Они еще несколько минут помучили друг друга молчанием, потом Фельд сказал:
– Все это лишний раз подтверждает, что каждый организовывает свою жизнь с учетом слабостей, свойственных человеку.
И встал. И Моторыга не стал его задерживать. И даже не ответил на его то ли подначку, то ли на простое утверждение:
– Право, как и все непонятное, нейтрально!
Глава вторая
1
Георгий шел на вянущий свет фонарей, ушедших гореть и в день, на шустрое, но далекое перемигивание двух электросварок и думал об отходниках, о тех, ради кого здесь оказался и, как бы вторым планом, одновременно вспоминал себя подростком, когда у него уже проскакивали мужающие мысли, потому как шел четырнадцатый год, и душа напряглась от непонятности бытия.
В командировке его всегда настигали главные воспоминания, и вообще, думалось легче и свободней. Особенно по вечерам, в кромешной темноте, когда сквозь листья дерева, под которым стоишь, просверкивают звезды.
Не испортила его настроение «бандурша», как он ее про себя звал – гостиничная смотрительница – нервная, изволновавшаяся на своей, как ей казалось, значительной работе, особа.
Не прибавил ему тоскливости и сосед, с которым его поселили. Он недавно схоронил свою жену и теперь, как заметил Георгий, пытался, чтобы всюду его видели горюющим, даже потерянным, чтобы над ним ахали и охали, а он бы сдерживал изо всех сил вопль, который заменял ему слезы.
А благостное настроение у Георгия было оттого, что вот тут, в этой Листопадовке, он вдруг почувствовал себя писателем.
Нет, он еще ничего такого не создал, чтобы начать, например, гордиться или вообще как-то задирать нос, но чувство, что он – может, возникло.
И сложилось оно из двух наблюдений за собой.
Первое было ожиданным: он все время что-то себе подговаривал. Скажем, брившись, произносил:
– Так-с, таксочки, такси, больше пены не проси, – и уменьшал давку на тюбик, в котором находился мыльный крем.
А второе наблюдение он открыл в себе случайно. Услышал, как квартировавший в соседнем номере старичок сказал кому-то:
– Все они ушибленные коммунизмом, вот их и тянет на бессемейственность.
И Георгий тут же эту фразу записал. Записал так, на всякий случай. И вдруг понял, что ее сейчас никуда не пристроишь.
Он вышел в коридор, где шел этот разговор, и увидел двоих старичков. Не обращая на него внимания, они продолжали, видимо, не столь им важную, но для складка нужную, беседу.
– Знаешь, как три брата у костра грелись? – спросил первый, с пегой бородкой, старичок.
– Расскажь, – подыграл ему второй, только при одних, хоть и сивых, усах.
– В общем, сидят они все трое и глядят на немощное дотлевание костерка. «Все!» – сказал младший, и сплюнул в огонь. «Конец!» – произнес старший и помочился на кострище. А третий между ними посетовал: «А спичек-то боле нету!»
– Это ты к чему? – спросил старичок при усах.
– А к тому, что старость пришла, а мы все мудрости не научились. И уже чуется, как слабеет душа от излишних волнений, сохнет тело, превращаясь в корягу, и мысль становится бесскладно отрывочной, как порванный на части кусок налыгача.
Георгий зашел в свой номер, чтобы все это записать, и вдруг увидел в окно стену той церквушки, что примыкала к гостинице. За огорожей было обсыпавшееся пожилое кирпичное крошево и кровавые ложбища в местах, куда с крыши – при дожде и, возможно, обильной росе, падала капель. А рядом топырились листвой два бледностебелых вьюнка. Обпавшие же с карниза кирпичи квасились в гнило смердящей луже.
И вот это все увиденное и слышимое чуть раньше как бы слились воедино, и он представил себе картину, что была тут, скажем, полвека назад, когда эти старички были совсем молодыми, а красавица-церковь похвалялась своей вычурной статью и блеском крестов.
Георгий дошел до речки. Увидел на безлюдной косе рвано отпочковавшийся от берега, лежащий на боку, истлевающий провислыми ребрами баркас. Над ним вились чайки.
