– Может, что-то начать так, – вслух произнес он: – «Милостием судьбы?» Но ведь есть прекрасное слово – «милостью». Зачем чего-то изобретать?
Но именно в изобретении видел он искус расщепление языка, превращая его из газетного в литературный.
И вдруг Георгий вспомнил про Конебрицкого. Вернее, даже не о нем самом, а о тех словах, которые произнес ему на прощание Прыга, и, порывшись в своих записях, нашел телефон прораба.
– Вам Константина Иосифовича? – спросил гунявый женский голос и подпытал: – А кто это его спрашивает?
– Скажите, корреспондент «Комсомольской правды», – как можно официальнее произнес он.
3
Роща жила отблесками, долетающими сюда с шоссе, где почти что одна за другой промахивали машины. Прошлой раз, когда Костик навещал дядю Якова Львовича Дрожака, эта роща была безликой, с рано обезлистевшимися деревьями. И на мокром шоссе тогда то и дело вспыхивали огни. И дождь выхлестывал все выше и выше, пока не орябил каплями под карнизом парящее окно. Тогда же чревовещательно гудел водопроводный кран. А бесприютные ветки ивняка вплотную подходили к тусклой стене кухни с черным наплывом карниза.
Сейчас кухни той не было, равно как и дача была настолько изменена, что Костик сроду бы ее не узнал. А вот внутри она осталась той же. Стоял старый подзеркальник, собрав вокруг себя такое воинство флаконов, что становилось страшно от их сатанинского нашествия. Тот же, кажется, прошловечный, диван кое-где выпирал своими явно отлежалыми ребрами. А вот под ноги попалось что-то новое, и Конебрицкий со всего маху грохнулся оземь.
Поднялся, потрагивая ушибку на лбу, и, наконец, понял, что споткнулся о свернутую в рулон ковровую дорожку.
Пока он переживал это свое падение (хорошо, что не греховное), к нему заглянула соседка. И ее он сразу угадал – это была непоследовательная в своем горе вдова. В ту пору она то убивалась по своему мужу, то всем рассказывала, какой он был деспот и вообще никчемный человек.
– Вы Костик? – спросила она.
Конебрицкий склонил голову.
– Ада Давлатовна звонила мне, – продолжила вдова, – что вы любите кисель из ранних ягод.
Возле нее кружил мелкий зубами удивительно привязчивый кобелек.
– Тото! – обращалась она к кобельку. – Не слюнявь ковер! Ты несносен!
Тото урчливо продолжал свою пагубу, все время норовя свои мелкие зубы вонзить во что-то большое, неподъемное и неукусное тоже.
– У нас прошлой ночью на шоссе, – сообщила вдова, – произошла жуткая авария.
– Жертвы были? – на всякий случай спросил Конебрицкий.
– Нет, люди все остались живы. Но мебель! Какая прекрасная финская мебель, представьте себе, вдребезги! Какой ужас!
Еще немного повздыхав, вдова ушла на свою дачу.
Сюда Конебрицкий забился после разговора с Прялиным.
– Я, конечно, – сказал корреспондент, – не верю таким угрозам, которые говорятся журналистам. Но, как баится в поговорке, «береженого Бог бережет». Поезжайте куда-нибудь, развейтесь. А я, ежели материал получу добро опубликовать, сразу же дам ему ход. И, наверно, на этом все причуды Прыги кончатся.
И хотя вроде бы все звучало убедительно, но Костя не верил, что Прыгу можно вот так просто, как тот выражается, «схавать». Не такой он «фрукт», чтобы не застрять кому-нибудь в горле.
Но тем не менее на семейном совете решили, что какое-то время Костик действительно пусть поживет у дяди в Москве. А там – будет видно.
Костя снова вышел во двор. Глянул в небо, где над хребтовиной облака парил самолет. И вдруг возгорелся сходить на речку. Не купаться – потому как он это всегда делал неохотно и, как правило, не больше одного раза в год. Вот так, как в свое время встретил Прялина, в плавках хаживал, загорал, а воды, коли признаться, побаивался, что ли. Ему казалось, бултыхнись он, как другие, очертя голову, в глубь, а вдруг там камень? Да и вообще, вода переймет дыхание, и сердце споткнется. А то пусть и на самую малость, но остановится. Когда ты на берегу, тут кто-нибудь да поможет. А в воде – хана. И оглянуться не успеешь, как сыграешь утопленника.
