Ярем Господень - Еремеев Петр Васильевич 8 стр.


Свернул на узкую проселочную дорогу в Красное. Она угадывалась по знакомой колокольне.

Как же хорошо в родном дому, как славно, что он есть в миру! Три косящих окошка на теплой лицевой стене, слюдяные вставки промыты недавним дождем, за прутяным плетешком ярко поблескивает листва сирени — расцвела, голубушка… Чтой-то преж не замечал, что дом-от уже с поклоном в улицу. И крыша из драни потрескалась и задралась местами — стареет родитель, не за всем уже успевает. Скорей бы подрастал меньшой братец!

Уж как Агафья была рада своему «детоньке». Молодо сновала между печью и столом — угощала лучше гостя званого, и все-то в глаза «большаку» заглядывала, нет ли в них чего пугающего, недоброго, мила ли ему жизнь монастырская? Кстати вспомнила: ныне в сане священника, поднялся над монахами, поди-ка, полегчало во всем…

Привычно пошел на колокольню звонить к вечерне. Легко зашел на верх. Колокола признали знакомым тихим погудом. А над колокольней чистая весенняя синь неба, царственно плывут белые облака туда, к темниковским лесам, и зовут, зовут ввысь. Иоанн удивился тому, что вот и теперь жива в нем тяга в эту теплую, ласковую голубизну.

Родитель, открыто гордый за своего сына, не знал, как и чем угодить ему. Одарил новыми, хорошо смазанными дегтем сапогами, загодя уложил в котомку заплечную баранью безрукавку, крытую легким сукном. Иоанн, было, воспротивился, но отец как отрезал: служи Богу здоровым, батюшка… А ежели в хворях, в неможах — какой ты служитель!

В Арзамасе, в Введенском, игумен Тихон обрадовался своему любимцу:

— Миленушко! Да ты совсем возмужал! То было лицо отроча, босое, а ныне уж и усы, борода густо пробилась — мужание зрим! И уж ты теперь в священстве — вельми рад сему. Много ли нудил митрополит перед посвящением?

— Да не-ет… Прочел я из Служебника — чтение мое испытал, а после та-ак… Спросил о заповедях Христовых с толкованием, по памяти сказал я из литургии Иоанна Златоуста — подивился тут архирей. А я говорю без запинки, с мальства же в церкви… Похвалил. Так что никакой мне проволочки с патриаршей грамотой на служение.

— Славно, славно, миленушко!

Тихон потирал свои старые зябнущие руки и спросил, спросил с грустью, заранее зная ответ любимца.

— Теперь куда свои ноженьки направишь? Отойдешь от нас…

— В Саров, святый отче… Разреши поговорить с Палладием. Может, похочет со мной в пустыню?

— Не хитро дело — отпустить. Ты же видел: храм выкладывать начали, молодые-то руки на-адобны! Хотя… От мирян отбою нет: многие идут свой кирпич положить.

— Так я тож свои кирпичи положу!

Седьмицу отработал Иоанн на возведении церкви. Только разохотился, только размялся, а тут Тихон с укором:

— Иди-ка ты в Спасский, мы ж все монахи под началом Спасскова. Игумен-то ждет, сведал, что ты в городу. Он, Афанасий, до всяких вестей уж больно охоч, ты не где-то, а в первопрестольной побывал…

Точно, игумен больше спрашивал о московских новостях.

— Что юный царь Пётр Алексеевич?

— Сказывают, из конюхов и прочих потешное воинство завел. Немцы — офицерами.

— А царевна?

— Софья Алексеевна в явной опале. Шакловитый казнен. Сильвестр Медведев, дружок-то его, соумышленник, пал. Кинулся было в Польшу, да схвачен и расстрижен.

— Ево-то в чем же обвинили?

— Во многих винах открыт. Правительница Софья Алексеевна будто бы склонялась выйти замуж за Василия Голицына — любимца своево, а Сильвестра метила возвести в Патриархи, он же ее доверенным был. Оказалось и другое: черниговский мастер Тарасевич отпечатал парсуну — Софья Алексеевна на той парсуне в короне с державою и скипетром изображена, титул ее дан, а внизу листа помещались вирши Медведева: хвалены милости Софьи, ставилась она в ряд древних цариц…

— Эвона что-о… Это ж на престол прямое притязание!

— И то еще Сильвестру в вину вменили: ересь латинскую. Он же написал, что пресуществление совершается при произнесении слов Христа «примите, ядите», с чем патриарх Иоаким не согласился и обвинил ево в ереси «хлебопоклонной»…

Афанасий, до этого сидевший, чуть не вскочил со стула.

— Скажи, как навалились… — игумен быстро заходил по своему покою. — Как явится в Москву ученый киевлянин, так и норовит хоть что-нибудь от латинства нам навязать. Вот и выходит: ученость не по разуму!

— Об этом я там, в Москве, наслышался. Царевна тому же Медведеву повелевала открыть в Москве славяно-греко-латинскую академию…

— Не знаю, не знаю… Греки — униаты. Ныне уж не те греки. Латинством попорчены… Кабы нам в чужие сети накрепко не попасть… — Игумен тяжело вздохнул, опять опустился на стул за рабочим столом.

Наконец Иоанн заговорил и о своем:

— Межень настала — сухи дороги. В пустынь душа просится. Единомысленник мне нужен. А потом и другие руки. Келью ставить, как без подсобника!

— А ведь я тебе, одначе, помогу, — готовно откликнулся Афанасий. — Дам бельца — Андреем кличут, недавно прибился к нам. Пусть-ка укрепится топором. Сейчас с ним поговоришь?

— Тороплюсь к Ивану Масленкову. Я завтра к вам…

— С Масленковым не порывай. Доброхотством таких людей многие живы. Иди, не держу!

3.

Проезжий рукав Рождественской улицы «на низу» укреплен деревянной гатью, засыпан крошевом мелкого камня и песком, хорошо пешими и конными притоптан, так что даже и в самые слякотные дни иди в лапотках без всякой опаски.

Ивана Васильевича застал в ограде — купчина ждал, когда конюший запряжет каурого конька в легкую тележку. Увидев вошедшего монаха в скуфье, в длиннополой черной рясе с кожаным ремнем и в смазных сапогах, широко пошел навстречу, обхватил руками и замкнул их на спине. Легонько потряс гостя, отступил малость и почтительно склонил голову.

— Ожидал тебя из белокаменной священнослужителем…

— Аз есмь черный поп!

— Тогда благослови, отче!

Иоанн, насупив прямые брови, благословил.

Масленков сиял своим смугловатым лицом.

— Вот уж и чин в двадцать два года… Хорошо, друже, пошел. Родители, небось, рады-радешеньки. Особливо дядя Михаил, это ж он научал тебя в храме и по книгам… Всем мой поклон. Слушай, садись-ка в тележку, я тебя, кажется, не катал по городу. А после, свята душа, посидим, друг на друга поглядим…

Кучера пытливый купец не взял с умыслом: едва съехали со двора, начал спрашивать о Москве, как там да что.

— Шумит Москва, бахвалится! Слезам мирским не верит, а слезы льются.

— Стрелецких матерей и жен! — едва не крикнул догадливый Иван Васильевич.

— Так-так! Царевну Софью на запор в Девичий монастырь… На троне теперь два брата Иван да Пётр — трон у них двойной.

— Гли-ка!

Каурый конек вынес на Мостовую улицу, что продолжалась за городом уже большой Саратовской дорогой.

— Далеко ли ты меня помчал, муж честен? Не на страшное ли место. Никогда тут не бывал.

— На Ивановских буграх… А мы тут еще ребятишками все облазили. Да, в честь Ивана Грозного: донеслось и до нас, что шатер его тут стоял, когда на Казань шел с войском. Тешу переходили, как же! Ночлежничали, а заутра разговор с мордвой о построе крепости… Да, было-было да быльем поросло. Везу тебя к сыночку на мельницу — откупил у города на годок ветрянку для пробы. Наведать вот захотелось чадо — молодешенек совсем.

За мосточком через Шамку Масленков намеренно остановил нетерпеливого конька: хотелось с глазу на глаз тут, на луговом просторе, еще поспрошать монаха.

— Про Ивана-то царевича наслышаны — недалек головой, тих, а как Петро…

Иоанн охотно говорил: сторонних-то нет.

— Сказывал мне Московского Новоспасского монах же… Немецкая слобода завертела юнова государя. Добра от немцев ждать неча — не по своей охоте, за сребрецо, за злато к нам понаехали и царя к себе залучают не из единой любезности. Монах сказывал: всякий сброд в этой Немецкой, а у нас все они в чинах, все у хлебных мест. Ворчат бояре… Уж теперь, в юношестве, государь на все наше косится, а как заматереет… Так и шепчутся по Москве: новая метла учнет так махать, что многие взвоют. А сейчас Пётр Алексеевич на Плещеевом озере нептуновым потехам предается… Да и я не знал! Нептуновые — это на корабле всякие там службы и плавания…

Иван Васильевич, как бы в забытье, перебирал вожжи, хмурился.

— У царей размахи широки. Кабы эти потехи Петровы до нашева купецкова кармана не дотянулись. А как разойдется, распотешится царь не на шутку… Не слыхал, в Москве велик ли спрос на кожу?

— В Китай-городе кожевенный товар только давай. Теперь у нас солдаты вместо стрельцов — большают цены на ходовое.

— Это — ладно! Ну, покатим дале?

Дорога стала подниматься по скату Ивановских бугров. Налево открылись убогие домишки Бутырок, а справа, за обширной луговиной, по темной осоке угадывалась Теша. На бровке бугров, опять же на правой руке — лениво махали крыльями семь или восемь ветряных мельниц.

Купец недолго толковал с сыном, велел работнику при мельнице положить в тележку мешок муки.

— Уж коли ты тут впервой — пройдемся малость — о бывалошном скажу. Вон там, за рощей березовой — село Ивановское, вотчина нашева Спасскова монастыря. Мужики село в память о Грозном назвали…

Медленно прошли на самый мыс бугров, что обрезался с крутым спадом к реке. Отсюда, с высоты, хорошо просматривалась Теша, слева за нею Выездная слобода, а далее мягко синела Высокая гора, левее ее чуть-чуть угадывалось Красное…

Тут, на сухом голом мысу, на ямистом скате к городу, Масленков и обратил внимание своего приятеля:

— Видишь, какая тут красная глина?

— И что?

— Конешно, выдумки нам, ребятне, говорили… Оттово она красная, что тут много разинцев в недавнем семидесятом казнили. Много, много пролилось мужицкой кровушки… Я уж женатым ходил. В октябре-ноябре — осень долго сухой стояла. Страшно было смотреть: сажали на колья, вешали буйны головушки, рубили — дымилась от крови земля…

Они вернулись к мельнице тихие, молча. Иоанн едва и верил, что окрест Арзамаса полегло едва ли не десять-одиннадцать тысяч разинцев. И вымолвить страшно…

Каурый застоялся, Иван Васильевич сильно хлестнул его вожжой, конек мелко задрожал чуткой кожей и от обиды пустился крупной рысью по накатанной дороге вниз к городу.

— Ходи-и, голуба-а… — любовался своим любимцем Масленков, радостными глазами поглядывая на Иоанна. — Как идет?

— Борзо-о-о!

Дома в верхнем покое хозяина стол уже уставили холодными закусками, на скатерти стояли две бутылки с цветными плодовыми водками. День был не мясопустный, и после комнатная девка внесла в ставце бараний бок с кашей.

От медного рукомоя сразу перешли к столу.

— Давай, батюшка! — весело шумел купчина. — Чару пити — здраву быти.

В меру выпили и закусили, во время сказали друг другу всякие приятности.

Иван Васильевич жалковал:

— Родителя твоего, Федора Степановича, нет за столом — давно с ним не сиживал. Передай просьбицу: пусть не забывает, заглядывает. Нет уж нет, рано тебе восвояси. Погоди, я тебя сейчас мирским словом окачу, — плутовато сверкнул своими черными глазами Масленков и хитро вскинул левую бровь. — Увеселись на минутку.

— Твои байки ведомы — зубоскальство площадное!

— Опять укоризна. А хоша бы и так! Отчево не посмеяться над слабостями человечьими. Вот послушай-ка о барской спеси. Я тут одному дворянчику служилому рассказал, так он губы надул, как тот Федул…

— Ну-ну, а то сидят-сидят, да и ходят…

Купец хохотнул.

— От меня скоро не уходят! Ладно… Шествует одинова разу некий господин-сковородин по скорбному месту со слугой и видит несколько черепьев у ветхих могил. Родительские-то места у нас возле церквей — теснота на погостах, нет-нет, да и разрываются древние могилы. Дворянчик молодой скудоумен, научает деревенсково своево служку: «Гляди, Федорка, чем разнятся эти черепа: эти вот дворянские — кость бела, а черные — мужичьи». Отмолчался слуга. Вдругорядь в Семик случилось им быть возле убогих домов — увидели они белых черепов куда более, нежели черных. Федорка тут и приступил с расспросами: ваше благородие, у Божьих домиков хоронях тех, кто не своей смертью жизнь кончал — бездомных, кто руки на себя наложил, утопших… Так что, это все дворянские головы, белая кость?! Отмолчался барин, только зубами скрипнул. Глянул на слугу, а тот стоит и ржет в кулак… И подзатыльник ему дать рука не поднимается… Вот такая молвка!

— Притча мудрость показует…

— А ты, поп, слушать не хотел! — ухмылялся Иван Васильевич. Прощались. Чуть не силком Масленков заставил принять кошелек с деньгами. Говорил тепло:

— Я ведь не простец, не сорю деньгой. Просто доволю душеньку добрым делом. Ты сказывал, что рядом с пустынью село Кременки — сгодится на прокорм моя дача. А мука в тележке — это родителю с поклоном от меня. Пусть Агафьюшка ублажает Федора Степановича блинками да оладушками. Я наказал работнику — заедет сейчас с тобою в Спасский, заберешь, как говорил, тово бельца и покатите до Красного.

Масленков открыл створку окна, оглядел широкий двор, крикнул:

— Григорий, к выезду!

И к Иоанну:

— Ты теперь у нас поп глазами не хлоп… Иногда и на лошадке прокатиться не грех. Ну, не постави, Господи, рабу твоему Иоанну во грех чарку водочки! Будь здоров, друже!

4.

Так забилось сердце, так возрадовался, когда опять увидел на Старом Городище высоко вознесенный крест. «Он-то меня и звал сюда», — догадливо уверял себя Иоанн.

Скоро поправили осевший шалаш и начали валить сосны — прошлогодней заготовки на сруб, как прикинули, оказалось маловато.

Раскопали земельку близ Сатиса и посадили маленький огородик — мельничиха помогла семенами и разными добрыми наставлениями.

За хлебом и прочим ходил в Кременки и ближние деревни Андрей. Однажды, взяв деньги и заплечный мешок, ушел белец и назад не вернулся. В тревоге Иоанн обошел все ближние поселья — никто Андрея не видел. С оказией послал запросы в Санаксарский, в Арзамасский Спасский монастыри — нет, и там не объявлялся послушник, как в воду канул! Ну, как жив где — Бог с ним! А как нет… Ой, не хотелось и думать, что безвестно сгинул подросток — сам всегда напрашивался ходить в мир, бывать на людях…

Погоревал Иоанн, но твердо решил обживать пустыню. Начал читать жития святых — древних пустынников. Книги звали к размышлению — задумывался даже и о смерти. Более того, стал готовиться к ней. И, поднимая в душе плач и о грехах человечьих, принялся копать в горе пещеру, как символ своего гроба. Так поступали все отшельники в далеком и недавнем прошлом.

Человек помышляет, а Бог сотворяет. Ободрил Всевышний молодого иеромонаха. Однажды, когда уснул в зеленой куще, увидел сон.

… Стоит он близ Киева около Печерского монастыря Преподобных Антония и Феодосия на какой-то чудной поляне, окруженной славным лесом. Стоит не один, толпятся тут незнакомые, и все ждут прихода кого-то. Вдруг слышит Иоанн переговор людской: архирей Иларион грядет! Все обратились к востоку и увидели архирея в мантии с жезлом. Окружили его монахи и бельцы. Подошел Иларион к Иоанну и благословил его. Принял благословение молодой пустынник — умирился душой и проснулся в радости.

А после засомневался: тот ли Иларион ему приснился, что выкопал около Киева первую пещеру в две сажени, в которой после, по прибытию с Афонской горы, поселился преподобный Антоний. Так был ли тот Иларион архиреем?

Раскрыл книгу — во-от, был Иларион митрополитом в Киеве!

Еще усердней Иоанн копал пещеру — помнил, кто благословил его на этот труд, полный для монаха особого сокровенного смысла.

В эти трудные дни явился на Старое Городище Палладий из Введенского.

… Поднялся из подгорья, встал на зеленой травушке тоненьким черным столбиком — молодое лицо потное с дороги, но веселое.

— Палладьюшко, подруг, да ты ли это?!

— Я есмь…

Палладий подошел, перевел дух, присел на деревянный чурак.

— Так и есть, совесть зазрила. Да, стыдоба меня доняла, не отозвался я на зов твой. Все из Введенского кланяются тебе. А Тихон вот просфору прислал да рублевый ефимок на прокормление.

— Вот спасибо игумену — заботник, что отец родной!

Назад Дальше