И вдруг что-то заставило Георгия остановиться. Вроде свист откуда-то раздался или окрик. Но такой, что услышался не ушами, а чем-то еще, встроенном внутри его организма, но более чувствительным, чем слух.
Он поворотил голову влево и увидел холм, точь-в-точь такой, какой возвышался на краю его родного поселка.
Там, помнил он, росли грубые, прожилистые, даже по молоди пожилостебельные травы, которые не ела скотина и не косили люди. Звали ту траву простонародно дрямом.
Вот в зарослях этого самого дряма тайно неслись отбившиеся от дворов куры, щенилось бездомное собачье и пировали пропащие выпивохи, которые, надрызгавшись, тут же тяжело спали, облепленные мухами и облетанные сытыми от обилия бросовой закуси осьём.
В кустах дряма иногда случалась и летучая любовь: скупая совокупность двух опьяненных бесконечностью терпения душ.
А однажды там было совершено убийство.
Тогда, помнится, Георгия удивил не столько сам факт душегубства, а записка, уголочком торчащая изо рта и ущемленная зубами покойника. В ней была только одна фраза: «Добрея, человек делает глупости!» И – все. И – никаких больше злобных намеков или слов, близких к угрозам и антипатии.
Именно тогда Жора понял, что убить могут и за доброту. Особенно если она – глупая.
Но не только это осталось в памяти Георгия от того самого пустыря, поросшего дрямом. Там впервые он приобщился к мужчинскому племени. Но об этом есть резон вспомнить другой раз, потому как впереди показался стан отходников, к кому, собственно, и шел корреспондент «Комсомолки», специально забравшийся в такую глушь.
Он уже знал, что отходники нынешнего времени – люди без доброго имени и денег, брались за любую – даже очень черную работу, уламывали продавщицу, в данном случае Дусю, отпускать им водку в долг и почти каждую ночь, – опять же тут, под Листопадовкой, – забелев глазами, пакостно безобразничали, вытворяя то, что другим не снилось, не виделось.
Среди отходников тоже был свой атаман – Коська Прыга. Что он из себя представлял, Георгий, да и многие другие тоже, не знали. Только могли нарисовать его портрет: прыщавый, с жеваными щеками и с узкими щелками на том месте, где у других почти выпукляются глаза.
Говорили, что Коська умел понимающе подхихикивать и уже этим давать понять, что он верхогляд-подначник, ничуть не склонный к тяжелой паханской властности.
Но на самом деле Прыга был хитер, коварен и жесток, как всякий страхом нареченный предводитель.
Георгий спустился к реке. Увидел, как от отростка, отринутого в сторону воды, на нежной ветвице светлинкой изумрудилась капелька.
И тут же ему в память втемяшилась давешняя, как он считал, пагуба. Видение, которое, помимо его воли, конструировалось в сознании. Он вдруг явственно представил себе, как опаленный обездоленностью, шел человек к реке, пусть не великой, но бегучей или даже ползучей, где можно не только унять жажду, а – коль даст Бог случая – поймать рыбешку или обхитрить рака. А коли ни того, ни другого не удастся, просто посидеть, глядя, как бликует стрежень, как играет течение, унося тело воды в безвестность пространства.
Георгий оборотил взор на берег и вдруг увидел по пояс врытых в землю жаждальцев, которые стояли с обугленными, с закаменело отверстыми ртами.
Он переморгнул и рассмеялся.
Это действительно были люди, только вытесанные из высоко срезанных пеньков.
– Красота? – вдруг раздался слева голос, и Георгия обдало сладимым тесовым запахом.
И только тут он увидел старичка, что стоял у напластованной друг на друга грудки досок.
– Кто это сделал? – спросил Георгий, указав на деревянные скульптуры.
– Коська, – ответил дед.
– Тот самый? – Георгий кивнул в сторону стана отходников.
– Ага! Всех заряжает на пропитательную работу, а сам трудится для души.
Старичок говорил медленно, экономя слова, будто за них полагалась плата, как не телеграфе.
Да коли к нему присмотреться, можно было понять, что это от измождения носил он в коленках трясучку.
Помимо этого он имел большие, наломанные трудом руки и ничего не выражающие, ущемленные болезнью почек глаза.