Он почему об этом так подробно всегда думает. Случай у него на глазах произошел. Один молодой парень нырнул и – поминай как звали! Тут же кинулись, вытащили. А у него пена изо рта. И вот врач «скорой», которую все же вызвали на пляж, сказал:
– Не будь он в воде, можно было бы спасти.
Вот с тех самых пор Костя почти не купается. Загорает, правда, до черноты. А в воду его не загонишь.
Он обогнул дачу дяди, пересек шоссе и стал удаляться в лес, каждым своим мускулом ощущая тесный мир трико. Откуда-то, как ему показалось сзади, тающий голос звал.
И он обернулся, И увидел пугающе-черное чердачное окно дядиной дачи.
И тут ему повстречался человек с быстрым лицом.
– Вы что-то меня спросили? – придвинул он к Конебрицкому свои близорукие, похожие на зелень аквариума глаза.
– Нет! – ответил Костя и, увидев впереди хищно спутывающиеся ветви, расхотел идти на речку.
Хотя ему явственно привиделся затканный муравой берег. Кто-то назвал ее русалочьей травой. И она действительно была дивной: мягкой и вместе с тем чуть резучей, как всякое счастье, в которое поверишь невзначай. И все же он поворотил назад. И, кажется, сделал шаг или два, когда что-то затмило его зрение. Неожиданно на место, на которое он пулился, упала тень. Он поднял глаза и, еще не осознав, что, собственно, произошло, попятился.
Перед ним стоял Коська Прыга.
4
Георгий вернулся домой с таким ощущением, что ему не хочется, чтобы не только возраст, но и знания, опыт, который исподволь копился, не протирались бы далее. Нужно было бы, чтобы все остановилось немедля. Вот сейчас замерло, и все! Окаменело! Превратилось бы в твердь! Потому как именно в это время он почувствовал свое предназначение, понял, что управляем и ведом кем-то или чем-то извне. И грешно противиться тому, что неизбежно должно произойти.
Как-то один старый коммунист рассказал, когда с ним подобное случилось, он положил под половик партийный билет и осенил себя крестным знамением.
Такая же пресная, неинтересная уже тем, что она есть, жизнь в дальнейшем кощунственна и безнравственна. А приверженность к литературе не греховна. Ведь она дает право быть самим собой, не думать, что ты член массы, «винтик» или там «шурупчик» общества, который может быть покаран за разномыслие или еще за какое-то неэтакое качество жизни. Захотелось заиметь право жертвовать собой во имя того, что, надо надеяться, останется после нас.
И именно на этом вот размышлении Прялин и был пойман на крючок телефонного звонка. К нему пробивался его старый знакомый, а может даже, и друг, хотя между ними пролегла бездна возрастной разницы.
– Мне хотелось бы тебя повидать, – сказал Климент Варфоломеевич Деденев. – И как можно быстрее!
Георгий заволновался. Этот обосновательный, неторопливый, рассудительный человек, к тому же член ЦК, депутат Верховного Совета СССР, не позволял себе роскоши пустой суетни.
Значит, действительно что-то случилось такое, от чего нельзя устраниться своей всегдашней привычкой.
Георгий выскочил на улицу, стал ловить такси. Машины как назло и при полном порожняке пролетали мимо.
У ног прыщевато запузырилась лужа – пошел дождь. И Прялин ругнул себя, что не взял зонта, хотя отлично видел, какая за окном погода.
Да и оделся он, как считал, далеко неподобающим встрече образом. Увидел, что посвежее других была цветная, этакая стиляжная рубаха, вот ее и напялил. А Деденев одет всегда одинаково – в чуть кремовые сорочки и – вот что у него сроду пребывает в разности – разномастные галстуки. Георгию даже порой казалось, что каждый из этих, как Климент Варфоломеевич звал, «человечьих ошейников» обозначал какую-то информацию тому, кто его увидит среди множества одетых почти что так же.
И сейчас Прялин в промежутках между руганью тех, кто не отреагировал на его взмах руки, думал: «В каком же он, интересно, будет галстуке нынче, когда так загнанно спешит?»
