Она заводится за столом. И так радуется даже пустяшной комбинации, что всё видно на лице. Плохо для покера.
Марико играет с опасными людьми – директором продмага, ювелиром и вором в законе. Почти под крышей высотки на Котельниках.
Она возвращается подавленная, с отрешенным лицом и пустыми глазами. Ее даже не надо спрашивать, как дела, и так ясно: продулась. И каждое утро Джано утешает жену. Наливает из заначки Johnnie Walker, красный лейбл. И каждое утро она ему говорит:
– Ну, сука я, сука! Прости, зря тебя не послушала! К этим козлам больше ни на шаг! – А вечером снова: – Ненаглядный, милый, любимый! Дай хоть пару сотенных в последний раз! В самый распоследний! Очень тебя прошу!
У Джано Беридзе водятся деньги, потому что ему платят за монументальное искусство. Но он месяцами не слышит от жены ничего, кроме «дай денег».
– А не позвонить ли Беломору?
– Других идей нет, Мольер? Вадик с женой разводится.
– Радость какая! Поехали! А то они драться начнут!
В будке телефона девушка с футляром скрипки. Кричит в трубку:
– Ты же обещал!.. Можно в Гольяново у подруги… Может, на Бауманской, у выхода? Где «Союзпечать»… метро еще ходит… Ну и вали на фиг, козел!
Бухается на скамейку, в слезы.
– Как вас зовут?
– Серафима. Короче, Сима. – Хлюп-хлюп! – Ыгы! Вам это, мальчики, может показаться странным. И не модным даже.
– Ну, почему, – возражает Джано, пытаясь закурить. – Типа, и шестикрылый серафим на перепутье мне, это самое, явился. Правильно, Игорь?
– Ну да. Хотя у Пушкина серафим шестикрылый, но вообще-то он двукрылый. Есть такой чин среди ангелов.
– А что вы тут мокнете, как гуси, джентльмены?
– Автомат двушку сожрал.
– У меня тоже первую сожрал. Поэтому я, знаете, что делаю? Я наменяю в метро несколько штук, на всякий случай, и хожу.
Утерла слезы, уже не плачет.
– Серафима шестикрылая, сыграй нам что-нибудь!
– Прямо здесь?
– Конечно, что хочешь!
– Ой, не знаю даже! Ладно, кусочек из Брамса.
Вынимает скрипку, дотрагивается до струн смычком – даже Москва замирает, стихает капель из водостока.
Выпиваем по глотку.
– Поехали с нами, – говорит Беридзе.
– Да вы что? Куда? Меня из общежития выгонят!
Глава 9.
Милена уходит от Беломора. Она бродит по квартире, собирает чемодан, бросает туда одежду, как в плохом индийском кино. Вадим сзади, пытается вставить хоть слово, но куда там. Она говорит без цезур и знаков препинания.
– …меня мама давно предупреждала что от такого мудака ничего хорошего не жди ну и что я только жду Вадик когда ты припрешься откуда-нибудь среди ночи бухой как верблюд после шнапса и думаешь мне не противно что у тебя Вадик то спички с телефонами девиц то платок кружевной то презерватив б-р-р-р ты падаешь на дно жизни Вадим и когда ты вдруг надеваешь свитер который ненавидишь а у тебя на шее засосы я не знаю как мне с этим жить отвечай подлый засранец!
Беломор ходит за ней по пятам с бутылкой пива, едва успевая вставлять в поток сознания реплики, как вехи:
– А собаку куда? Ты об этом подумала?
– Собака едет к маме Жанне! Дакота, ко мне!
– Нет, ко мне! Дакота, скажи, кого ты больше любишь?
Пожилая собака сопит тяжело, переводит влажные глаза с Милены на Беломора.
– Пишущую машинку тоже заберешь?
– Оставляю тебе на память, говнюк! А «Историки Рима» мои! Так что читай свои «Былое и думы», набирайся ума, ешкин кот!
Именно в этот момент появляемся мы: то есть я, Джуно и случайная Сима со своей скрипкой.
– Вадим, – кричит Милена, – это ты на прощанье мне подстроил? Невыносимо!
– Это не я, это Мольер!
– Игорь, ты? Пьяные рожи! Из-за вас, алкаши проклятые, даже не разведешься по-человечески. А что это за балерина, мать вашу?
– Извините, я не балерина, я музыкант, меня Серафимой зовут.
– Ага, ага…
– Милена, прекрати, мы христиане, мы обязаны! Гость в доме – мир в доме.