– А вы откуда знаете Коську? – спросил Георгий, ибо именно по душу этого человека и приехал. В газету поступило письмо, что он набрал бригаду, которая зарабатывает деньги лично для него. А сам он, как было написано «ни щепки не поднял, ни гвоздем пальцев не похилил».
– Коську-то? – переспросил дед. – Да его тут все, почитай, и повдоль и поперек знают. Сколь он по селам всего понастроил-напомастырил.
– А сам он, – осторожно начал Георгий, – какому-либо ремеслу касательство имеет?
Он ругнул себя, что начал подстраиваться под говор старика.
– А как же? – все так же тягуче ответил тот. – С топором-то, как артист, ловок!
– Ну а слух есть, что сам он по стропилам не лазит?
– А зачем ему это делать? – удивленно устремил на Георгия свой взор дед. – У него же – бригада.
– А что, бригадиру можно не вкалывать?
– Смотря какому? Коське – можно.
– Это почему же?
– Да потому, что он все организовал, поставил на козанки, зачем же еще мельтешить? Ведь вон первый секретарь и председатель исполкома тоже не засучают рукава, коль призывают бахчи полоть.
И Георгий вспомнил одного первого секретаря, которого встретил на плантации с мотыгой. И уже через минуту понял, что взял он ее не оттого, чтобы своим примером воодушевить, а от бессилия, почти что так, как утопающий хватается за соломинку.
Опять почему-то Георгию вспомнился тот бугор, мимо которого только что прошел. И привиделся он не затем, чтобы попасться по нему воспоминанием и представить картину своего, как ему тогда казалось, грехопадения, а удивиться безмерности повторяемости. Ведь и тут, наверно, случалось, игровали слабые на передок бабенки, перенимая какого-либо заблудца или еще не отрезвезшего пьяницу.
Ну почему все так повторяемо, заряжено на одинаковость?
А вот то, что он увидел вот здесь, на берегу, эти уставленные на воду безглазые взоры – в новинку, они своей безжизненностью как бы оживляли все вокруг, рушили ту материковую закостенелость, которая марко ловила в свое лоно серых ворон, пестрых сорок и нарядных перьем, коль повезет этим быть прошитой, сизоворонок.
Эти статуи не только преобразили берег, они вспугнули память, увели ее далеко отсюда, в те опустошенные людской заботой сады, что еще рябели листвой и кое-где дразнились незамеченными съемщиками яблоками и грушами, а вообще в их облике виделось покойницкое умиротворение и грусть.
Отойдет день, и в пересверке огней заворочается ночь. И сгинет из взора все прочее, что умягчало взор и успокаивало душу. И вот уже тревога и страх сквозняком начинают проползать где-то совсем рядом.
То состояние, которое Георгий поймал сегодня утром, как бы раздвоило его жизнь на две неравные половины. Одной он жил здесь, в глухомани, куда его занесло, на берегу этой невзрачной, но наполненной каким-то особым смыслом речки, другой там, в ведомом, но сейчас неблизком далеке, где все живое чуть подотмерло, чтобы устояться в воспоминаниях. Ведь нельзя в сознании запечатлеть, скажем, ветер, который оставил взмах крыла птицы. Или как увидеть степь, что в ней слегка ветрит.
И вот сейчас ему вспомнилось то время, когда его уже шестой год томила безызвестность. Нет, его знали в районе, где он работал корреспондентом, даже однажды почему-то избрали в президиум на собрании колхозников. Но обида ела по другому поводу. Его, если так можно определить, не воспринимали до конца всерьез. И один раз какой-то безмозглый милиционер чуть не запер в капэзуху. Спасибо, дежурил знакомый лейтенант.
– Зачем ты его доставил? – спросил он сержанта.
– Для выяснения личности!
И стало обидно, что и для них он никто.
Правда, один старый газетчик как-то бросил такую фразу:
– Ты их разок-другой пусти по кочкам, враз узнают, как тебя величают по имени-отчеству!
А кого «их» – не уточнил. А Георгий постеснялся спросить.
