Схватив Кандалакшу за шиворот, он затаскивает его на кухню.
— Показывай, где суп, хлеб где! — и, улучив момент, когда ничего не подозревающий Кандалакша склоняется над ведрами, схватывает увесистый массивный черпак и с маху обрушивает его на лесоруба, приговаривая при этом:
— Вот тебе суп! А вот это хлеб!
Когда оглушенный ударами Кандалакша валится на пол, повар, не выпуская черпака из руки, хватает его за ворот и, подтащив к дверям, вышвыривает к нашим ногам.
— Чего стали? — в бешеном исступлении орет он на нас. — Тоже супу с хлебом? Так я сейчас дам! Всех досыта накормлю!
Подняв черпак, он кидается с ним на нас. Разогнав нас, он с непоколебимым достоинством возвращается на кухню и невозмутимо захлопывает за собою дверь. Упрашивать — бесполезно, жаловаться — некому. На нас законы не распространяются — мы вне закона. А что еще может быть ужаснее этого? Это означает, что не только любой немец, но каждый из этих немецких прихвостней вправе прикончить любого из нас и ни за что не ответить. Недаром они ведут себя с нами столь нагло и безнаказанно. Волоча за собой оглушенного товарища, мы молча возвращаемся в палатку. Когда двери закрываются за последним из нас, мы все в том же молчании, с тоскливым нытьем голодного желудка и в состоянии полного угнетения расползаемся по своим местам и укладываемся спать.
— Вот и отдохнули, и поели! — охая от боли, сетует очнувшийся лесоруб. — День убиваешься на холоду да работе, думаешь, хоть в лагере обогреешься и отдохнешь, а вернешься сюда — и здесь жизни нет. На трассе немцы забивают насмерть, в лагере — свои изгаляются.
— Сейчас только разобрался в этом? — слышится слабый голос Андрея. — Давно бы пора понять, что у нас здесь два лютых врага — гитлеровцы и их прихлебатели из нашего же брата. Что фашисты к нам беспощадны, это еще понятно. Это у них от ненависти ко всему советскому. А вот чем можно оправдать поведение наших же соотечественников, свирепствующих полицаями и переводчиками, и тех, что окопались по баням, кухням, а нередко — в санчастях и всякого рода мастерских, как объяснить вот их гнусное отношение к своим же погибающим товарищам? Всем должно быть ясно, что честный советский человек, где бы он ни оказался, не будет таким выродком и предателем. Такими могут быть только явные сволочи, спасающие собственную шкуру, да всякого рода уголовное отребье, бывшее кулачье и злобствующие отщепенцы, сводящие свои счеты с Советской властью и ныне вымещающие все свое зло именно на нас. Война и плен развязали им руки, и вот теперь, чувствуя свою безнаказанность, они и злобствуют, загоняя нас в могилу.
Ничем не поколебать его убеждений, бесхитростно-простых, беспощадно-резких и предельно правдивых, и нам нечем ему возразить, опровергнуть или поставить под сомнение его доводы.
— Поприкончат они нас всех! К тому идет… И никуда нам от этого не деться, — вырывается внезапно с тоской у Алешки.
— А ничего не поделаешь! Такая уж, видно, нам судьба прописана, а от нее, как известно, никуда не уйдешь. Что на роду написано, того не миновать. Терпеть приходится — сам господь бог велел, — садится на своего любимого конька Папа Римский.
— Э-э-э, нет! Так не пойдет! Эвон куда загнули! — возражает Андрей. — Папу с Лешкой послушать, так конец свету пришел, и ничего уж с этим не поделать. Одно остается — поднять по-тараканьи лапки кверху и покорно ждать, когда тебя раздавят. Да опомнитесь, мужики! Я-то уважал вас всех за вашу спаянность, стойкость и непримиримость, а они вон к чему призывают! Экими слабодушными нытиками и примиренцами оказались. Ведь до сих пор крепились, переживали черт знает что, но не сдавались. И вот, на тебе, куда что подевалось? Стоило только пережить сегодняшнее, как тут же пали духом. А вам ли привыкать к голоду, морозам и зверским побоям? Да гоните вы от себя тоску и отчаяние, они до добра не доведут! Грош нам всем цена, если поддадимся унынию и упадку. В них-то и кроется наша погибель. Назло врагам нам следует беречь свои силы и не поддаваться слабостям. В этом наше спасение! Для нас еще не все потеряно. Верьте же в это, крепитесь и будьте стойкими и несгибаемыми до конца! Я так надеюсь на вас, дорогие вы мои!
Его слова звучат резким диссонансом нашей общей подавленности, они полны глубочайшей веры в наши собственные силы и окрыляющей надежды о нашем будущем, что мы невольно все воспрянули духом и приободрились. И нам остается при этом только изумляться тому, что эти обнадеживающие и воодушевляющие призывы исходят не от кого-то сильного, крепкого и властного, а от полуживого, забитого, буквально стоящего на краю могилы Андрея Осокина.
Только глубокой ночью стихают в палатке теплые задушевные разговоры и воцаряется сонная тишина, прерываемая изредка бредовыми вскрикиваниями да стонами измученных и измордованных людей.
…Банный день не проходит нам даром. Утром, перед самым выходом на трассу, троих наших товарищей перетаскивают в ревир. Из оставшихся едва ли не каждый жалуется на колющие боли в груди и корчится в приступах мучительно-удушливого сухого кашля.
Неоправдавшаяся уловка
С некоторых пор мы замечаем разительную перемену в немцах. Они стали вести себя иначе. Совсем недавно жестокие и требовательные до беспощадности, теперь они безразличны и к нам, и к тому, как мы выполняем работы. Еще вчера, выходя на трассу, каждый из нас думал, вернется ли он живым с работы или его приволокут бездыханным, сегодня этого нет и в помине. С полной уверенностью, что день пройдет благополучно, мы теперь спокойно выходим из лагеря, не изнуряем себя на работе и невредимыми возвращаемся обратно. Таковы последствия этого загадочного и необъяснимого пока для нас превращения в немцах.
Все началось с того, что, выйдя однажды на работу и следуя нашим неписаным правилам, мы по выходе из лагеря делаем неизменную попытку затянуть переход. Понуро опустив головы, обогревая руки в карманах, мы еле перетаскиваем ноги со шпалы на шпалу, ежеминутно ожидая обычного разоблачения и последующего за ним самого решительного пресечения нашей уловки. Но проходит полчаса, целый час, как мы находимся в пути, а немцы и не думают подгонять нас, прибегая к обычным в этих случаях принуждениям и побоям.
— Что это с ними сегодня такое, словно забыли о нас? — ломаем мы головы.
Постоянная близость смерти выработала в нас целый свод своеобразных правил, которых мы строго и неизменно придерживаемся. Ты живешь всего лишь одной минутой, трактует одно из них, следующая за ней может стать для тебя последней. Поэтому пользуйся каждым удобным случаем, гласит другое правило, чтобы облегчить свое положение. Помни, что такого случая может больше не представиться, утверждается в третьем, и, упустив его, ты сам станешь причиной и виновником собственных бед и несчастий.
Следуя этим правилам, мы сбавляем шаг. Проходит для нас безнаказанным и это. Немцы не думают нас подгонять, словно не замечая происходящего. Казалось, они утратили всякий интерес к нашим особам, проявляя глубочайшее равнодушие к переходу и словно предоставляя нам самим располагать временем по своему усмотрению. Эту неожиданно представившуюся нам возможность мы незамедлительно используем так, как нам подсказывает наше сознание и обстановка. Вместо обычных полутора часов на этот раз мы растягиваем переход почти на два часа. Мало того, немцы не пытаются наверстать на работе упущенное при переходе время.
И этим дело не ограничивается! Как это ни странно, но в этот день ни один из пленных не был избит, немцы даже не сочли нужным ни орать на нас, ни контролировать нашу работу. Это окончательно разожгло наше любопытство. Бес любознательности подстрекает нас испытать, насколько же прочно и длительно создавшееся положение. Павло-Радио первым отваживается провести испытание немецких нервов. Со свойственной ему наглостью, он облокачивается на лопату и на глазах у конвоя, задрав голову в небо, застывает в самой непринужденной созерцательной позе. Позволь он подобное вчера, эта дерзость не прошла бы ему даром. Самое меньшее, на что можно было бы рассчитывать при этом, — это несколько дней полуобморочного состояния в лагерной санчасти. Но и эта выходка Павло сходит ему с рук и остается безнаказанной. Пример Павло заразителен. Ободренный успешным поступком товарища, его примеру следует Полковник, к нему присоединяется еще несколько человек, и вскоре почти половина команды, оставив работу, замирает в самых необычных позах. Для нас ясно, что немцы не могут не замечать нашего поведения, но они остаются по-прежнему безучастными.
Странным и необычным становится для нас этот день. Мы почти не притрагиваемся к инструменту и, пользуясь теплой погодой, буквально отдыхаем — случай поистине небывалый в лагерной обстановке. Точно так же ведут себя конвоиры и на обратном пути в лагерь. Упоенные обманчивой свободой, мы торжествуем и позволяем себе вдоволь поболтать дорогой. Ничто не сокращает так однообразность передвижения, как эти дружественные беседы в пути. В них мы воскрешаем светлые дни прошлой жизни, образы близких и дорогих нам людей, смакуем всевозможные домашние блюда, перебираем все, что мило душе и дорого сердцу. Да и мало ли о чем можно болтать, будучи в хорошем настроении! К тому же нам никто сегодня в этом не мешает.
Вернувшись в лагерь, мы расходимся по палаткам и, собравшись у печки, не прекращаем оживленно обсуждать события истекшего дня.
— И что-сь это стряслось с душегубами? — недоумевает Папа Римский. — И не припомню такого. Даже не тявкнули за весь день ни разу.
— Завтра наверстают, — обещает Павло. — Двойную порцию отбивных по ребрам обязательно получишь.
Задетый за живое, Папа пробует было огрызнуться, но, поднятый на смех, тут же умолкает.
Достаточно изучив немцев, мы не можем не согласиться с Павло.
— Просто стих такой сегодня на них нашел. Завтра все пойдет по-старому, прежним порядком, — приходим мы к выводу.
Но, к нашему удивлению, и следующий, и последующие дни проходят таким же образом. Мы не узнаем прежних постовых. Они не только не придираются к нам, но даже не единым звуком не напоминают о себе. Помимо этого немцы несколько улучшили наше питание: сытнее стала лагерная баланда, и незначительно правда, но увеличен хлебный паек. Теперь никто из нас не объясняет это простой случайностью. Теряясь в догадках, мы благодушествуем и преисполнены самых радужных надежд на будущее. Один Осокин не разделяет наших взглядов.
— Не нравится мне все это! — признается он. — Никак не пойму, чего они этим хотят достичь, чего добиваются? Одно знаю, что хорошего от них ждать нечего. Фашисты они и останутся фашистами. Просто задумали что-то. А хорошего они не придумают. Неспроста это, поверьте!
— Верь — не верь, а вот и тебя теперь даже пальцем не трогают, — пытается кто-то перечить Осокину.
— А по мне, так уж лучше бы били. Не верю я им! Хуже побоев эта их неожиданная заботливость, и к добру она не приведет, — стоит на своем Андрей.
Мы соглашаемся с этим заключением Осокина. Да и как не согласиться? Конечно, поведение немцев загадочно и непонятно. Но после слов Андрея и нам становится очевидно, что немцы готовят какой-то подвох. Действительно, немцы прекратили побои. Это — факт! Но, уложив события последних дней в одну цепочку, мы вдруг отчетливо осознаем, что немцы стали проявлять уж очень подозрительный интерес к некоторым из нас, внимательно присматриваясь к каждому и словно изучая нас. Теперь поведение немцев заставило нас насторожиться. И вовремя!
Так, на следующий день флегматичный ефрейтор Бобик, бывший колбасник, внешне совершенно равнодушен к тому, что и как мы делаем. Ни одной угрозой, ни одним ругательством он не принуждает нас к работе, но мы замечаем, как он украдкой следит за нами. Прогуливаясь в нескольких шагах от нас, он останавливается и закуривает сигарету. Желанный табачный дымок щекочет нам ноздри. Зорко следит за его сигаретой Жилин, выжидая момент, когда окурок, брошенный постовым, падет на снег. Его невоздержанность при этом нам всем давно известна, и эта отвратительная черта Козьмы уже не раз открыто нами осуждалась. Желание курить у каждого из нас огромно, но тем не менее, подбирая окурки, мы стараемся делать это по возможности не столь приметно. Бобик замечает жадный взгляд Жилина. Разгадав замысел Козьмы, он проходит мимо и у самых ног его неожиданно швыряет замусоленный окурок на утоптанный ногами снег. Стремительно кидается за ним Жилин и тут же, вложив его в самодельный мундштук, жадно затягивается, стараясь не выпустить изо рта ни одной струйки дыма.
— Ну и жадюга же ты, Козьма, как погляжу! — выговаривает ему Осокин. — Мало у тебя табаку в запасе! Можно бы уже, кажись, на окурки-то и не зариться.
Ничуть не задетый за живое и отнюдь не думая оправдываться, Козьма с тупым равнодушием ссылается на нашу зависть.
— Дерево просто — не человек! — гневно вскипает Андрей.
Прислушиваясь к их перебранке, Бобик не сводит с обоих внимательно изучающих глаз. Подойдя к Жилину, он осведомляется:
— Нихте раухен?[32]
— Я, я! Найн табак, гер вахман![33]
К нашему изумлению, Бобик неожиданно для всех лезет в карман и, вытряхнув портсигар, подает Козьме сигарету. С той же нескрываемой жадностью схватив ее, Козьма прячет подачку в потайной карман.
— Гут арбайтен![34] — поощряет его лучше работать Бобик.
Купленный необычным вниманием и неожиданной милостью, Козьма с усердием принимается за работу и начинает неистово долбить мерзлую землю. Не спуская с него глаз, Бобик внимательно следит за ним и, отойдя в сторону, долго хмурит свой узкий лоб, словно обдумывая какое-то важное решение. Когда на участке появляется делающий обход фельдфебель, Бобик долго что-то ему поясняет, указывая на Жилина. Выслушав Бобика, фельдфебель одобрительно улыбается и перед уходом отдает ему какое-то распоряжение. Ничего не поняв из их разговора, мы тем не менее приходим к заключению, что у Бобика и фельдфебеля созрело какое-то определенное решение в отношении нас.
— Опять задумали что-то, — заключает Осокин. — Их волчья доброта мне давно известна, а вот повадки разгадать не могу. Не разберу, куда гнут, да и все тут. Уверен только, что не к добру.
Перелом в немцах вызывает в нас вполне естественное беспокойство. Долго ли так будет? К чему это приведет? Вот вопросы, которые нас теперь мучают. От поведения немцев зависят не только условия нашей тягостной жизни в плену, но и сама жизнь. Перемена в немцах отражается и на лагерной полиции. Полицаи даже не заглядывает в палатки. Не беспокоят и не бьют нас. По возвращении с работы мы имеем теперь хоть относительный отдых.
Слухи одни другого нелепее рождаются среди нас, ползут по лагерю от палатки к палатке и умирают, не получив подтверждения. Нельзя не упомянуть об одном из них, продержавшемся долее других и пущенного по лагерю все тем же Павло-Радио, одним из основных и общепризнанных поставщиков всевозможных параш. Его энергия на различные проказы, выдумки и самые нелепые толкования неистощима. Неизменно по утрам, едва прозвучит сигнал подъема, первым в палатке раздается его задиристый голос, вызывающий подчас всеобщее раздражение.
— Да выключите же радио! — не выдержав бывало, кричит кто-нибудь из темноты, но Павло, не обращая внимания на окрики, продолжает будоражить палатку. И как всегда, неизменным заступником его выступает Андрей Осокин.
— Ну чего это вы все на него накинулись? — успокаивает он нас. — Не он бы, так с тоски удавились. По-моему, так молодец, и хвалить бы следовало. Один ведь, а всю палатку тормошит и тоску разгоняет.
И вот в один из дней, когда, сгрудившись после работы у печки, мы наслаждаемся теплом и делимся полученными новостями, Павло неожиданно перебивает нас:
— Могу сообщить последние известия. Будете слушать?
— Давай бреши, чего там! — полные равнодушия, соглашаемся мы, утратив всякую веру его словам.
— Из достоверных источников стало известно, — начинает говорить Павло, подделываясь под голос диктора, — что Международный Красный Крест стал проявлять исключительное внимание и интерес к положению в лагерях для советских военнопленных и даже намерен взять на себя заботу о них. Специальные комиссии уже обследуют некоторые лагеря. Одна из них на днях должна заглянуть и в наш лагерь. В дополнение разъясняю, что немцы, обеспокоенные посещением этой комиссии, пытаются скрыть истинное положение вещей и усиленно готовятся к встрече. Временное улучшение нашего положения, видимо, этим и объясняется.