– О! Тоже мне чукча нашелся! У нас скоро будет МУР в доме. Ты гостей назвал, а еду купил? У нас в холодильнике дубль пусто!
– Не надо лгать, дорогая! А сырки?
– Я тебе больше не дорогая, а сырки собака съела!
– Собака?..
– Собака.
– А вот я позавчера две котлеты принесла из кулинарии! И где они? Одна – морковная, от язвы, думала, тебе на утро…
– А я думал, тоже Дакоте… Ладно, шестикрылая, снимай куртон, будешь помогать. У нас праздник развода.
Серафима чистит картошку, жалуясь Милене на жениха:
– Я ему говорю: Егорий, если ты сомневаешься, давай вместе к врачу сходим. У меня-то пока ничего!
Милена жарит котлеты. Вокруг вертится собака.
– Как я тебя понимаю!
– И не говори, сестра! Дакота, я тебя кормила!
Собака воет:
– У-у-у! Вэ-о-о-о-о!
– Вон, иди к Беломору! Пошла вон!.. А давай, пока они не видят, по рюмашке?.. Дакота, куда колбасу-то схватила? Уши оборву!
– Все-таки мужики – полные уроды, да?!
– А то! Бум! Ой!.. Закуси хоть яблочком!
Милена выходит в комнату, руки в боки:
– Вадик, кого-то еще ждем?
– Мишка обещал заехать после спектакля.
– Охренеть!
– Джано, братишка, присмотри за этой психопаткой, чтобы она не свинтила. А то кому посуду мыть?
– Пошел к черту, Беломор! Я уже не твоя психопатка!
– А чья, чья?! Вот ответь мне, что ты имеешь в виду!
– Тс-с-с! Ребята, тише вы! Полпервого ночи! Соседей разбудите! Мы с Игорем пойдем Мишку из театра встретим. И еще одну достанем, я знаю где.
Беломор служил репортером в газете, а Мила на «Мосфильме», и мы собирались каждую субботу. Тогда я изобрел блюдо «Пельменная лазанья». Короче, этот ком из начинки и теста я разрезал на коржи, перекладывал сыром, похожим на замазку для окон, и зажаривал в духовке. Неплохо шло под винцо!
Я тогда работал помощником печатника в типографии. Катал рулоны килограмм под триста. Печатник, семейный козлодой из Мневников, заправлял бумажную ленту в ротационную машину, выпивал чекушку и спал в раздевалке. Я вместо него фрезеровал печатные формы из какого-то сплава с цинком. Однажды зевнул, поздно схватился за рычаг противовеса, и мне фрезой чуть не отрезало четыре пальца. Вовремя увернулся, но фреза все же вошла в ладонь.
Выписываюсь из больницы, у Беломора новость: едет на войну, пробил командировку от газеты. Главный редактор не разрешил, Вадик поперся к маршалу Ахромееву, упал в ноги: Сергей Федорович, разрешите в район боевых действий!
Мы его отговаривали: мог вернуться в гробу. Но вернулся со свинцом в жопе.
Беломор ездил на рейды с разведчиками, писал репортажи в газету. Они прославили его на всю страну. Однажды ехал на броне, снимал видео, повстанцы засадили ему пулю. Выстрелили из винтовки времен Бурской войны, но пулей такого калибра, что Беломор удивлялся, как ему еще не оторвало яйца.
Мы об этом знали, но он не написал жене о ранении, застрял в госпитале, подхватил там дикий менингит, а менингит дал осложнение на кровь.
Война крепко ломанула его. В Москве вместо книги о войне он люто запил, а после запоя, русской бани и молитв засел за пьесу.
Милена родила сына.
А теперь вот она уходит к родителям. Насовсем.
Именно в эту странную ночь.
В которой туман сменил дождь, а потом воду прихватило морозцем, и случился гололед.
В которой уже были Чистые пруды, бухло «Молдавское крепкое» и стихи, которые читал Джано Беридзе по-грузински.
И туман, и дождь, и лед, и шестикрылая Серафима, которую бросил помощник машиниста метро Егорий, и скрипичная соната Моцарта, и фонари.
Глава 10.
Горят свечи, Милена на диване под пледом. В ногах собака. В изголовье чемодан. Она осталась до утра.
Вадик читает нам свою пьесу «Капкан». Вокруг него разбросаны читаные листы пьесы. Джано слушает, прислонясь к тахте, на которой ворочается Милена. Изредка она открывает заспанные глаза и в паузах произносит:
– Бред, бред, бред!
Мы с Гамаюном сидим на ковре, зажав в лапах рюмки.
Занавес!
Джано наполняет стаканы.
– Пьеса гениальная! Вадик гениальный! За Беломора!
– Да, супер, – говорит Гамаюн. – Вадик, я покажу эту вещь в «Московском глобусе»! Сыроедова я сам бы сыграл. Но можно позвать Борисова!
– Думаешь, он не откажется? А Василису может сыграть Цареградская.
– Цареградская на съемках в Ростове.
– Ладно, за нас всех! Вадик, дай я тебя поцелую! – Чмок! – Ух, дорогой!
– Да, Вадька, у тебя там все видно, как в кино! Поехали, чин-чин!
– Мольер, ты не мог бы отодвинуться от Серафимы? И убери лапу с ее коленки!
– Это разве твоя девушка, Гамаюн? Твоя? Я тебя спрашиваю! Шестикрылая, скажи ему, чья ты девушка.
– Прекратите, мальчики, иначе я уйду! Мне у вас нравится, но я уйду! Можно я сяду возле тебя, Милена?
– Перестаньте, черти! До дна!.. И ни капли врагу!.. Курить охота!
Милена приподнимается с дивана: я вам, кошкин бантик, покурю! Здесь ребенок спит!
– Мила, но Ежик у мамы!
– Ну и что? Ты, Беломор, козлина, алкаш ненасытный, на нас с ребенком давно забил! Тебе наплевать?
– Мила, прекрати!
– А ну-ка, вон отсюда, пошли на кухню! Все, все! Пока я вас дальше не послала!
Кухня едва вмещает нас.
Форточка открыта, за ней идет снег. Хлопья крупные, кружатся медленно.
Я раньше думал, что такой снег бывает на открытках с видом Кремля. Или у Андерсена. Улочка, крыши, Санта-Клаус, девочка греет ладони спичками, в окнах елки, господа кушают гуся, фаршированного фуа-гра с каперсами, кислым яблоком и тмином. А девочке не дают.
Форточка узкая, и мы по очереди вытягиваем шеи, чтобы выдохнуть дым после затяжки.
Все знают правду, министерство культуры не даст поставить спектакль об одиночестве солдата, который вернулся с востока. А война не отпускает солдата ни днем, ни ночью. Ведет к развалу жизни. Он пьет, от него уходит жена. Война ведет к самоубийству, но потом его спасает новая любовь.
«Капкан» не берет ставить ни один театр.
И когда Вадик мечтает, что когда-нибудь пьесу запустят на всех подмостках страны, что он разбогатеет, добьется, чтобы Милена прекратила смотреть на него как на пьяного ублюдка, – мы улыбаемся, поддакиваем, киваем. А что делать?
– Я, – говорит Беломор, – в доску разобьюсь ради сына. – Он еще не знает, что сын не от него.
Полумрак висит в передней вместе с шубой Милены и нашими пальтецами из фальшивого сукна.
– Так, значит, остаемся по углам до первой электрички? Чайку?
– Чаю? Какого чаю? Мне бы еще глоточек, – говорит Гамаюн.
Беломор неуемен:
– И все-таки как вам текст, мужики? Да или нет? Говорите честно, гады! Джано? А тебе, Мольер? Гамаюн?
– Кончай ты рефлексировать, Вадик! Всем нравится! Я бы это сыграл!
Милена теряет терпение:
– Это невозможно! Невыносимо! Вы дадите поспать женщине, ублюдки, мать вашу?
Мы уляжемся, когда совсем рассветет и дворник начнет скрести лопатой.
Мы уснем, когда среди синей мглы возникнут фигуры женщин в нелепых беретах, с толстыми ногами в меховых сапожках. Очертания мужиков во всем черном и ушанках набекрень – будто они идут не на работу, а прямиком в ад, и в аду как раз такой дресс-код.
Когда утренний мильтон прошуршит на своем уазике в сторону станции и рынка – ловить лимиту без прописки, алкашей с орденами и без, торговок квашеной капустой и хрумкими чесночными огурцами.
А еще позже, когда совсем рассветет, Гамаюну приснится Голливуд, мне – отдельная квартира, Беломору – премьера, а Джано – выставка в Париже… Когда откроются пивные, принимая дрожащих от холода похмельных мужиков…
В этот час жена репортера Вадика Беланского поднимется с дивана, заберет Дакоту, шестикрылую Серафиму со скрипкой и навсегда уйдет из квартиры Беломора.
Глава 11.
Пока соседка варит наркомовские рожки, можно перекинуться парой слов.
