Ярем Господень - Еремеев Петр Васильевич 11 стр.


Козлов потягивал из высокой серебряной кружки пенник и не хмелел.

— В городе казнить не дам — неча народ булгачить, у нас тут ещё память о разинцах не улеглась. Князь Юрий Алексеевич Долгорукий долго своей лютостью помниться будет. Вот что, капитан. Я тебя пошлю обратно по Московской дороге. За Выездной слободой — тотчас перекрестье дорог, памятное будет место…

— А и ладно! — готовно согласился Чаплин.

Как говорили в народе: еще и ноги казненных остыть в земле не успели, как из Москвы в следующем 1699 году снова в Арзамас пригнали большую партию обречённых стрельцов.

Там, в первопрестольной, вышло какое-то несогласие.

Грамотой из Иноземного приказа вдруг затребовали обратно из Арзамаса тридцать пять человек для повторного, знать, дознания, а сверх того завернули в Москву и сто шестьдесят четыре самых молоденьких стрельцов, ещё не достигших совершеннолетия.

— Зачем же этих-то отрочей гнали-мучили?! — зло вопрошали горожане. — Такие ещё из-под руки старших смотрят, какие они противленцы?!

— Казнить тех, кто в лета не вошёл?! Знать, не боится Алексеич Бога…

— Наладились! Такие вёрсты гонят в Арзамас на казню — что ближе-то к Москве ай земли нету. Да не всё ли равно мёртвому…

Ранее второго конвоированного отряда стрельцов примчал на своих борзых в родной город Иван Васильевич Масленков.

Архимандрит Павел ждал купца, который взялся купить для монахов Спасского сукна на зимние рясы. Но больше-то архимандрит ждал вестей из первопрестольной: родич служил в стрельцах — жив ли? А потом бывший патриарший ризничий, осведомлённый о многом государственном в прошлом, в Арзамасе тож старался знать, что происходит и в царском дворце, и в патриаршем приказе. Московские вести чаще познавались в местной воеводской канцелярии, но их привозили нередко и купцы города. С Масленковым Павел сошёлся сразу же, как приехал в Спасский монастырь.

Иван Васильевич глубоко чтил учёного архимандрита и, едва отдохнув с дороги, явился в обитель. С утра прошёл дождь, но теперь, к обеду, разъяснило, обветрило, и не хотелось сидеть в комнатах. А на крылечке деревянного домика архимандрита — солнечно, угревно.

Иван Васильевич добавлял к рассказу воеводы Ивана Козлова:

— Царь Пётр стрельцов ведь не залюбил с тех пор, как в Москве Нарышкиных народ побил… Перед отъездом за рубеж повелел разослать виновных по дальним местам, под Азов, а иных стрельцов на западные заставы. В Москве больше «потешные» солдаты оставались. Тут кормовые деньги стрельцам наладились задерживать, они и зароптали, стали искать царские вины. Вспомнили стрельцы и то, что в Азове Лефорт гнал их на убой туркам без ума и жалости. А ему что, немцу, ему православного не жаль, абы перед царем выслужиться. Роптало воинство: много иностранных офицеров-нахлебников стало, русского человека не чтут!

— И что же?

— Ну, что… Сошлись выборные от полков, пошли в Москву со своим челобитьем. Тут бояре испугались, закричали о бунте. Меж тем стрелецкие полки подошли к Новодевичьему, где пребывала царевна Софья. Был бой — побили из пушек стрельцов. И начался скорый розыск. Кой-ково казнили. И уж утихомирилось с обеих сторон, а тут двадцать шестова августа прискакал из-за рубежа царь и начал дикую расправу. До двух тысяч, однако, свезли в день именин Софьи Алексеевны и стали пытать в четырнадцати застенках.

— А что патриарх?

— Пришёл к царю Адриан с иконой, просил о милосердии к стрельцам, только Пётр его вон выставил!

— Это патриарха-а…

— А что от немецкого школяра ждать, патриарх ему не указ! Закуролесил царь в лютой жесточи.

Помолчали, повздыхали: какие неслыханные времена пошли!

— Казни видел?

Иван Васильевич кивнул.