Вспомнил он и еще, как провожал как-то Деденева на аэродром и выпендрежа ради (столичная пресса ведь) прошел к взлетной полосе, и неожиданно получил жуткий заряд необъяснимой тоски. Что ее вызвало, он так и не отгадал. Может, то, как у ног, словно потасканная женщина, никло лежала обдутая самолетным маревом трава. Или до конца не вырванный, но краснеющий тремя никлыми ягодками живучий шиповник.
Рядом с Прялиным оказались две женщины.
– Навозилась по дому, – видимо, продолжала рассказ одна другой, – только легла и – стук.
И в это самое время к обочине причалило такси.
– Садись, Вероника! – распахнула дверцу перед своей подругой та, что рассказывала детективную историю.
– Вы извините! – пытался их оттереть от машины Прялин. – Ведь вы только подошли, а я тут столько мокну…
– Вероника! – произнесла та, что взяла инициативу в свои руки. – Ты видела здесь этого молодого человека?
– Да тут никого не было! – воскликнула та. – А потом – что вы за джентльмен, коль не можете уступить место попавшим под дождь дамам?
И они уехали.
И тогда Георгий кинулся в свой дом. Там, видел он, у подъезда стоял «москвич» его старичка-соседа Лукьяныча. Может, он не откажет?
Открыли быстро. И первое, что Прялин увидел, это востроносый утюг, бороздящий торосы белья, делающий их смиренно-блинными, принимаемыми привычные формы. И этим утюгом управлял Лукьяныч, а рядом, с газетой в руках, сидела его супруга Акентьевна.
– Нынче, – сказала она, – власть переменилась. Он мне утром заявил, что по дому вообще-то и делать-то нечего. Вот у него заботы так заботы! Потому я его и впрягла в свою повседневность, пусть помается!
– Да я хотел просить… – начал было Георгий и осекся, потому как понял, старуха сроду не уступит, чтобы отпустить своего мужа с ним, да еще в дождь. Остывающий гнев еще бродил в ней свежими хмелинами.
– Так чего ты завял? – спросила старуха. – Говори!
– Мне срочно надо в одно место попасть, а такси как назло не останавливаются. И вот я хотел…
– Поехали! – сказала Акентьевна и стала напяливать на себя плащ.
– Но вы… – опять запнулся Прялин.
– Хочешь спросить, справлюсь ли с шоферским делом? Вишь, – кивнула она на мужа, – раз он утюг, считай, освоил с первого раза, то уж и я как-нибудь не подведу.
А сумерки тем временем густели и густели, соблазняя вечер скорее перейти в ночь. И тут на город налетела облачная проталина, и, перед тем как солнцу уйти за горизонт, небо так просияло, что заломило в затылке. А потом все сузилось до одного-единственного луча, который поскреб в лобовое стекло «москвича» и сгас.
Но понизу, уже от включенных подфарников, простирался нежный охряной налет.
И тут машина тронулась. Причем Акентьевна повела ее так уверенно, что Прялин сперва удивился, потом, чуть подсмирнев, сказал ей комплимент, что она ездит в два раза лучше мужа, и неожиданно ухнул в какой-то провал.
А когда сон рассеялся, а может, сна вовсе и не было, а только чуть размывала сознание утомительнейшая дрема, они уже стояли у подъезда гостиницы «Россия».
– Вас ждать, мистер? – шутливо спросила старуха.
– Нет, большое спасибо! Родина вас никогда не забудет!
И она довольно ухмыльнулась, потому как последняя фраза была патентована ею и сейчас прозвучала как нельзя кстати.
Он не стал дожидаться лифта, тем более что возле него собралась толпа, а пошел пешком и где-то между пятым и восьмым этажом помечтал о лете где-либо в другом месте, потом подумал, что и зимой неплохо, если провести ее в деревне, на пушистых перинах свежепалой пороши.
И, наверно, этой зимой он так и сделает: поедет в совхоз к Деденеву и там…
Прялин постучал в дверь и тут же услышал всегдашнее:
– Да-да!
И вошел. И сразу же увидел ту перемену, которая пала во взор. Климент Варфоломеевич был без галстука.
Он, кажется, рукой, которой провел по месту, где должен быть «человеческий ошейник», извинился, что нынче не по форме, но вопрос задал другой:
– Там дождь сильный?
– Да порядочный, – ответил Георгий.