Общение способно растопить сердце праматери. И, может быть, она не станет снова попрекать меня то уборкой коридора, то бумагой для туалета. Или будто я стырил ершик для унитаза, чтобы мыть бутылки.
И я начинаю светскую беседу в том духе, что, не правда ли, тетушка Алтынкуль, гречка лучше серых макарон, рожек или ракушек? Гречку можно прожарить на сковороде, а потом сварить. Так моя мама делала.
Глаза соседки – голубая Азия с морщинками возле глаз. Будто какие-то речушки хотели впасть в большую реку, но передумали, не впали и пересохли. Последний раз речушки были полноводными, когда зарезали ее мужа и семья переехала в Москву, к обрусевшей родне.
Праматерь смотрит хмуро.
– Х-р-р, гречка! Конечно, лучше, когда крупы есть. Нынче с крупами плохо. Беда с крупами. Я бы сказала, полный трындец с крупами! Интересно, куда смотрят Всевышний и Мухаммед, пророк его?
Тетушка Алтынкуль не называет меня Игорем. Что Игорь, что Коган – режет ей слух. Прозвище Мольер ей тоже не по душе.
Она долго думала. Но как-то раз пожевала травку – мерзость, похожую на болотную ряску, – выплюнула ее в ведро, как корова, и заявила, что будет называть меня Гарифолла. Что значит «покровитель».
Гарифолла?! Да, а что? Ей проще. А для такого типа, как я, даже чересчур благородно.
После прихода от наса – «ряски» – тетушка чихнула и расхохоталась так буйно, что чуть не выронила кастрюлю. Глаза ее разъехались в разные стороны, как у жены Чингисхана перед военными трофеями.
Она показывала на меня кривым пальцем и сотрясалась от смеха.
Ее ноздри подергивались, а живот под фартуком подрагивал в такт.
Гарифолла! Чего не потерпишь, чтобы к тебе не лезли с уборкой кухни, коридора и гальюна! Пусть зовет Гарифоллой. Может, даже сексуально, если Гешка с этим согласится.
В одной комнате тетушка прописана, другую они снимают. И хозяева берут деньги за всё. Не только за метраж и за лифт. Но и за ангелов под балконом. И за березку из-под плиты. И за вид из окна, в котором маячит тополь.
Из-за проклятого тополя Алтынкуль чихает, а у старшего сына Мустафы слезятся глаза. У него слезятся и от амброзии, когда цветет. Но в Москве нет никакой амброзии, только в Ботаническом саду. Слава Аллаху! Еще от котов тоже слезятся.
– Так что не вздумай завести кота, Гарифолла! Ять-те заведу! Подам в суд!
– Да я и не думал, тетушка Алтынкуль.
– Смотри мне, шайтан!
Однажды – тоже после наса – она зажмурилась и в полной прострации произнесла вещие слова:
– Когда-нибудь Москва будет столицей мусульман.
Булькают рожки, они едва видны в кастрюле из-за грязно-желтой пены. Такую пену я видел в море возле нефтяных терминалов в Туапсе. Пар поднимается к желтому потолку.
Старуха закуривает.
– Мне, Гарифолла, все равно. Лично ты мне до лампочки. И брату наплевать на тебя, и невестке, и детям. Мы такие. И ты смирись, сынок. Раз к тебе так относятся, значит, этого захотел Аллах. А мы-то при чем?
Аллах иной раз казался мне добрым стариком, похожим на загримированного Леонова. Или на Смоктуновского, с его таким таинственным и огненным прищуром, когда он играл короля Лира.
Аллах должен быть, по идее, в расшитом золотом халате, золотых же чувяках, с тюбетейкой в изумрудах и в топазах.
Но не на осле.
Любой мусульманин вам растолкует, что это Пророк ездил на осле, осла звали Уфейром. И это хорошо. Потому что лошади во всех религиях напоминают о войне. А ослы, с их овальными мордами, мудрыми глазами и хвостами, похожими на кисти, взывают о мире. Они, в общем-то, до войны просто не добегут.
Еще я думаю, что Аллах живет между вершинами, куда заходит солнце, всем обещает только хорошее и дает в долг без процентов. Не то что Сбербанк. Он в тысячу раз лучше Сбербанка!
Если когда-нибудь Аллах, которого так часто вспоминает Алтынкуль, прибудет на Арбат, то, скорее всего, со стороны Смоленки. Это логично. Аллах может приехать сначала на Киевский вокзал в спецвагоне под охраной всадников в синих чалмах. А на метро до Арбата одна остановка.