— Ходил, смотрел. Привели первых два ста. У Покровских ворот Кремля объявили вины несчастных… До октября более семисот головушек стрелецких смахнули. Царь-то наш правосудный… Аки дьявол сам рубил головы, бояр заставлял пятнать себя кровью, а тот смерд, Меньшиков, как сказывали, хвальбу распускал, что сам-то он отсёк двадцать голов. А царевне Софье-то братец какую казню иезуитскую придумал: почти двести стрельцов у стен Новодевичьего монастыря повесил, а троих противу окон её кельи — любуйся, сестрица! До чево же пал православный царь… Сам палачествовал, сам боярам бороды ножницами кромсал — чести лишал!

— Дожили! Далеко пойдёт…

И опять тяжёлые вздохи на крылечке, долгое молчание…

Для казни второй партии стрельцов прислали из Москвы в Арзамас стольника Михайлу Арсентьева и подьячего Новикова. К ним подручными определили арзамасских подьячих, стрельцов и даже рассыльщиков.

Опять же за Выездной слободой застучали топоры: ставили виселицы и рубили помост для палаческих трудов.

К месту казни пришли тихие посадские из города, выездновские, кичанзинские, веригинские мужики и бабы. Не отстали от соседей и красносёлы.

… Стрельцы винились перед народом, прощались с миром. Кланялись на все четыре стороны по заведённому обычаю и безропотно шли к виселицам и топору.

А в Москве царь Пётр с великим пьяным размахом праздновал победу.

Вскоре арзамасцы узнали о другом: овеянное славой многих громких военных побед исчезло в Московском государстве славное стрелецкое воинство. По западному образцу царь ввёл бесправную казарменную солдатчину…

В предзимье 1699 года Иоанн пришел в Красное: сторонне передали, что родитель мается хворобою, вроде крепко заплошал.

Недужество и впрямь уложило Фёдора Степановича.

Как ни остерегала Агафья, выпил, будучи в потном разморе, молочка холодненького и — надо же такое: схватило горло, опухло, и вскинулся страшный жар. Этот стойкий жар и обессилил вконец, смял даже и сознание, а когда чуток получше стало, пришлось признать: вот она, жизнь-то наша, аки свечечка: дунет ветерок — и сгаснет огонёк…

К хвори добавилось и другое. Впервые, однако, так сильно затосковал по сыну-большаку. Эта тоска особо расслабляла. Прямо, без увёрток признался себе, что пришла незваная старость.

Едва Иоанн порог родного дома переступил, едва поклонился родителям, как Агафья, едва ли не со слезой, стала жалобиться:

— Я ли не упреждала! Как можно, Федюша, а он же сам с усам, ему всё нипочём, а сам, гли-ка, сединовцем стал.

Иоанн присел на кровать. Фёдор Степанович ухватился за ладонь сына и долго её не выпускал, счастливыми глазами смотрел на великовозрастного любимца.

Иоанн жалел отца, а боле того мать. Сестра Катенька готовилась к свадьбе, младший брат давно ушёл в чужой дом, детей наплодил. Заметно постарела и родительница, одна рука у нее стала трястись, да и одышкой мается. А как преж, бывало, большие печные горшки ворочала ухватом, как лохани и кадушки в её сильных руках вертелись — любота!

Посидел у изголовья родителя. Фёдор Степанович принялся бодрить сына:

— Я тут что-о… Я на Агафьиной заботе, а вот ты за долгие-то годы натерпелся в одиночестве. Присылку твою о болезни читал.

— Не потаюсь — претерпел многая. Но и то сказать: слабости человеческие изживал в пустыни. Крепок ваш постав во мне…

— А дух-то твой мало ли томился. Не без тово!

— Богу служу, Бог и поддерживал над бездной. А было, однажды уж падал в неё, в такой слабости тела доходил, в беспамятстве и себя не помнил…

Отец тихо, торжественно признался:

— В монастырь уйду. В твой, в Введенский. Пора и мне возняться над собой, приготовить стезю ко Господу.

— Ты её всю жизнь усердно готовишь, в храме кажин день. А матушка-то как же?

— Докормят, деток мы народили!

На третий день Фёдор Степанович встал с постели бодрым, радовал своих домашних.

— Агафьюшка, щец поболе!

На четвертый день запряг телегу, положил свежей соломы, два мешка харчей для сына и объявил:

— Сей конь — твой! Молод ещё, горяч, но укротишь, ты теперь в силах. У меня два на дворе, куда нам боле! Хватит тебе мешки на себе таскать-горбиться. С животиной там, в Сарове, легче, всё не един.

До морозов успеешь поставить конюшню, а сена у мужиков купишь.

На Дивеевскую дорогу надо было ехать через Выездную слободу. На околице села, на широкой поляне родитель попридержал конька.

— Пойдем сынок, поклонимся.

Иоанн коротко знал о казнях стрельцов — пустынька-то его близ дороги и в Темников, и в Арзамас. Обозники часто кормят лошадей у мельницы Онисима. Бывай — слушай разные новины, коли в интерес.

Подошли к толстому дубовому столбу — месту захоронения мятежных стрельцов. В деревянном киоте с навесной двускатной крышей стояли старые иконы и медный крест.[20]

Фёдор Степанович, крестясь, горячо шептал:

— Прости им, воинам, Господи, грехи вольные и невольные… И пусть мужичкам земля арзамасская будет пухом!

У телеги перед прощаньем рассказывал:

— Народ сильно печаловался, а стрельцы умирали безмятежно. Опять мы дожили: свой своево казнит… Сколько же греха на себя царь принял, скольких кровью с собой повязал…

— Кабы он помнил о греховности! Патриарху в милосердии отказал, патриарху!

— Ты с этим ходи, да никому не сказывай! — упредил Фёдор Степанович. — Ну, прощевай… С Богом!

И широко перекрестил сына на путь-дорогу!

3.

Семилетний подвиг пустынножительства Иоанна остался втуне для мира, но на трудных путях созидания самого себя монах понял, что испытуется недаром, что приуготовляется он для духовного делания, для пасения других.

До самых крепких морозов работал топором. И думалось: если Саров — богоизбранное место, то надо его ознаменовать — самому поставить часовню уже не только для себя, но для других. Срубил и сказал себе, что поднята она ради моления мимоходящим темниковским путём.

Одни только стены — это ещё не часовня. Сделал крест и поставил его к передней стене, а потом изготовил полотняную хоругвь, красками изобразил на одной стороне Спаса, а на другой образ Богоматери с Предвечным младенцем.

«Так добре!» — сказал себе довольный пустынник и вдруг честолюбиво подумал: а не падёт ли на гору теперь тот небесный свет, не откроется ли колокольным звоном осенённая крестом земля… Иоанн тут же устыдился, опустился на колени и попросил прощения у Всевышнего: не по самонадеянной охоте человечьей даются Богом особые знаки на земле.

Зачастил Иоанн в свою маленькую часовню. Однажды прошёл чуть дальше до водяной мельницы, что стояла на Сарове, — с мельником Онисимом давно связывало соседское дружество, а потом и муку у него покупал.

На хозяйском дворе увидел незнакомого мужика, густо обсыпанного мукой, и подивился: неужто мельник работника нанял?

Пожалел незнакомца: легонько одет, а ветерок подувает холодный.

— Онисим дома? Здоров ли?

— В Кремёнках. Трудником я у нево.

— А ты вроде не здешний.

— Дальний, из Заволжья, а кличут Ивашкой Корелиным.

Присели в затишке за амбаром, пригляделись друг к другу.

— А мне хозяин сказывал, что тут отшельник спасается — это ты? Я думал — старец, а ты меня молодше.

— С какой нуждой в наши места из такова далека?

— Голод не тётка… С голоду новый век начинаем — худо!

— С чево бы это, голод?

— Сказывали наши, что с казней стрельцов. С охулки старой истинной веры — так царь-от начал, распочал своё царствование единоправное, без патриарха. Старые устои ломает — откуда в миру добру быть! В верхних городах — повальный мор от голоду, народишко в низовые места кинулся, вот и я, грешный, не отстал. Да, за грехи царские наказуемся гладом и мором…

Сидели на широком прикладе брёвен у старого почерневшего на солнце амбара. Рядом плотной стеной стоял молчаливый сосняк. Тихо поплёскивали плицы колеса мельницы. Проглянуло солнце, ярче затеплились стволы дерев, малость пригрело лица, напомнило светило о прошедшем лете.

Видно, расслабленный этим неожиданным теплом, Корелин разговорился:

— Аще Бог благословит, да минет глад в местах наших, и буду жив — уйду опять за Волгу, в леса, к отцам и дедам.

— Так ты из патриарших ослушников, из скитников старого обряда? Конешно, лучше к своим!