– Нам надо поговорить.
– Это я уловил.
– Только не здесь.
Прялин промолчал.
Его стала есть тревога. И он пытался понять, что же так обеспокоило этого глыбистого, кажется, уже навсегда тяжелого на подъем человека?
Он родился в девяносто девятом, едва зацепившись за краешек пушкинского века, кстати, пришел в этот мир ровно через сто лет после великого стихотворца. В детстве, рассказывал, любил подолгу следить, как ветер, отвевающий снег от дождя, щекочет в рукав хохочущий ручей.
В войну Деденев был секретарем подпольного обкома партии. И однажды, считает, его спас Бог. Это когда за ним – по вильнюсским крышам – гнались гестаповцы. Он заметался перед домом, который стоял чуть ниже того, на крыше которого был он. С замиранием измерил взором еще два пролета и понял: нет, не допрыгнуть. Глянул на отмеченный алостью горизонт. И прыгнул. И этим оборвал погоню. Тем более что метнувшаяся за ним овчарка, не долетела и до половины.
И Георгий вдруг ощутил, что, кроша день на просто пасмурь и на ливневый гудящий мрак, приблизилось время чего-то для него ежели и не страшного, но важного. И вспыхнувший на неожиданно выблеснувшем солнце зрячий дождь, почему-то прозванный слепым, как бы дал понять, что на этом светлость нынешнего дня закончится. А когда над головой завитали тающим гагачьим пухом дождинки, чем-то похожие на снег, стало понятно – в природе творится что-то невообразимое, видимо, сходное с тем, что происходит в душе Деденева и очень скоро переселится и в душу ему, Георгию Прялину, с завтрашнего дня работнику самого ЦК…
Они вышли в коридор. Миновали закуток, в котором, видимо, басистее, чем всегда, солировала водопроводная труба. Это, кажется, Георгий понял оттого, что, слушая этот отдавленный звук, Деденев поморщился.
А у порога гостиницы их ждал кружащийся, каким-то камнем сдерживаемый выбрык воды.
Но дождь шел мелкий, и ощетинившиеся огнями дома напоминали собой пупырчатую «вселенную» огурца. Даже и запахло, кажется, огурцом.
И Георгий вдруг вспомнил, как в прошлом году – совершенно неожиданно – повстречал Климента Варфоломеевича в Мисхоре, на берегу моря. Тогда, помнится, перезрелый месяц вис над самой водой, и в его призрачном свете все приобретало неясные, ускользающие очертания, словно на берег вышли невидимые волны и знобко стали раскачивать все, что возникало на их пути.
И вот именно там Деденев сказал фразу, которая долго жевала душу Георгия:
– Все образы, а может, даже личины, в которых я перебывал, на здоровую психику не вместить ни в одну жизнь человеческую. Потому я занял у Бога себе небольшой кусок неосвоенного, как вековая целина, долголетия.
Он немного помолчал, потом продолжил:
– Когда я выкраиваю себе отпуск, меня постоянно начинает преследовать желание написать о себе, пусть это и нескромно будет звучать, хорошую книгу.
– Ну и правильно! – вскричал Георгий слишком легковато, как это тут же понял. Призвание было не из тех, которые должны были родить летучий пафос.
– И пролог этой книги я уже несколько раз, конечно мысленно, проходил. Потом брал перо…
– Ну и что? – отсчитав ровно десять шагов, спросил Прялин.
– Когда я перечитывал все то, что решил отрядить в пролог, то понимал – книги не будет. Ее съедает нетерпение все сказать в прологе. И неожиданно думалось: «А вообще, нужна она, книга?» И, главное, кому я ее, собственно, адресую? Если себе, то мне и так давно все известно и понятно. В назидание другим, то у них, уверен, все складывалось если не так же, то почти так. И им это совершенно будет неинтересно.
Георгий понимал Деденева. Он сколько раз ловил себя на подобном ощущении. Ежели все говорилось в прологе той же статьи, то тут же тебя поджевывал вопрос: а зачем, собственно, писать саму статью?
И он вдруг сказал:
– Я, знаете, больше книги читаю из-за того, чтобы выудить какую-то новую для себя мысль. Чтобы, да простит мне Бог, стать богаче благодаря уму неведомого мне, но близкого по духу человека.