала пыль времени. Имя Господа Иисуса было обоюдоострым — нечто полулюбящее, полувоинствующее, отчего у всех становилось приятно на душе. С Оуэном часто говорила жена священника, узкая женщина с веснушчатыми руками.

Когда дела у них пошли плохо и они переселились на целину, его родители стали пятидесятниками. В новой церкви не было ничего умиротворяющего. Старая, грубая, построенная на открытой равнине, она протекала в дождь, пропускала внутрь все, кроме света. Там собирались бедняки, и почти все они во время радений говорили на чужих языках. Это зрелище устрашало. Отец оставлял их, забредая в какой-нибудь дальний угол, мать хлопала в ладоши и плакала. Голоса вокруг, то мерно гудящие, то взлетающие, запинаясь, тянули неровный речитатив в поисках мелодии и ритма, люди приподымались с мест, подстегиваемые надеждой исцелить разбитые жизни. Закрытые глаза, кивающие головы. Кто стоя, кто на коленях. Мучительное исторжение звуков, выталкивание найденных слов, воздетые руки, дрожь. Какие странные сцены для мальчика с его одинокой тоской, скучающего по безопасности и насыщенному памятью свету.

— Вы тоже говорили? — спросил я.

Привычное удивление, мягкое благоговение в его взгляде сменилось сосредоточенностью, словно он пытался проанализировать свои тогдашние чувства и понять, что они значили. Нет, он не говорил. Никогда. Так и не изведал этого переживания на собственном опыте. Не то чтобы оно было доступно лишь какой-то узкой категории — сельской бедноте, неимущим. Его знали разные люди. Даже бизнесмены из Далласа говорили на чужих языках, собираясь в сверкающих залах дорогих отелей. Это умели делать и католики, и негры из среднего класса, последователи возрожденческих течений, и члены общества дантистов-христиан. Представьте себе, сказал он, как изумляло этих честных налогоплательщиков, этих любителей вечеринок с жареным мясом на свежем воздухе открытие, что и они тоже способны приходить в экстаз.

Однако это переживание вовсе не требовало религиозного контекста. Его природа была нейтральна. Либо тебе удается научиться этому, сказал он, либо нет. Это результат навыка — сфабрикованная речь, искусственная речь. Врачи-психологи утверждают, что она становится жизненным фокусом для людей, испытывающих хроническую подавленность.

Он взвешивал свои слова, как человек, который настроился на объективность и абсолютно уверен в справедливости излагаемого, но несколько отстраненно размышляет (или пытается вспомнить), не упущено ли что-нибудь.

— Вы ничего не упустили, Оуэн?

— Ах. Сам себя спрашиваю.

— Где вы остановились?

— Коллеги выделили мне комнату в Американской школе. Знаете ее?

— Я живу рядом, на той же улице.

— Тогда еще увидимся. Хорошо. Я пробуду здесь неделю. Потом отправлюсь в Бомбей, морем.

— Значит, теперь Индия.

— Индия.

— Вы как-то говорили.

— Индия.

— Санскрит.

— Санскрит, пали, тамильский, ория, бенгальский, телугу. Это безумие, Джеймс. Наскальные эдикты на древних языках. Увижу что смогу, пока не кончатся деньги или не начнутся дожди. Когда начинаются дожди?

— На острове вы сказали нам еще кое-что, тоже в один из вечеров. Они на материке. На Пелопоннесе.

— Я только предположил.

— В глубине души вы хотите вовлечь в это и других людей, разве не так? Пускай на бессознательном уровне, но вам не хочется заниматься этим в одиночку. С Кэтрин ничего не вышло — она твердо решила остаться в стороне. В моем случае был лишь формальный интерес, обсуждения ради обсуждений. Но в Вольтерре вы обрели по-настоящему благодарного слушателя, человека, готового сразу включиться в дело. Он ни минуты не колебался, его не оттолкнуло то, что они творят. А если Вольтерра чем-нибудь увлечется, он не знает удержу. Он захотел выяснить больше, он захотел найти их.И вы дали ему направление для поисков. Я не уверен, что это было лучшее или самое естественное из направлений. Подозреваю, что здешнюю группу вы решили придержать для себя. Вы не то чтобы послали Фрэнка по ложному пути. Вы сказали ему правду, но не всю. Навели его на след второй или третьей группы — не знаю уж, сколько их там. А действительно, сколько?

— Скорее всего, три. Не больше четырех.

— Одна в Греции.

— Не обязательно, — сказал он.

— Одна в Иордании. Одна была в Сирии — не знаю, как давно. Возданик говорил о Сирии, говорил об Иордании, еще он упомянул о культовом убийстве на севере Ирана. Но я не понял, о скольких группах идет речь.

— Забудьте про это.

— То же самое я сказал Фрэнку. Забудь про это.

Они заняты мучительным отрицанием. Мы можем увидеть в них людей, старающихся обратить в ритуал отрицание нашей простейшей природы. Есть, справлять нужду, чувствовать, избегать опасностей. Делать все необходимое, удовлетворять наше животное начало, быть плотоядной органикой — сплошь кровь и пищеварительные процессы.

Назад Дальше