Корелина ободрили слова монаха, и он уже не таился:

— Живут у нас в Заволжье люди зело добры, из разных мест пришлые ради спасения душ, от мира, от страха антихристова спасаются…

— Как же они спасаются? Я вот тоже давно тут обретаюсь.

— Не ведаю как ты… Но ежели с усердием хочеши искать спасения и добродетель наших скитников уведать, то повем тебе истину: несть во всем царстве такой веры лучше яко у нас, и несть людей добродетельней яко за Волгой. Пустыня у нас пространная, давняя, а старцы зело мудры!

Иоанн опять с вопросом. Хвальба старообрядца заинтересовала его.

— Аще ты глаголеши, яко нет добрей веры как за Волгою, в лесу… Поведай, что же это за вера такая?

Корелин говорил сладкоголосо, жмурил свои рыжеватые глаза:

— У нас двуперстное древнее слагание. По старым книгам говорят, читают и поют. По старой вере и добрые дела делают: постятся, в безмолвии пребывают, удаляются от веры антихриста, от никониан, ибо в церквях теперь благодати Святова Духа нет.

Иоанна сердила открытая похвальба Ивана «своей верой», саровец, выставляя себя незнаем, спросил:

— Что же это… Вера у вас старая. А какая же новая. И что есть печать антихристова?

Раскольник задумался, подёргал себя за рыжую бороду, припорошенную мукой, хитровато взглянул на Иоанна, удивляясь простодушию монаха.

— Никон-то ваш — пагубник. А наши стояльцы за старую веру — по старым книгам служат, как святые отцы на соборах уложили. А новая вера — новый архирей и попы старое печатное слово переменили, прибавили новова, а кой-где в книгах убавили. Крестят и венчают — ходят противу солнца, а не по солнцу. Печать же антихристова — на лице своём полагают крест опять же по-новому: тремя персты, щепотью. И вместо осьмиконечнова креста делают ныне четвероконечный крыж латинской и поклоняются ему.

Корелин замолчал, сквозь прищур своих хитроватых глаз победно поглядывал на саровца.

«Экой ты горемычный, как тебя помрачило!» — с грустью подумал Иоанн и ещё раз оглядел старообрядца.

Тут пришёл Онисим, увёл работника в амбар, что-то они там перекладывали. Освободившись, заволжский скитник опять вышел на солнышко с победным лицом.

Снова присели на брёвна. Иоанна давно просветил о расколе дядюшка Михаил, а в Введенском однажды Тихон увещал кого-то из посадских — не Серебряковых ли, что откачнулись от церкви. Спросил скорее для того, чтобы втянуть Корелина в разговор.

— Скажи, Иван, есть ли у ваших церквей священники?

— Нет у нас ни попов, ни церквей. В «Апостоле» что сказано: вы ести церкви Бога живова…

Иоанн возразил:

— Нет, милой, без церкви Христовой, без священства, а оне издревле поставлены — никто не может быть христианином. Без них как же спастись?!

Раскольник и рот раскрыл, его плотные брови поползли куда-то вверх. Он вздохнул.

— А я-то чаял, что ты нашей православной веры… Тайну свою открыл. Никонианин!

Иоанн встал, скоро заходил по утоптанной тропке у амбара. Заговорил негромко, раздельно:

— Человеце, да одна у нас вера, един Бог для всех! Ему одному поклоняемся, на Него уповаем. И не возводи ты хулы на других, заповедь-то помни: не суди и не судим будешь!

Корелин заёрзал на бревне, как и ожидал Иоанн, стал распалять себя, зачастил заученными злыми словами:

— Ты меня не утеснишь словом! Вы, попы новой веры — слуги антихристовы, прельщаете нас, гонения с властями учиняете. Не та вера, которая гонит, а та, которую гонят! Знаю, нуждою власть приводит слабых к антихристовой вере, чтобы мучиться вечно в геенне огненной. Мы этова не хотим! Аще и там станете нас мучить, окаянные. Отвергаемся!

— Чад гордыни слепой в тебе не по разуму. Учал ты меня бранить… К чему такое грубство? — Иоанн подошёл к мужику и тихо, кротко сказал: — Друже, по одной ли половице правда ходит? Не чужим крикам внемли, а своему рассудку, учись слушати.

Назад Дальше