В тот вечер, в который его задержал милиционер, духовой оркестр в городском саду не дал ему до конца опечалиться, и он стал, сперва прикладывая в моклаках, придрагивать ногой, потом подпряг к поднимающемуся настроению и голос и вскоре обрел ту бодрость духа, которая была его всегдашним попутчиком.
Но на танцы он тогда, помнится, не пошел, а двинулся туда, где притушенные фонари, так и не набравшиеся неживой молочности, издали казались не столько огнями, сколько многоточиями светлинок тщательно расставленных по ранжиру гнилуш.
За этим, только означенным вялыми огнями парком, жил один вечный угожденец, у которого Георгий любил сбывать вялое досужее время.
Но додумать до конца, или, точнее, досмотреть до конца эту мысль-явление, Георгий не успел, так как в эту пору у реки появился развязный малый в плавках, на груди у которого красовалась татуировка следующего содержания: «Отдай себя всего ласканьям и грехам!» А ниже две – женская и мужская – полусплетшиеся фигуры. Естественно, голые.
– Вы Коська? – даже, кажется, вопросительно шагнул к нему Георгий. И представился: – Корреспондент «Комсомольской правды» Прялин.
Парень пожал руку Георгия и произнес:
– Я не Коська, а Костя. Константин, значит.
– Извините, – начал было осознавать свою промашку Георгий.
– Но Коська у нас тоже есть, – сказал парень. – Жеребенка так величают.
И Георгий неожиданно понял, что такой легковатый человек вряд ли может быть паханом у отходников, потому спросил:
– Скажите, а как ваша фамилия?
– Конебрицкий, – ответил тот. И вдруг поинтересовался: – А зачем вам этот самый Прыга?
«Ага! – пронеслось в сознании Георгия. – Значит, сей тип знает о ком речь?»
– Да жалоба в газету поступила… – начал Георгий и вдруг заметил, как парень заюлил взором, поозирался и неожиданно раскрылся.
– Так это я писал!
– Но письмо анонимное.
– Теперь уже нет.
– Ну, значит, мне вас Бог послал, – произнес Георгий.
– Это еще как сказать.
– А что, есть сомнения?
– Да ничего вы ему не сделаете! – начал горячиться Конебрицкий.
– Да мы ничего и не собираемся делать. Хочется разобраться.
Над их головами вскричала иволга.
Костя вздрогнул.
– Страшный человек, этот Прыга, – сказал. – Так всех в бараний рог свернул, что никто и слова сказать не смеет.
– А вы это все откуда знаете? – спросил Прялин.
– Да я прораб на этой стройке. Только он меня ни к чему не подпускает. Везде все сам. А чуть кто скажет поперек…
– Ну и что тому бывает? – спросил Георгий.
– Никто не знает! Но только потом человек две недели взор от долу не подымает.
Конебрицкий чуть подоглянулся и произнес:
– Да, кажется, он сам сюда идет.
И, вскочив на велосипед, тут же скрылся в приречных кустах.
И Георгий увидел, что к нему действительно шел коренастый длиннорукий человек с соломенной шляпой на голове.
– Меня ищешь? – вдруг спросил он, не поздоровавшись и вообще не выказав никаких признаков, что обратился к человеку.
– Если вы – Прыга, то да, – степенно ответил Георгий. – Но утолите сразу любопытство: откуда вам стало известно, что я именно здесь?
– А вон ту ворону видишь? – он указал на ковыляющую на косе птицу.
– Ну?
– Так вот тут, – он постучал костяшками пальцев по стволу дерева, – хавира, гнездо, стало быть, ее, и коль она с него слетела молчака – значит, чужой человек.
– А когда же она орет? – спросил Георгий.
– Это если животина какая-нибудь тут отирается.
– А от своих, значит, не улетает?
– Так зачем ей от нас лететь, если мы ей хавать даем. То есть кормим.
Георгий погонял под подошвой камешек, повыпендривался, так сказать, чтобы не делать паузу слишком скучной, потом спросил:
– А откуда вы знаете, что я ищу именно вас?
– Листопадовка – не Париж.
Он стал сворачивать «козью ножку». Однако табаком ее не начинил, а, сделав коленце у самого верха, взял в рот и устроил в зубах ей вирюхление. И так, если признаться, это нервировало Георгия, что он вдруг сказал: